«Якорь спасения». Православная Церковь и Российское государство в эпоху императора Николая I. Очерки истории - Фирсов Сергей Львович 12 стр.


Получается, что «глава священных церемоний и церемонных священных жестов» (как называл В. В. Розанов митрополита Филарета) был по определению охранителем и, соответственно, идеологически близким Николаю I человеком (вне зависимости от его личных симпатий и антипатий). Но он являлся, если можно так сказать, творчески настроенным охранителем, желавшим пробуждения (конечно, под церковным контролем) богословской мысли и знания. «Недостатки охранителей обращаются в оружие разрушителей»,  написал он однажды[190]. И эти слова в полной мере можно отнести на адрес Николая I, не терпевшего никакого «самочинного» творчества, но так и не решившегося «творить» сам. Его политический консерватизм очевидно для всех перерос в реакцию. Стремясь к сохранению уже отжившего социально-экономического строя, Николай I сделал правительственные силы (в том числе и Православную Церковь) идеологическим заложником своих идеалистических представлений, желая облагодетельствовать империю посредством чиновника (как в мундире, так и в рясе). «Везде преобладает у нас стремление сеять добро силою»,  написал в год смерти Николая I П. А. Валуев[191], и в этих словах  адекватный приговор благим пожеланиям почившего императора.

Итак, ситуация в стране кардинально изменилась после кончины Николая I в феврале 1855 г. Случившаяся в разгар крайне неудачной для России Крымской войны, эта смерть породила надежды на реформы. Одним из первых и наиболее острых вопросов закономерно стал отложенный Николаем I вопрос отмены крепостного права. Не имея цели и возможности рассматривать даже основные этапы прохождения этого вопроса, хотелось бы остановиться лишь на отношении к крепостному праву и его отмене Православной Церкви. Для того, чтобы ответ получился более аргументированным, стоит несколько расширить проблему и посмотреть, как церковными иерархами воспринималась сама мысль о реформах и что с ними связывали. Поставленная задача не столь проста, как может показаться вначале. Во-первых, привыкшие следовать в фарватере государственной политики православные иерархи не спешили публично высказывать мнения по наболевшим проблемам внутренней жизни страны. Во-вторых, большинство из них не имели политического авторитета и не могли рассчитывать на внимание «симфонических» светских властей. Во второй половине 1850-х гг., как и ранее, единственным иерархом, к голосу которого прислушивался «и клир, и мир», был митрополит Филарет. Именно поэтому его мнения для нас будут иметь наибольший интерес.

Владыка Филарет вошел в историю с печальной славой «упорного крепостника». Как дореволюционная, так и советская историография в этом были принципиально едины. Справедливо ли это обвинение и если да, то как его оценивать?

С самого начала повторю: Московский святитель, как и император Николай I, искренне боялся любых потрясений, желая «охранить» государство от политических пертурбаций. Но было и еще одно обстоятельство, на которое в годы Первой российской революции обратил внимание В. В. Розанов. Указывая, что и раньше, «и теперь» высказываются упреки по адресу как Православной Церкви, всего духовенства, так в особенности митрополита Филарета, «почему в свое время они не протестовали против крепостного права», публицист остроумно замечал напрасность этих жестоких упреков: «как бы они могли протестовать против крепостного права или хотя бы в душе своей священнической желать отмены его, когда им активно, со вдохновением указано: Итак, отдавайте всякому должное: кому подать  подать, кому оброк  оброк, кому честь  честь. Не мог же митрополит Филарет восстать против апостола Павла! Жестоко это требование»[192]. Приводил Розанов и слова из Послания апостола Петра, где говорилось о подчинении слуг своим господам (1 Пет 2:18), о том, что «угодно (Богу), если кто, помышляя о Боге, переносит скорби, страдая несправедливо» (1 Пет 2:19). Подчеркивая, что митрополит Филарет, оставаясь христианином, не мог восстать против всеобъемлющей идеи «Голгофы» и идеи «креста», т. е. терпения, страдания и кротости, Розанов выводил справедливое заключение: без покорности и терпения все в христианстве «превратилось бы в золу и пепел, развеваемые ветром»[193].

Однако, стоит ли это глобальное заключение учитывать при разговоре о русском крепостничестве XIX века? Полагаю, на поставленный вопрос возможно ответить, учитывая государственные взгляды (или учение) митрополита Филарета, до своей кончины убежденного, что «истинно разумеющие Евангелие никогда не находили и не найдут в нем демократического учения»[194]. Отмена крепостного права в России ассоциировалась святителем с опасностью потревожить установленный порядок, повредить самодержавной монархии. Считая крестьянский вопрос темным, спорным и неразрешенным, не позволяющим предвидеть его грядущее решение, митрополит Филарет за два года до отмены крепостного права советовал епископу Тульскому Алексию (Ржаницыну) говорить о нем с большой осторожностью, указывая только, что император «печется о возвышении всех сословий, не исключая и низших». Ведь «может случиться, что мы не угадаем мысли правительства» и можем «на дороге политической оступиться в яму» (курсив мой.  С. Ф.)[195].

Опасения владыки Филарета вполне типичны: точно также думал и святитель Игнатий (Брянчанинов), в ответ на обвинения в симпатиях к крепостничеству заочно (в феврале 1860 г.) ответивший А. И. Герцену, что желал бы благополучного решения крестьянского вопроса к радости народа и царя, но «без беспорядков, без потрясений государственных чтоб свобода помещичьих крестьян была для них и для всей России даром царя, а не следствием замыслов, планов, возгласов якобинских»[196]. Привычка оценивать происходившее в православном (de jure) государстве не только с христианской, но прежде с политической точки зрения в условиях Российской империи для церковных иерархов было психологически естественно и закономерно. Ожидание инициативы «сверху» стало безусловным рефлексом русских архипастырей, знавших по собственному опыту, что светская власть «тяготеет» над духовной, но не спешивших сделать это знание достоянием гласности[197].

Страх перед освобождением вызывался также и опасением того, что правительство не сумеет справиться с волнениями, которые возникнут в результате освобождения. Не сочувствуя решительным поворотам в народной жизни и предпочитая «держаться того порядка вещей, который установился издавна и пустил глубокие корни», митрополит Филарет, в результате стечения обстоятельств, оказался «первым провозвестником» освобождения крестьян[198]. Александр II поручил ему редактировать проект Манифеста об освобождении крестьян, составленный Ю. Ф. Самариным и Н. А. Милютиным. 5 февраля 1861 г. работа была завершена и митрополит отправил его в Петербург, приписав, что «в исполнение поручения его ввело верноподданническое повиновение, а не сознание удовлетворить требованию».

Примечательно, что из представленного ему проекта митрополит Филарет вычеркнул фразу: «в сей радостный для Нас и для всех верноподданных Наших день», так как полагал  происходившему «радуются люди теоретического прогресса, но многие благонамеренные люди ожидают оного с недоумением, предусматривая затруднения »[199]. Неслучайно он воскликнул за три дня до подписания Манифеста: «Господи, спаси царя и пощади всех нас. Теперь из Петербурга пишут об опасениях и, между прочим, что первый удар падет на высшее духовенство, монастыри, церкви»[200]. И хотя в дальнейшем он характеризовал акт 19 февраля как «великое дело»[201], принципам «охранительной идеологии» он изменить не мог и не хотел. Либеральные начинания александровской эпохи вызывали у него тревогу и раздражение. Он, например, выступал против отмены телесных наказаний, заявляя, что из тезиса о создании человека по образу и подобию Божию нельзя вывести никакого заключения об их (наказаний) недопустимости. Если сделать личность виновного неприкосновенной для розог, вопрошал митрополит Филарет, «можно ли сделать личность всякого виновного неприкосновенной для оков?»[202]

Незадолго до кончины Московский архипастырь откровенно признался, что «сильное движение управления от единства к народовластию неблагоприятно началам духовного управления и может обессилить апостольскую и церковную идею послушания»[203]. Казалось бы  вот законченный портрет «охранителя», к концу жизни превратившегося в реакционера, не имевшего желания понять дух нового времени. Однако не стоит спешить с выводами. Выступая в роли обличителя новшеств, критикуя социально-политические перемены в стране, митрополит Филарет в эпоху Великих реформ стал поощрять выступления богословов и историков, выступавших в печати со статьями, в которых говорилось, что полицейское покровительство власти губит Церковь[204]. Введение целибата в Русской Церкви также обязано ему  в 1860 г. безбрачный профессор Московской духовной академии А. В. Горский был рукоположен митрополитом во священника (то был первый в русской церковной истории случай целибата) и два года спустя назначен ректором МДА.

Разумеется, отдельные изменения не свидетельствуют о наличии программы действий. Но они говорят о том, что термин «реакционер» применительно к Московскому митрополиту нужно использовать с достаточной осторожностью. Находясь в течение многих десятилетий на вершине церковной власти, участвуя в разработке правительственных документов (к слову сказать, и акта о передаче престола от Александра I Николаю I), митрополит Филарет как никто другой понимал природу имперской власти в России, требовавшей воздавать «Кесарю  Божие». Все понимая, владыка, однако, вынужден был оправдывать самодержавие, тем самым опосредованно  и против собственной воли  содействуя дальнейшей легитимизации власти самодержца в Церкви. Впрочем, это не помогло сохранить близкие отношения с Николаем I, не верившим в искренность «Филарета мудрого». Более того, светские власти «боялись изворотов его тонкой политики. Его ценили как наиболее красноречивого проповедника, как незаменимого игрока логическими формулами византийского богословия. К нему обращались во всех казуистических случаях, но держали в стороне»[205]. Быть может, по этой причине, в конце жизни митрополит Филарет и стал покровительствовать тем, кто публично говорил о дефектах церковно-государственного союза?

Дефекты синодальной «симфонии» не могли, однако, скрыть от владыки иного: в условиях, сложившихся к середине XIX века в России, глобальная церковная реформа была невозможна. «Несчастие нашего времени,  писал он епископу Иннокентию (Попову-Вениаминову),  в том, что количество погрешностей и неосторожностей, накопленное не одним уже веком, едва ли не превышает силы и средства исправления». Комментируя сказанное, В. В. Розанов восклицал: «таким образом, даже и этот охранительный из охранительных умов тоже хотел бы и уже не может исправить. Совершилось расхождение принудительно должной веры и приемлемо возможной веры»[206]. В такой ситуации «охранительная идеология» по праву должна была считаться «последним якорем нашего спасения», вызывая к жизни только стремление сохранить прежнее, быть может с некоторыми непринципиальными корректировками. Как здесь не вспомнить высказывания П. Н. Милюкова

Итак, круг замыкался. Желание сохранить «форму» перевешивало робкие намеки на необходимость что-либо пересмотреть в «содержании»[207]. «Реакция» перерождалась в рефлексию. Впрочем, опасность данного обстоятельства для существовавших в России церковно-государственных отношений окончательно стала ясна только в начале XX века, когда в условиях революции был поставлен вопрос о корректировке «симфонических» связей и об опасности слишком тесных отношений православия и самодержавия, чем дальше, тем меньше связанного с третьим символом уваровской триады.

Очерк четвёртый. Религиозная политика и народное благочестие в России (18251861 гг.)

1825 г.  роковой в истории России. В том году, 19 ноября, на юге страны, в Таганроге, скончался император Александр I и престол перешел к его младшему брату  великому князю Николаю Павловичу (17961855). События 14 декабря 1825 г., произошедшие на Сенатской площади С.-Петербурга, и восстание Черниговского полка на Украине 29 декабря 1825 г.  3 января 1826 г. стали прологом к новому царствованию. Декабристы потерпели поражение, однако новый монарх увидел, что самодержавие имеет серьезных оппонентов, считавших современное им социально-политическое состояние России явно неудовлетворительным[208]. В сложившейся ситуации вопрос о перспективах развития страны и о властных прерогативах русского самодержца должен был получить ясное и четкое официальное объяснение.

Это объяснение нашло свое окончательное завершение в известной «теории официальной народности», традиционно связываемой с именем министра народного просвещения графа С. С. Уварова. Как известно, Уваров в своем всеподданнейшем докладе, посвященном десятилетию управления им Министерством народного просвещения (18331843), указал на «спасительные начала», без которых Россия не может «благоденствовать, усиливаться, жить». Первым, главным началом, по мнению министра, было православие, неразрывно связанное с самодержавием и народностью. Названные начала провозглашались национальными, на них предполагалось укрепить «якорь нашего спасения». «Без любви к вере предков,  замечал Уваров,  народ, как и частный человек, должен погибнуть. Русский, преданный отечеству, столь же мало согласится на утрату одного из догматов нашего православия, сколь и на похищение одного перла из венца Мономахова. Самодержавие составляет главное условие политического существования России. Русский колосс упирается на нем, как на краеугольном камне своего величия»[209].

Таким образом, декларировалась неразрывная связь православия (разумеется, в лице Церкви) и императорской власти на основе идеи народности. Следовательно, религиозная политика имперских властей, прежде всего, должна была направляться на укрепление той политико-идеологической схемы, которая провозглашалась оптимальной для государства. Уваров искренне полагал, что необходимо спасти слишком «юную» Россию от революционных потрясений, переживавшихся в 18301840-х гг. в Европе, посреди быстрого падения там «религиозных и гражданских учреждений»[210], и воспитать ее. «Если мне удастся отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории,  говорил министр,  то я исполню мой долг и умру спокойно. Вот моя теория; я надеюсь, что это исполню»[211].

Синодальное управление Православной Церковью можно считать важной частью российской имперской традиции, к николаевскому времени насчитывавшей уже более 100 лет. «Исправлять» это управление, разумеется, никто не собирался, но его «укреплению» в духе Петра Великого препятствий не было. По словам А. Е. Преснякова, православие в эпоху Николая I  одна из опор власти, «вполне реальная система церковного властвования над духовной жизнью паствы, притом церковность  орудие политической силы самодержавия, вполне покорное гражданской власти под управлением синодального обер-прокурора»[212].

Значило ли это, что Николай I был всего лишь политический циник, использовавший свою власть в Церкви сугубо для достижения тех или иных политических целей?

Полагаю, что так сказать нельзя: император осознавал себя православным человеком, религиозно воспринимая свое самодержавное служение. Без этого трудно объяснить и ту церковную политику, которая проводилась на протяжении почти 30 лет его царствования в России. Полагая лучшей теорией права  добрую нравственность, Николай I смотрел на человеческую жизнь (в том числе и на свою собственную) лишь как на службу. Не испытывая и тени сомнения в том, что его власть законна, он требовал от подданных безусловной покорности, в свою очередь проявляя покорность по отношению к идеалу избранника Божьей власти. «Его самодержавие милостью Божией было для него догматом и предметом поклонения,  вспоминала фрейлина императрицы Александры Федоровны А. Ф. Тютчева,  и он с глубоким убеждением и верой совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии»[213].

Назад Дальше