¡Ay bendito![9] Так ты слышишь голоса? Мамины руки взлетели вверх, рот открылся; мама никак не могла принять моих объяснений. В pa Lincoln вот куда я тебя отведу, в больницу Линкольна, объявила она, глядя в потолок, словно Господь мог ее услышать. Но Господь ее не услышал, и мама посмотрела на моего отца-эквадорца. Он-то ее слова услышать мог.
¿Ves?[10] ¿Ves? Сильвио! Мы сидели за кухонным столом. Это все твои разговоры о революции, ты твердил про революцию, еще когда он был маленьким.
Он мужчина, ответил отец по-испански, потому что мой отец говорил только по-испански. Он уже поел и теперь читал эквадорскую газету «Эль Универсо». Отец был безработным и читал газеты не только ради объявлений, но и чтобы развеяться, он читал даже газеты, которые издавались на родине моей матери, в Пуэрто-Рико. Он мужчина. Оставь моего сына в покое.
Помню, как я исполнился гордости: отец назвал меня мужчиной. Мне хотелось быть мужчиной. Заботясь о Таине или хотя бы веря в нее, я чувствовал, что делаю свое дело. Кто или что поручил мне его? Я не знал. Но как буддийские монахи не могут объяснить, что такое нирвана, зато могут достичь ее, я знал: это дело мое предназначение.
Мать громко вздохнула и включила радиоприемник, тихонько. Когда-то она была salserа[11], но теперь ей нравились старомодные песни. «Tiemblas, cada vez que me ves»[12], пропел Тито Родригес.
Мать снова повернулась ко мне.
Хулио, Таина немного не в себе. Некоторых слов мать не говорила, как будто, стоит ей произнести их вслух, и то, что они означают, вторгнется в наш дом.
Не верю.
Ему уже восемнадцать, он мужчина, повторил отец, не отрываясь от маленьких черных букв на газетной полосе. Или отведи его в больницу, или позволь выстроить собственный мир.
Вот видишь, мам. Я кивнул на отца. Он все понимает.
Tu pa no sabe na[13] Мама помолчала. Потому что тебе еще нет восемнадцати.
Почти восемнадцать. Семнадцать с половиной
Большой человек, ну-ну. Мама глубоко вздохнула.
Леонор. Отец на минуту отложил газету. Ты водила его в церковь. Рассказывала ему, как человек, всего один человек, разрушил совершенный замысел Господа. Так уверуй в Хулио и его атом-революционер.
Ну entonces[14]. Мать скрестила руки на груди. Ты веришь в революционный атом Хулио?
Нет. Как и в то, что ты произошла из моего ребра.
Это другое, огрызнулась мать. Адам и Ева существовали на самом деле! La Biblia es verdad[15]. А Хулио говорит как сумасшедший. Такие вещи говорят сумасшедшие.
Он влюбился, сказал папа, и я смутился. Вот и все. Мой сын влюбился.
Ничего я не влюбился, соврал я. Мне не нравится Таина. Мне нравятся девочки постарше. Я словно пытался убедить самого себя.
Нет, señorito[16]. Влюбился не влюбился ты лучше оставь этих женщин в покое. Я знала мать Таины, esa Inelda está loca. ¿Me oyes?[17]
Да, мам, да, знаю, слышал, она была певицей и сошла с ума, ты мне рассказывала. А до того как она сошла с ума, вы дружили, я знаю. И я не влюбился.
Не влюбился, значит? Мать наставила палец на еду у меня на тарелке.
Отец повернул голову; моя тарелка оставалась полной.
Ты весь в мать, сказал папа. Не просто латинос, а еще и пуэрториканец. Папа взял со стола газету. Полистал «Эль Восеро» и рассмеялся. Послушайте только. Вы, пуэрториканцы, верите в чупакабру, в то, что в Эль-Юнке[18] высадились пришельцы, в espiritismo[19]
Oh sí, pero ¿quién lee eso?[20] Тебе-то должно нравиться. Мать вырвала газету у него из рук, скатала в трубку и этой трубкой стукнула папу по голове.
Папа рассмеялся, глядя на скатанную трубкой газету.
Лихо ты распорядилась газетой, тебе бы профсоюзными митингами руководить.
Мать, нежно улыбнувшись, сделала вид, что сейчас снова его треснет.
Ну а у меня на родине, отец взглянул на меня, тебе пришлось бы выбирать, на чьей ты стороне, и придерживаться этого выбора. Отец говорил о своей проведенной в Эквадоре коммунистической юности, но его слова я мог расслышать только сквозь собственные переживания. Я выбрал верить Таине. Я не мог отступиться, какие бы аргументы ни предъявлял мне здравый смысл. Есть вещи, которые невозможно понять сразу. И мне оставалось лишь держать оборону, пока кто-нибудь или что-нибудь не придет и не поможет мне донести до остальных, что произошло с Таиной.
Ну ладно, basta, сказала мать отцу. Tú me vas a dar un patatú[21]. А ты Она воздела указательный палец, как Господь, и полезла в кухонный шкафчик за «Виндексом», ты лучше не устраивай мне неприятностей со старейшинами. Прекращай ходить на второй этаж и шпионить за женщинами и чокнутым стариком.
Какой еще старик? Я ничего не знаю про Вехиганте. Просто считаю, что Таина говорит правду.
Не говорит она правду, не нравится мне эта Таина. Мама дважды пшикнула «Виндексом» на стеклянную столешницу. А тот старик про него никто ничего не знает, потому что он так хочет, а значит, ему есть что скрывать, закончила мама, полируя стекло.
«Y por eso tiemblas»[22] пел Тито Родригес.
Услышав «есть что скрывать», отец оторвался от газеты и перевел взгляд на маму. Он говорил ей что-то, чего ей не хотелось слышать, мама не ответила на его взгляд. Я знал эти игры, иногда они меня просто бесили, поэтому бог с ними.
Хулио, у этих людей свои секретные тайны.
Мам, секретные тайны это как бы одно и то же.
Отец кашлянул, не сводя с матери серьезного взгляда.
И нам тоже есть что скрывать.
На что бы он ни намекал, матери эти намеки не понравились. Она хотела что-то ответить, но промолчала. Отец еще какое-то время очень внимательно смотрел на нее; она не отвечала, и отец счел, что теперь достаточно. Он победил. О чем бы ни шла речь, мама не хотела поддерживать отцовские разговоры. И она продолжила надраивать кухню, подпевая хрипловатому голосу Тито Родригеса, «пуэрто-риканского Синатры». Они пели историю женщины, которая трепещет, завидя певца, и зачем она скрывает, что она часть его?
Песнь третья
У меня вошло в привычку дожидаться, когда родители лягут спать, и выскальзывать из квартиры. Прокравшись по длинному коридору, я нажимал кнопку лифта. Ждал. Заходил в кабину. Выходил, открывал подъездную дверь и оказывался на тротуаре. Потом пересекал улицу и становился лицом к высотке, но смотрел не на десятый этаж, не на окна своей комнаты; я глазел на одинокое окно Таины на втором этаже. Привалиться к синему почтовому ящику и смотреть, как вытягиваются тени в вечно тусклом свете. Я стоял у ящика подолгу, так долго, что успевал увидеть, как гаснут один за другим окна нашей высотки.
Однажды поздним осенним вечером я стоял у почтового ящика и глазел на окна Таины, как вдруг из нашего подъезда вышли две фигуры. Было уже темно, но я разглядел, как фигура потолще берет под руку более тощую, и по грации движения понял, что это Таина и ее мать.
Сердце у меня подпрыгнуло, как дельфин.
Я все не видел Таины, и вдруг вот она. Мне понадобилась вся сила воли, чтобы не броситься к ним через улицу, не спугнуть их. Мне хотелось быть рядом с Таиной, но я боялся, что, как только ее мать заметит меня, они сразу поднимутся к себе. Почему они вышли из дома так поздно? Куда направляются? Наверное, Таине надо двигаться, подумал я. Ей надо заботиться о здоровье, чтобы нормально родить. А вечером она может подышать свежим воздухом, думал я. Таина вынуждена выходить из дома поздно вечером, чтобы никто ей не докучал. Чтобы никто ее не видел. Они с матерью затворились от всего мира; им, как совам, привольнее летать, когда остальные спят.
Со своего наблюдательного пункта, через дорогу, я видел волосы Таины отчасти темно-русые, отчасти светлые, взлохмаченные, словно Таина только что с постели. Их будто подключили к электросети, и теперь крутые кудри Таины светились, как нимб. Ворсистое пальто было ей велико, словно Таина в нетерпении схватила первое, что подвернулось под руку. Пальто сидело на ней как широкая накидка, будто Таина не столько мерзла, сколько испытывала потребность спрятаться в чем-то большом. Я последовал за ними от 100-й улицы и Первой авеню до 106-й улицы и Третьей авеню. Едва мы покинули район высоток, как вечер ожил. Новые обитатели Испанского Гарлема выбрались на улицу и теперь вбирали в себя новую ночную жизнь. В этой части Эль Баррио, который они теперь называли Спа-Ха, было много открытых допоздна баров и кафе, и здесь ела, пила и смеялась молодежь, по большей части белая. Но и в этой толпе я не терял из виду двух женщин. Вот они завернули за угол. Там их ждал он высокий, в своей вечной черной накидке и с тростью в руках. Вехиганте расцеловался с обеими в обе щеки, на европейский манер и по-отечески обнял. Перекинувшись парой слов, они все вместе пошли дальше, отбрасывая странные тени, похожие на искаженные квадраты. Они шествовали прогулочным шагом, словно грелись на солнце в Центральном парке, а не находились на улице в первом часу ночи. Время от времени я слышал, как донья Флорес коротко смеется чему-то, что говорит Вехиганте. Вскоре все трое вошли в круглосуточный магазинчик. Я пересек улицу и, пристроившись к окну, увидел, как Таина берет глянцевый журнал, а ее мать какую-то жидкость для снятия лака. Вехиганте ни на что не смотрел и просто дожидался их у кассы. Я переступил с ноги на ногу и прищурился, желая разобрать название журнала, который взяла Таина, но не смог прочитать слов на обложке. Вскоре я понял, что донья Флорес взяла не жидкость для снятия лака, а agua maravilla[23]. На кассе она выложила журнал, гамамелис и упаковку «Твинкис», которых захотелось Таине. Вехиганте откинул полу плаща и порылся в кармане. Похоже, денег у него было негусто: он расплатился монетами, как будто разбил свинью-копилку. Потом все трое вышли из магазина (я спрятался за припаркованной рядом машиной); Вехиганте, видимо, о чем-то спросил Таину, потому что она кивнула и улыбнулась.
Теперь Таина уже не держала мать за руку; она на ходу разворачивала «Твинкис» и поедала их, будто хот-доги. Доев, она дочиста облизала пальцы и пошла медленнее, листая журнал, и по тому, как она переворачивала страницы, я понял, что она просто смотрит картинки. Может быть, она не могла читать, потому что время было ночное; через три квартала Таина долистала до конца и отдала журнал Вехиганте, который взял его и аккуратно свернул, словно не желая порвать или помять. Таина снова взяла мать за руку, и они пошли бок о бок.
На Третьей авеню холод осенней ночи посветлел от фонарей. Когда троица дошагала до игровой площадки на 107-й улице, Таина с матерью зашли, а Вехиганте остался дожидаться за оградой, словно ему было запрещено пересекать невидимую черту. Даже на скамейку не присел так и стоял за оградой, будто собака, привязанная к парковочному счетчику. На площадке Таина села на качели, большой живот не помешал ей уместиться. Донья Флорес начала раскачивать ее. Качели взлетали все быстрее, все выше. Я услышал, как Таина весело кричит матери: «Sí»[24]. И таким счастьем мне было слышать голос Таины, что я стал бояться: вдруг Бог вмешается и заберет меня отсюда. Я вспотел, а потом тревога вдруг оставила меня, я ощутил чудесную перемену, словно понял: все будет хорошо.
Донья Флорес продолжала раскачивать качели. Ноги у Таины болтались, и она поджимала их, а потом выпрямляла, чтобы набрать скорость, а сама крепко держалась за цепи. Она запрокинула голову, и ветер раздувал ей волосы, а потом я услышал, как Таина снова заговорила: «Нет». Два слова. Я слышал, что Таина чудесно поет; а вдруг она запоет прямо здесь, сейчас? Без музыки тоже красиво. Я разволновался. Может быть, я прямо сейчас увижу того, кто любит меня? Или мне будет одно из моих видений? Но качели вскоре остановились. Мать о чем-то спросила Таину, та кивнула; обе покинули площадку и присоединились к ожидавшему их за оградой Вехиганте.
Я держался на полквартала позади них. Они свернули к Ист-Ривер, а потом к дому. Вехинганте продолжал шествовать прогулочным шагом, хотя обе женщины теперь шли, опустив головы, чтобы не привлекать к себе внимания. Даже в столь позднее время, даже в отсутствие аборигенов на улицах, заполненных белой молодежью, они шли, не глядя ни на машины, ни на фонарные столбы, ни на почтовые ящики или дома вообще ни на что.
В считаные минуты все трое добрались до нашей высотки на углу 100-й улицы и Первой авеню, вошли в подъезд, и я снова остался один.
Какое счастье оказаться так близко к Таине! Я еле сдержался, чтобы не крикнуть: «Привет!» Меня окружала стена высоток. Я улыбнулся, потому что где-то за этими окнами, в одном из домов-прямоугольников, живет святая. А потом я услышал под грудами неубранного мусора любовный призыв сверчка. Я взглянул вниз, на бетон, и мне показалось, что все эти мусорные мешки, конфетные фантики, стаканчики из-под кофе, потеки масла, битое стекло, размазанная жвачка, окурки, коробки из-под пиццы, всевозможные жестянки весь этот мусор говорит мне, что любит меня. Что мы с ним как-то связаны. И пусть я родом из трущоб мир все-таки любит меня, принимает меня в объятия, и благодаря ему я чувствую, что ценен, что я не нежеланное дитя.
А потом мне стало утешительно думать, что все эти здания, полные людей, стоят так близко к реке. К настоящей реке, Ист-Ривер, и я почему-то зашагал к воде. Уже возле Ист-Ривер я впервые осознал, что район высоток от набережной отделяет только автомагистраль имени Рузвельта. Машины проносились мимо меня, шумя, как волны.
Не пугайся, papo[25]. Вехиганте перепугал меня. В руке он сжимал лом. Я медленно попятился и уже приготовился бежать, когда он перехватил мой взгляд, направленный на лом. Кажется, он смутился.
Возьми, Вехиганте протянул мне лом. Возьми, papo.
Я выдернул лом у него из рук, зная, что не смогу ударить его, и приготовился замахнуться ломом, как бейсбольной битой.
Надеюсь, теперь тебе не страшно? Вехиганте выставил перед собой руки на случай, если я замахнусь. Старый, но высокий, он производил впечатление человека, все еще полного жизни. У него была светлая кожа, и по тому, как он называл меня papo, я понял, что он стопроцентный пуэрториканец, как моя мама.
Меня знают немногие, потому что стариков мало кто замечает, Вехиганте тихо усмехнулся. Между резцами у него была широкая щербина. Теперь я рассмотрел его накидку; она оказалась поношенной, ткань протерлась до основы. Длинные волосы, расчесанные на прямой пробор, удерживала резинка. В ту ночь я говорил с ним в первый раз; он напоминал мне сломленного Христа оборванного, старого, падшего, Христа, которого бросили ученики.
Чего вы хотите? спросил я, хотя собирался спросить про Таину.
Я? Он горбился, как горбятся люди, чувствующие себя неполноценными из-за слишком высокого роста. Я? Я хотел бы начать все сначала, papo. Но это невозможно.
Ладно. Я не знал, о чем он толкует, и покрепче перехватил лом просто чтобы что-то сделать.
Ты Хулио, да? Живешь в том же доме, что и Таина, этажей на восемь выше? спросил Вехиганте, и я кивнул. Я тебя иногда вижу. Голос у него был хриплый, как звук навороченной кофемашины.
И что?
Да нет, ничего. Ты веришь, что Таина говорит правду
Она говорит правду, перебил я. Вы ее знаете и знаете, что она говорит правду.
Хорошо-хорошо, успокойся, призвал Вехиганте, я и не заметил, как повысил голос.
Извините, я заговорил тише. Вы отец Таины? Он был слишком стар, но я все равно спросил.
Нет-нет. Нет. Вехиганте втянул голову в плечи, словно демонстрируя свое ничтожество. Ты хочешь, чтобы эти женщины говорили с тобой? Карие глаза на изборожденном морщинами лице все еще блестели.
Я пожал плечами, словно мне все равно.
Не надо так. Он знал, что я притворяюсь. Бодрюсь для вида.
Я вам не доверяю, сказал я. Было уже поздно, надо вернуться домой, пока родители не проснулись.
Я тебя не виню. Доверять трудно, papo, но это ничего. Давай встретимся завтра. В это же время, напротив окна Таины, возле почтового ящика, и я расскажу тебе, что делать. Я расскажу тебе, что делать, чтобы они открыли тебе дверь. Ладно?
И он повернулся, намереваясь уйти.
А лом вы не хотите забрать? спросил я, и Вехиганте снова повернулся ко мне.
Хочу. Может, сумею его продать.
Вехиганте, я отдал ему железку, как вас зовут на самом деле?
Меня? Он взял лом и посмотрел в ночное небо, словно мог найти свое имя там, среди звезд. Потом посмотрел на бетон, на проезжавшие мимо машины и снова в ночное небо, словно не зная, с чего начать или что сказать. Наконец Вехиганте повернулся ко мне; глаза у него были большими, как на египетском саркофаге в Метрополитен-музее. Он сканировал мое лицо, словно сверхчуткий радар; он спорил с собой говорить, не говорить?
М-меня з-зовут Са-Сальвадор, запинаясь, произнес он. Моя мать, он перекрестился, звала меня Саль. А еще я прославился, когда был в твоем возрасте.
Правда?
Правда. Про меня писали во всех газетах, papo. В журналах «Тайм», «Ньюсуик». Когда я был в твоем возрасте, проговорил он наипечальнейшим голосом, я был Плащмен.
Вторая книга Хулио. Плащмен
Через пару дней за мной пришли.
Пол Саймон. Хулио и я
Песнь первая
Мы с друзьями сидели в облюбованном нами уголке столовой. Сегодня на обед давали пиццу и мороженое. Я держал речь перед заинтересованными слушателями.
Вы разве не видите? Что-то и правда, на самом деле произошло у нее внутри, и получились сперматозоиды, а не кровь, не кожа и не кости.
Такого не бывает, сказал П. К.
Почему? Вроде как однажды такое уже произошло? заметил я.
Ну да, только там был Бог. П. К. потерял руку из-за того, что вечно искал приключений себе на пятую точку. Его матери, наверное, хотелось бы, чтобы он просыпался попозже, за полдень, потому что тогда он не успевал бы влипать в неприятности.