Дом над Волгой - Малиновский Александр Станиславович 2 стр.


В художественном творчестве одним из важнейших вопросов является проблема преемственности. Разумеется, в литературном плане прозаик базируется на прочном фундаменте русской реалистической литературы. Возникают невольные ассоциации с наследием Льва Толстого, Сергея Аксакова, Ивана Гончарова, Ивана Бунина, Константина Паустовского, Михаила Пришвина, Василия Белова, Михаила Алексеева Всё это так, и было бы нелепо оспаривать это мнение. Но здесь в каждом случае можно вести речь не о подражательности, а о тематическом и стилистическом сближении с творчеством того или иного классика.

В этом ряду особняком стоит вопрос об отношении к Шолохову. Про это родство и критика писала не раз, и сам автор в главке «На линии противостояния» (повесть «Колки мои и перелесья») упоминает в беседе с писателем и издателем Николаем Дорошенко. Вот перед нами как раз пример того, как в прозу Малиновского органично встраивается литературно-критический дискурс.

Вроде бы вопрос внутреннего и внешнего родства с нобелевским лауреатом можно считать решённым. На первый взгляд, так оно и есть: тот же общий интерес к трагедии коллективизации свидетельствует об аналогиях. Но если присмотреться внимательнее, то можно убедиться, что перед нами писатели совершенно разного типа!

Творческому методу и стилю Шолохова свойственно более размеренное и ровное дыхание. Тот бóльшее внимание уделяет языку, художественным средствам, кучерявым, как дымок его папиросы. Его интонации (за исключением «Донских рассказов») присущи намного сильнее проявленные размеренность и остойчивость, что не мешало впрочем время от времени сдабривать повествование знаменитой шолоховской хитринкой и балагурством, экстравагантными выкрутасами деда Щукаря.

Что касается прозы Малиновского, то невозможно не заметить, что перу его близка бóльшая порывистость, мягкость. Он стремится перейти к новым темам, отразить иные смыслы, ухватить как можно больше разнопланового материала. Прозаик не боится включать в свои повести стихотворные фрагменты, чего практически нет у Шолохова. Наконец, проза Малиновского содержит немалый словарь поволжского говора, что не характерно для Шолохова. И тут позволю себе высказать суждение, которое может показаться неожиданным. Мне кажется, что хорошо начитанный писатель сознательно или нет в какой-то степени пережил влияние американских классиков. Уже упомянутые здесь имена Хемингуэя и Фолкнера возникают отнюдь не случайно. В содержании и форме их книг немало элементов, которым не чужда проза их русского коллеги. Насыщенный автобиографизм книг первого и непреходящий интерес к жизни простых американцев у второго во многом роднят их с книгами Александра Малиновского. Ну а велосипедное путешествие деда и внука (повесть «Красносамарские родники») вдоль реки Самарки может и вовсе вызвать в памяти героев-бродяг Марка Твена и Джека Лондона!

Кроме того, хочется отметить любопытную особенность авторской манеры Малиновского, проявляющуюся в том, что его персонажи, подобно героям Пруста, постоянно «проваливаются» в бездну воспоминаний для того, чтобы по волне памяти выплыть в настоящее. У Шолохова такого рода реминсценции довольно редки, разве что рассказ Андрея Соколова в «Судьбе человека».

Разумеется, всё это лишь версии, которые требуют более детального рассмотрения.

Может показаться, что проблема веры в прозе А. Малиновского несколько купирована. Но это только на внешний взгляд. Им написана широко теперь известная документальная повесть «Радостная встреча» об иконописце без рук и ног Григории Журавлёве. Материал для этой повести автор кропотливо собирал, преодолевая многочисленные барьеры, более сорока лет. И открыл читателю историю стоической жизни и творчества на самарской земле одного из подвижников православной веры. Книги Александра Малиновского никогда не были атеистическими. Просто к вере он подходит с несколько иной, чем обычно, стороны.

В своё время русский поэт Виктор Верстаков поставил перед нами принципиальный вопрос. Вспомнив сестёр Марию и Марфу, принимавших в своём доме Иисуса Христа, он обращает внимание на несходство их позиций:

В самом деле, кто более свят: сестра-труженица или же ушедшая от нужд практической жизни и всецело растворившаяся в религии Мария?

Мне кажется, в этой альтернативной ситуации сам Малиновский и его герои решительно принимают сторону Марфы. Сказано же: в уборщице, моющей на коленях пол, больше святости, чем в епископе, облачённом в золотые ризы. И, думается, на этом пути от писателя можно ожидать новых откровений.

Но сам интерес к расширению тематики для прозаика весьма характерен. Ему довелось немало поездить по миру, и к жизни за кордоном он приглядывался столь же пристально, как к бытию на родине. Вот, скажем, нестандартное, ломающее стереотипы описание Швейцарии (главка «Утренний свет» из «Колков моих и перелесьев»). С чем у нас обычно ассоциируется эта страна? Банки, часы, сыр, шоколад. Пряничные домики. А вот Швейцария, как её увидел Александр Малиновский: «озеро и Альпы по ту сторону то раскрывались перед взором в изумительной красоте рериховских красок, иссиня-чёрной, враждебной и космически необъятной становилось не по себе, то всё куда-то враз девалось, оставалась сплошная тёмная завеса. Триста метров глубины озера и около семидесяти километров его длины давали знать: могучие волны, когда мгла вокруг в считанные минуты уходила, чтобы возникнуть вновь, вздымались так, что даже с высоты захватывало дух от мощи, великости происходящего». Это уже не привычная деревенская проза, а нечто совсем иное, вызывающее в памяти стилистику не чуждого Швейцарии Владимира Набокова! И вот прогулка к Женевскому озеру, с которым связана часть жизни Байрона и супругов Шелли, оборачивается для заезжих гостей фантасмагорическими впечатлениями. Энергично написанная, насыщенная психологическая проза свидетельствует о том, что потенциал писателя значителен.

Разумеется, один этот сборник не исчерпывает всех творческих граней Александра Малиновского. За его рамками остаётся целый ряд как разноплановых вещей, так и объединённых в единый художественный ряд повестей, эпический цикл с общим названием «Под открытым небом», в котором показана судьба наших соотечественников второй половины XX столетия и начала XXI века. Но эта книга «Дом над Волгой»  даёт общее представление о его человеческом и литературном пути, служит своеобразной дверью в его художественный мир. А за нею читателя ожидает множество открытий, впечатлений и переживаний.

Сергей КАЗНАЧЕЕВ,

член Союза писателей России,

доцент Литературного института им. Горького

Под открытым небом

Госпиталь на Молодогвардейской

Шурка живёт в доме своего деда Ивана Дмитриевича Головачёва давно, с той поры, когда он ещё не ходил в школу.

Его родной отец пропал безвести в войну, а неродной Василий Фёдорович лежит в военном госпитале в Куйбышеве. Вот и получается, что у Шурки как бы два отца.

У Шурки два отца и два дома.

Один дом бревенчатый с резными наличниками, построенный задолго до войны, после того, как Головачёвы вернулись из Сибири, куда они бежали из Поволжья от голода. В Сибири Шуркин дед шорничал, плотничал, скорняжил вот и скопил деньжат. Девятерых детей родила Агриппина Фёдоровна жена Головачёва, а выжили трое: Екатерина мать Шурки, Алексей и Серёжа.

Другой Шуркин дом без потолка, саманный, крытый соломой. Пол не глиняный, а деревянный. Скрипучий, некрашеный, но крепкий. Когда Екатерина его моет, то обязательно скоблит косырём. От этого он становится золотистым, а изба нарядной. В этом доме у Шурки мама, брат и две сестрёнки.

Оба дома стоят в одном ряду на улице Центральной, поросшей травой-муравой.

Последнюю неделю в доме деда разговоры более всего связаны с приездом из госпиталя отца Шурки.

Слова «госпиталь», «Молодогвардейская» преследуют Шурку всю сознательную жизнь. От них веет на него мрачной недоброй силой, в которой сошлись воедино скрежет металла, свист пуль, вой снарядов, запах огромного пожарища, поглотившего родного отца, а вот теперь не отпускавшего и неродного.

Госпиталь на Молодогвардейской улице для него казался похожим на пасть огромной раскалённой печи, только прикрытой заслонкой. В ней бушует ещё не усмирённая стихия. В её огненной пасти метались, корёжились, ломались, полыхая, как сухой хворост, судьбы молодогвардейцев, красноармейцев и многих-многих людей в военной и невоенной форме. Чудовище, чудище другого названия этому дому не могло быть.

В прошлом году Шурка впервые приехал со своей бабкой в госпиталь и удивился увиденному: стоял обычный дом, почти как все, двухэтажный, с большими окнами. Таких в Утёвке нет, но он не страшный и не грозный, а совсем наоборот: приветливый.

Когда их пустили к отцу, он удивился ещё больше. Ему дали, как взрослому, белый халат, который был велик и весь в каких-то ржавых пятнах, но Шурке было не до этого. Поразила чистота и обилие белого. Отец лежал на белой простыне, прикрытый одеялом с белым пододеяльником. У них в доме такого постельного белья не было.

Отец лежал на спине, ровно вытянувшись.

Шевелить он мог только головой и руками. Ноги были в гипсе, а спина в корсете.

Название болезни туберкулёз костей звучало как приговор.

 Садись рядышком,  сказал отец и улыбнулся.

Шурка сел, пожимая протянутую неожиданно белую отцовскую руку.

Он боялся расплакаться. Кто-то из ходячих больных подошёл к нему и надел на голову сделанную из обычной газеты пилотку. Шурка тут же снял её, повертел в руках, к общему одобрению, решительно надел и почувствовал, что комок в горле исчез. Предательские слёзы пропали.

Когда вышли на улицу, Шурка не сразу оторвался от этого непривычного дома. Напоследок попробовал обойти его, заглянул во двор. И там ничего ужасного. Всё обыденно и спокойно. И улица Молодогвардейская не широкая, а та, которая пересекает её, Ульяновская совсем неказистая. Когда Шурка свернул на неё, открылась Волга. Внизу, слева, справа ютились в беспорядке небольшие кирпичные и деревянные домики. Беспорядок этот смутил Шурку. Он жил в селе, где избы стояли ровно, как по линейке, не выступая и не западая на зады. Смотрели окнами на улицу. В них жили такие же правильные люди: дедушка, бабушка, мама сосредоточенные и уравновешенные.

Напоследок он измерил шагами поперёк, напротив госпиталя, улицу Молодогвардейскую. Было сорок шесть его больших шагов.

«Саженей пятнадцать, наверное»,  деловито прикинул он.

Если бы его спросили, зачем делает измерения, он бы не смог сразу объяснить. То ли готовился к разговору с дедом, то ли к рассказам в школе о своей поездке.

Пока бабушка в коридоре госпиталя «калякала» со своим знакомым с Чёрновки, Шурка измерил и длину госпитального здания. Было шестьдесят шагов. «Наша деревянная школа длиннее»,  удовлетворённо подвёл он итог.

Жажда знать и видеть как можно больше подталкивала его постоянно. Это отмечали и взрослые. А он неосознанно впитывал в себя всё, что видел, слышал, словно знал заранее: в его жизни многое из того, что происходило в детстве, будет иметь самое, может быть, главное значение

Пока Шуркина жизнь текла обыкновенно. События и переживания случались вроде бы сами по себе, и ложились сразу набело в его сознании. И накрепко

На улицу вышла баба Груня и они подались на Кряж, надо было засветло найти попутку до Утёвки.

* * *

Теперь Шурка, прислушиваясь к разговорам взрослых о приезде отца, вспоминает, как долго по бездорожью в снегопад добирались они домой, и ему становится боязно за отца. А вдруг у него кости ещё не так крепко срослись, как надо? Тогда опять беда.

Юрьева гора

Замечательная это штука Юрьева гора. Она начинается на задах, за избой Головачёвых. Гора бывает разной. Если на дворе мороз крепкий, то, политая водой, она превращается в такой ледяной жёлоб, что с ветром в ушах мчишься с неё в сторону стадиона и упираешься в памятник Проживину и Пудовкину первым утёвским большевикам. Их расстрелял карательный отряд белых. Шурка сидит в классе рядом с Зинкой, дальней родственницей Проживина. Она самая тихая девчонка в классе. Даже как-то удивительно это.

Если много снега, то на горе хорошо играть в городки. Она становится неприятельской крепостью, её надо брать у противника в кулачном бою. Те, кто вверху и кто внизу, попеременно меняются местами. Выигрывает тот, кто дольше всех продержится наверху.

Если с горы съезжать сразу вбок в огороды, то там уклон крутой и с трамплином. Редко кто может удержаться, на лыжах лучше и не пробовать гиблое дело. Салазки совсем иное.

И ещё есть одна особенность у Юрьевой горы. Бабушка Груня Шурке так рассказывала:

 На последнем месяце я уже была, иду себе потихоньку с базара, он был недалеко, около школы, и слышу: шум стоит в Зубаревом переулке, а на Юрьевой горе какие-то чужие военные. Привели нашинских бедненьких, все избитые. Не успела понять, что готовится, как затрещали выстрелы. Оба и упали в пыль. Я побежала к себе во двор. Не помню дальше ничего. Когда опомнилась начались роды, хорошо, что Иван дома был.

Только разродилась, военные к нам: большевиков и сочувствующих ловили. На деда твоего кто-то указал. Он ведь убёг из царской армии под Царицыном, дезертир. Деваться некуда. Едва щеколда хлопнула, Иван раз под кровать и притаился.

Не знаю, как у меня сердце не разорвалось. Один молоденький стоял в задней избе, а в передней проверял средних лет солдат. Когда он приподнял подзорник у кровати, под которой лежал Иван, я обмерла. Но солдат этот пожалел деда и быстро опустил подзор. Развёл руками: «Никого нет»,  и они выбежали во двор.

Там, на памятнике, год и число: «21 августа 1918»  это день расстрела Проживина и Пудовкина. Но это ещё и день рождения твоей матери, Шурка.

«Завтра попрошу Зинку показать мне фотографию Проживи-на. Интересно, какой он? Если они герои, значит про них и про нашу Юрьеву гору и Утёвку когда-нибудь снимут кино»,  так думает Шурка и ему становится радостно, как если бы сам был участником героических дел, прославивших его село.

Кошка Акулина

«Ночь была жуткая: выл ветер, дождь барабанил в окна. И вдруг среди грохота бури раздался дикий вопль. То кричала моя сестра. Я спрыгнула с кровати и, накинув большой платок, выскочила в коридор. Когда открыла дверь, мне показалось, что я слышу тихий свист, вроде того, о котором мне рассказывала сестра, а затем что-то звякнуло, словно на землю упал тяжёлый металлический предмет О, я никогда не забуду её страшного голоса!

 Боже мой, Элен?  кричала она.  Лента! Пёстрая лента!»

Мяукнула кошка в сенях за дверью, просясь в дом. Шурка покосился и передёрнул плечами. Жутковато. Ходики показывали час ночи. Он и не заметил, как зачитался записками о Шерлоке Холмсе. Открыв дверь, впустил кису Акулину, недавно взятую его матушкой у дряхлой старухи Акулины Мерлушкиной.

 Шурка, будет колготиться, ложись спать.

Голос матери доносился из передней, и он на цыпочках шмыгнул к двери, ведущей в горницу, подсунул полотенце, прикрыв дверь плотнее, чтобы свет не мешал спящим. Налил кружку молока, взял горбушку хлеба и вновь уселся за стол, да так, чтобы подальше от тёмного широкого окна, пугающего своей мрачной глубиной.

Глаза побежали по строчке:

«Сестра была без сознания, когда она приблизилась к ней»

Назад Дальше