И князь, легко для своих лет, взбежал по ступеням, туда, где нежным теплом манил ореол фонаря. Пастор остался сидеть от реки пахнуло на него водой, и травами, и рыбой, и тоска заныла, как старый шрам
Сумасвод стоял на верхней ступени, ждал. Над ним склоняла ветви яблоня, раскидистая и почтенная. Князь с удочкой своей поднялся уже наверх, когда между ним и гвардейцем со стуком упало яблоко. Сумасвод тут же склонился, цапнул яблоко и с хрустом откусил.
Дай мне. Князь протянул к нему руку, и с такой решимостью, что злюка Сумасвод растерялся.
Я же уже кусил возмутился он, но яблоко отдал. Оно всё поклёвано было
И тут же птица крикнула в ветвях признаваясь в содеянном. И зловещая тень мелькнула в сумерках, за самым деревом совсем разбойничья тень, в русской шапке, с нелепо поднятыми вверх ушами: отчётливый абрис на фоне меркнущего неба.
Князь не стал доедать яблоко он кончиками пальцев провел по влажной от сока кожице, нащупал несколько царапин, то ли от птичьего клюва, то ли от ножа. И с похвальной для древнего деда ловкостью бросил огрызок вниз в тёмную далёкую воду. Булькнуло. И Сумасвод воззрился на подопечного с укоризной.
Для кого она, эта исповедь, сбивчивая, перепутанная, словно нити в корзине для рукоделия? Рассказ о тех, кого давно нет, вернее, о том одном наивном простаке, эгоисте, нелепом, незадачливом, невезучем о нём, о гусенице, переродившейся, сломавшей кокон, и у которой сейчас уже выросли мрачные тяжёлые крылья.
Память перебирает колоду, по одной вслепую вытягивая карты.
Антоний Падуанский, покровитель животных, влюблённых и всех отчаявшихся наверное, этот рассказ, он для тебя, смилуйся, выслушай, погляди с небес, помоги отыскать потерю.
1724. Письмо
Москва встречала въезжающих кропящим невесомым дождичком и высоченными триумфальными арками. Арки состояли из резных деревянных цветов, ветвей и надписей «мая» и «1724», впрочем, намалёванных столь халтурно, что почти и не разобрать.
Для приветствия курляндской кареты не отыскалось в старой столице и завалящей пальмовой ветви. Москва не снизошла, не обратила на герцогиню ни малейшего внимания мало ли кто въезжает, бывало и получше, бывало и побогаче. Да и карета, в которой помещались герцогиня и её дамы, выглядела невидно и невзрачно, разве что лошади стоили похвалы.
Но четыре нарядных всадника, сопровождавшие карету, были хороши, и знали они, что хороши. Весёлые хищники
Отважные московские девки глядели, прищурясь, из-под платков снизу вверх на четырёх курляндских красавчиков-вермфлаше. Вдова-герцогиня была небогата, но славилась свободой нравов и пригожестью своих камер-юнкеров. Кто-то из злюк большого двора кажется, барон Остерман язвительно окрестил спутников её светлости этим ёмким немецким словечком, «вермфлаше», постельными грелками. Может, и приврал а дамы с удовольствием подхватили, молодой герцогине многие завидовали денег кот наплакал, красоты тоже, а каков гарем
Четыре красавца-всадника, юнкеры Корф, Кайзерлинг, Козодавлев и чуть отставший от них Бюрен этот загляделся на подмигнувшую ему мещаночку, не были, конечно, все вчетвером одновременно сосудами греха. Козодавлев только женился и витал в счастливых супружеских мечтах. Кайзерлинг давным-давно добровольно отставил себя из амантов, его манили политика и интрига, а при герцогине подобного было до морковкиных заговинок не дождаться. Корф единственный являлся вермфлаше действующим, и Бюрен изредка его подменял, когда у хрупкого красавца Корфа набухал очередной флюс. Но Бюрен значился скорее в должности приказчика, шталмейстера и главного по закупкам для него и нечастые выходы в роли аманта казались досадной докукой. Бюрен, подобно Козодавлеву, был счастливый молодой муж, едва ступивший на брачную стезю, его супруга готовилась разрешиться первенцем. Именно Бюрену герцогиня и обязана была достойным, при всей нищете своей, выездом лошадей для её упряжки молодой и усердный шталмейстер отыскивал в своё время, вдохновенно торгуясь, на силезских и прусских конных заводах.
Четверых нарядных юнкеров Москва и чаровала, и пугала азиатские змеи криво изогнутых улиц, и столпотворение поистине вавилонское, и мелькающие тут и там в толпе совсем разбойничьи рожи Кружевные резные арки, украшенные флагами качели и карусели, на которых летели девки во вздуваемых ветром платьях, то была мишура, сладкая патока, под которой очевидно прятался яд. Набожный Бюрен даже припомнил «гроб повапленный», нечто красивое внешне, но внутри безнадёжно гнилое. Такова была и Москва, увитая цветами и лентами, пахнущая приторно, пирогами и мёдом, но и немножечко сладковатой смертью.
Бойкий Кайзерлинг, когда-то бывавший здесь прежде, не без труда отыскал в переулках назначенные герцогине палаты убогие, как и следовало ожидать. Бюрен тут же вцепился в русского квартирмейстера: не было ли для него, Бюрена, писем на этот адрес он ждал письма от жены, родила ли, нет? Квартирмейстер только завел измученные глаза конечно же, нет. Ничего не было. Прислуга неспешно разбирала подводы, вознося на этажи всевозможный дорожный хлам. Дамы, свалявшиеся в карете, как кошки под диваном, в сплюснутых юбках и смятых прическах, помогали выбраться из кареты своей хозяйке у герцогини в пути онемели ноги.
Бюрен и Кайзерлинг поднялись в отведенную для них комнатку, с круглым, словно на корабле, окном и единственной койкой.
Бросим жребий кому спать на полу? предложил Бюрен.
Сосед его рассмеялся:
Нет, Эрик, эти владения остаются все в твоем распоряжении. Я приткнусь у ребят Остермана, мы с ними уже условились. Сам понимаешь, там совсем другая игра. Здесь фоски, а там козыри.
А ты, Герман, вырос из нас, как из старой одежды, продолжил за него Бюрен, впрочем, вполне добродушно. Он был простоват и знал это за собою многие спотыкались о несоответствие его жгучей, ложно-значительной хищной красоты и немудрящего настоящего содержания.
Бюрен подошёл к смешному круглому окошку и сверху смотрел, как дамы под руки заводят его герцогиню в дом. Беднягу хозяйку шатало, словно матроса на штормовой палубе.
Как это поётся в ваших арестантских песенках, а, Эрик? Кайзерлинг приблизился к нему сзади, и положил подбородок на его плечо. Это же популярный сюжет у арестантов мезальянс. Госпожа и слуга, жена тюремщика и сиделец? И ты теперь полноправный герой ваших каторжных песенок, счастливый паж благородной дамы
Ты язва, Герман, беззлобно отозвался Бюрен, за то и люблю. И он нежно погладил товарища по длинным волосам и поцеловал в висок. Тот фыркнул и отстранился.
Бюрен когда-то отсидел в тюрьме семь месяцев, и ядовитый Кайзерлинг не уставал напоминать приятелю о том коротком тюремном сроке, раз за разом обливал бывшего арестанта жгучим сарказмом но стоило ли злить того, кто не злится? Бюрен был слишком уж тюха, чтобы ссориться с приятелем из-за такой безделицы, а отвечать в том же стиле ему недоставало ума.
Верховая прогулка членов царствующей фамилии началась торжественно, продолжилась великолепно и завершилась нечаянной радостью. Царицын юнкер, и самый притом противный, свалился с коня.
Погляди, как Остерман к нему кинулся, ревниво прошипел Кайзерлинг, и явно неравнодушен и отряхивает его, и ощупывает
Как желал бы он сам быть на месте вот этого отряхиваемого! Секретарь Остерман был его кумир, одной с Кайзерлингом породы хищник, но куда удачливей, и так высоко уже взлетевший что не дотянуться.
Бюрен смотрел из-за спин Козодавлева и Корфа, как заботливо обхлопывает гордый барон-секретарь павшего юнкера от пыли. Тот покорно давал себя поворачивать и лишь трагически поднимал подрисованные брови как девчонка.
Этот юнкер любимый Остермановский шпион, вот барон и хлопочет, пояснил Кайзерлинг, я слышал, милый мальчик обо всём доносит своему хозяину, обо всём, что делается у её величества в покоях.
Хозяину кому? не понял Бюрен.
Так Остерману. Он его креатура. Ты же час, наверное, проговорил вчера в приёмной с этой цацей, пока мы ждали хозяйку
Бюрен пожал плечами.
И ты даже не понял, с кем говорил? рассмеялся Кайзерлинг.
Отчего же, цаца представилась Рейнгольд Лёвенвольде.
Тот самый, что подсидел тебя, когда ты пытался пристроиться к малому двору тебе отказали, а вот этого Рейнгольда как раз и приняли, именно на твоё место.
Это и неудивительно, миролюбиво отвечал Бюрен, его отец был chambellan de la petit cour, а я был человек со стороны, чужак, потому и был отставлен. Я знал вчера, с кем говорю, Герман, и я давно не держу на него зла.
Он был с тобою любезен?
Вполне. Разве что он разговаривает, как будто смеётся над тобою, но это, наверное, такая специальная придворная манера
Жди от него поганки. Злой человек, и ослепительно подлый. И он брат того самого Гасси, что приезжал к нам в Митаву и дёргал из-под нас стулья. Помнишь Гасси?
Бюрен помнил Гасси, лифляндского ландрата Карла Густава Лёвенвольда, давнюю зазнобу их вдовы-герцогини. Спесивого высокородного злюку. Когда к хозяйке являлся сей драгоценный гость дворцовые коридоры пустели, будто во время чумы. Карл Густав Лёвенвольд входил к герцогине как к себе домой и придворных её гонял как собственную прислугу. Ему, и в самом деле, ничего не стоило походя выдернуть из-под юнкера стул или отвесить стремительную обидную плюху.
Бюрен оглянулся Остерман и коварный Рейнгольд ехали за ними, далеко позади, и нежно перешёптывались, склоняясь друг к другу из сёдел.
Лапочка-Ренешечка Его любимая шутка он целует тебя при встрече, да так, что хочется ответить, продолжил Кайзерлинг, но не вздумай отвечать. Не оберёшься позору. Он оттолкнёт тебя, рассмеётся как будто это ты, непотребный содомит, покушаешься на его невинность.
Он что Бюрен сделал движение бровями. И подумал про себя: как Герман узнал о поцелуях, неужели однажды попался сам?
Бог весть, что он такое. Зимой, во время машкерадов, его частенько видели в гардеробной, и всякий раз он валялся на шубах с разными фрейлинами. Но, говорят, он и поднял с пола немало перьев, и даже для собственного братца Гасси, и даже для Тут Герман многозначительно закатил глаза, подразумевая персон ну очень высоких.
Бюрен задумался: отчего люди столь часто не то, чем кажутся?
Вчера в приемной её величества их встречали два камер-юнкера, на первый неискушенный взгляд абсолютно одинаковые. Золотые, в модных крошечных усиках, в львиных гривках лохматых, словно жезлы тамбурмажора, змеино-узкие в плечах и в талии и с павлиньими хвостами расшитых жюстокоров. Бюрен позже разглядел, что один из юнкеров все-таки выше и носатей, а у другого глаза подведены диковинным образом, раскосыми стрелками, словно у японки.
Этот, с японкиными глазами, и говорил с ним но ведь явно от скуки. Он только что не зевал при разговоре, и всё как будто насмехался, и позабыл о собеседнике, как только разговор иссяк. Вряд ли юнкер Рейнгольд планировал какую-то подлость, слишком низок был для него ничтожный курляндский придворный.
Бюрену понравился раскосый и кукольный хранитель дверей, и жаль было слышать сейчас о нём, про эти его перья и поцелуи
Не спи, Эрик! толкнул его Кайзерлинг. Они здорово отстали Корф и Козодавлев гарцевали далеко впереди. Даже Остерман и его юнкер-шпион успели их обогнать, на своих тихоходных недорогих лошадках.
Вспомнил этих ребят в приёмной, у них были хвосты, совсем как у павлинов
Да и бог с ними, отмахнулся Кайзерлинг, есть один человек, русский, и у него к тебе дело.
Ко мне? изумился Бюрен.
Прости, но я разболтал ему немного о твоем острожном прошлом, глумливо хохотнул его приятель, и он заинтересован в тебе необычайно. Он то ли книгу пишет о тюремных порядках, то ли что-то ещё в этом роде. Русский подьячий, из конторы Остермана, из его «чёрного кабинета». Я и подумал: он поможет тебе, а ты выручишь его.
«Чёрным кабинетом», в подражание Версалю, именовалась комнатка для перлюстрации писем. Бюрен ждал письма от жены, письмо всё не шло, может, и в самом деле застряло в секретной комнатке
Я думаю, он без труда вызволит письмо твоей Бинны, они въехали во двор, и Кайзерлинг заговорил тише, тебе пойдет на пользу такое знакомство. Увидишь, что русские не только жулики и воры, как ты говоришь о них, а есть и настоящие люди есть и образованные, и умные, и добрые, и храбрые. Мой Семёнич именно таков доживи Макиавелли, он непременно взял бы его в свою книгу.
Про жуликов и воров Бюрен выдумал не сам, подслушал у кого-то, что так называет русских красавец прокурор Ягужинский понравилось, принялся повторять. И теперь Герман, насмехаясь, дразнил его этой цитатой, явно зная, у кого она крадена.
Довольно интриговать, я давно согласен, быстро бросил Бюрен. Ему очень хотелось выручить письмо, а какой ценой, что русский попросит да бог с ним
Конная процессия шумно и размашисто переходила в пешую ипостась с коней падали пьяные, прежде удерживаемые в седле лишь гордыней. Лакеи уводили лошадей, всюду сновали столь любимые его величеством карлики и не потому ли любимые, что они проныры, идеальные шпионы?
Герцогиня с сестрой спешились и проследовали за накрытые столы для высоких персон. Для юнкеров тоже накрыли столик, спасибо, что не вместе с прислугой. Прискакал румяный Козодавлев, в роковых спиралях вороного аллонжа:
Пойдем, вкусим столичных яств Там у них такие девочки, с Катериной Ивановной прибыли
Быстро же супружество тебе наскучило, поддел ядовитый Кайзерлинг.
Так я на службе, оправдался Козодавлев.
Бюрен видел краем глаза: Остерман и его камер-юнкер все шептались в сторонке, никак не могли расстаться. Карлица подбежала Остерман подхватил ее на руки, что-то шепнул на ушко и отпустил. Значит, догадка была верной, про карликов-шпионов
Юнкер Рейнгольд глядел чуть в сторону подведёнными японкиными глазами и что-то нервно подбрасывал в руке. Издали привиделось, что он держит в ладони птицу, но то были снятые перчатки.
Вечером Кайзерлинг привёл гостя нескладного верзилу в казинетовом подьяческом мундире.
Знакомься, Эрик, мой хороший друг Семёнич Маслов, так рекомендовал его Кайзерлинг, и гость со смущением поправил на неплохом немецком:
Анисим Семёныч, вы, друг мой, полагаете, что отчество у русских тоже целое имя. Увы, это не совсем так
Забавно длинноногий Анисим Семёныч сутулился, стесняясь высокого роста, что делало его похожим на фигуру шахматного коня. В чертах гостя преобладала славянская мягкая расплывчатость нос туфлей, но одновременно с благородной горбинкой, округло очерченные щёки и волосы, взошедшие надо лбом тоже круглыми, в рифму к щекам, волнами.
Мы с Семёничем в городе Кёльне славно кружками дрались, в корчме «Коза и корона», припомнил хвастливо Кайзерлинг.
Вы учились в Кёльне? догадался простоватый Бюрен.
Имел удовольствие, жаль, недолго, отвечал «Семёнич».
То есть то был не простой подьячий, если успел он выучиться в Кёльне Да Бюрену и сразу стоило догадаться, что новый его знакомый не из простых на лице Анисима Семёныча не было того характерного отпечатка, раннестарческой маски, что носят те, кто в детстве не ел досыта. Мягкое лицо его было свежим и гладким, и глаза нагловатые, хитрованские нет, никогда он не голодал. А вот с Бюреном было такое дело
Я год проучился в Альбертине, похвастал и Бюрен, и Кайзерлинг тут же рассмеялся жестоко: