Удивительно! говорил мне на следующее утро мой дядя, давний охотник и рыболов, приехавший на два-три дня к старикам в деревню. С тех пор как я не живу здесь, где родился и вырос, а лишь изредка наезжаю, все тутошние вороны, мне кажется, начали кричать по-журавлиному.
Балагур и острослов, он сейчас не смеялся. Мы давно научились понимать друг друга, может быть, даже раньше того самого дня, когда вслед за ним и я покинул край моего детства
Любка
У Горюшиных мяли глину. Стайка ребятишек сидела на бревнах рядом. Тут же Петька Сонюшкин, по-уличному Карась. Поблескивая звонкими медалями на выцветшей и чистенькой гимнастерке, а ещё больше своими весёлыми темными глазами, поглядывал на оголивших крепкие загорелые ноги горюшиных рослых девчат.
Эх, кабы не мои болячки, станцевал бы я с тобой цыганочку, Варюха, в глиняном твоём кругу! Петька осторожно, как маленького ребенка, обеими руками переложил забинтованную негнувшуюся правую ногу с подпиравшего её костыля на бревно, вот отнянчаю её, и первый вальс с тобой.
Затекли ноги, и мы с Любкой спрыгнули с низенького плетня на землю, подошли к высокому окошку с играющим патефоном. В тот самый момент в распахнутые ворота вбежал десятилетний брат Варьки, Вовка:
Ты тут, Любаха, прохлаждаешься, а твой отец с войны пришел, из госпиталя.
Уже на бегу, не поспевая за шумной стаей ребятни, я подумал, что отец Любки должен быть непременно красивее задаваки Карася и медалей у него должно быть никак не меньше.
Чтобы увидеть происходившее в избе, нам с Любкой понадобилось пробираться через столпившихся у порога ребятишек и взрослых. Когда же протиснулись к столу, она досадливо потупилась. За столом на коленях у огромного с бородой в военной форме человека сидела Танька, в руке у неё был кусок сахара.
И сеструха меня обогнала, кругом не успела, горько прошептала Любка.
Любушка, что же ты, подойди к отцу, мать легонько подтолкнула её в спину.
Любка сделала два шага вперед и тут же, подхваченная крепкой рукой, оказалась на коленях у отца.
Ну вот, теперь весь мой женский батальон в сборе.
Я видел, Любке было неудобно сидеть на коленях отца, болела ещё, наверное, ушибленная о калитку нога, и она запросилась на лавку.
Дичок ещё, Коля, привыкнет. Ведь она тебя и не помнит, было-то ей до войны всего три годочка, улыбчиво говорила Любкина мать.
Ну, ладно, Лексеич, значит, повидались, и хорошо. О делах поговорим потом. Денька через два-три приходи в правление. Председатель колхоза Шульга мелкими шажками устремился к выходу.
И чего он такой бородатый и пребольшущий, мой отец? Вон Карась какой, красивый, хоть и нога не ходит, зашептала мне Любка, а может, это и не мой отец, а так только все говорят?
Тань, Тань, правда, что это наш отец? Любка потянула сестренку за рукав, когда мы оказались за воротами на улице.
Вот чудная какая, а кто же?
А почему он с бородой?
Ну почему, почему? Разве нельзя? Вон дед наш тоже с бородой был.
А на фотографиях отец без бороды, не сдаётся Любка.
Ну тебя с твоими придумками. Мамка и отцу сказала, что ты у нас чудная.
А почему он вам с мамкой платки привез, а мне нет? вздохнув, спросила Любка. Но сестра ничего не ответила.
Прошла неделя, а Любка так и не решила свой главный вопрос.
Ты почему не зовешь его папой, больно щипнула Любку сестра, вон мамка вчера Горюшиным жаловалась на тебя, какая ты непонятливая.
Ах, так! Не буду и не буду. Вы все против меня! Ты зачем так щиплешься?
Люба, Любашка, иди-ка сюда!
Любка соскакивает с бревна и идёт к матери.
Сбегай-ка за отцом на общий двор, позови обедать. Опять опаздывает.
Любка нехотя выходит на улицу.
Отца её мы нашли на ферме. Поснимав рубахи, трое мужчин (два коренастых и загорелых и один худой и белый) ставили новый сруб в колодец. Чуть поодаль дядя Коля тесал подушку для телеги.
Алексеич, подмога пришла.
Один из мужиков, ловко вонзив топор в бревно, скомандовал:
Шабаш, чувствую, на обед пора, раз гонцы появились.
Подойдя ближе и глядя куда-то в пустоту, а не на отца, Любка скороговоркой выпалила:
Мамка послала звать обедать, все уже на столе.
Обедать, говоришь, ну-ка, дочка, подойди, нам поговорить надо.
Глянув в лицо отцу, Любка вдруг чего-то испугалась.
Не-е, мне надо ещё к бабке заскочить, мать велела.
Насчет бабки Любка придумала на ходу.
Что, солдат, не ладятся отношения с дочерью? поинтересовался один из плотников, тот, который высокий и белый.
Да, хвастаться нечем.
А на что ж ремень солдатский? Аль не знаешь, как применить?
Николай Алексеевич вместо ответа только досадливо морщится, и, молча потянув из-под говорившего свою гимнастерку, встает, и идёт со двора.
А, а, внученька, дорогая, иди-ка сюда. Как ты поживаешь? Бабка Степанида из-под руки смотрит на Любку, другой кормит кур.
Хорошо, бабуля.
А скажи-ка, зовешь своего отца-то как следует аль нет?
Зову, соврала Любка.
Аа, какая умница стала. На-ка тебе за это конфетку.
Бабка Степанида долго шарит в подолах своих длинных юбок, находит наконец какой-то потайной карман и извлекает оттуда две карамельки. О подол вытирает их.
Нате, нате, золотые мои.
Любка быстро отправляет конфету в рот и уже, приоткрыв калитку, на ходу сознается, сверкнув озорно глазами:
Бабуля, а я никак его не зову.
И выбегает на улицу.
Ты бы хоть бороду сбрил, Коля, говорит Любкина мать вечером после ужина, а то так ребенок дикарем и растет.
Сейчас дочь отцом не называет, а сбрею жена смотреть не будет.
Глупый ты у меня ещё, Коленька, мать Любки подходит и обнимает дядю Колю, у других ног нет, без рук возвращаются так они без ума радешеньки, а ты целехонек весь. Ты свои шрамы на войне получил, а не в пьяной драке, понял, горюшко моё? Ты же у нас герой. Эти шрамы на теле. Пострашнее те, которые в душе. Ты думаешь, она маленькая? Не переживает? Переживает. А за что ребенку такое?
Война никого не щадит.
Не щадит, Коля. Мама говорит, что мне надо уехать в Сосновку на недельку, а вам остаться. Пусть привыкает. Уехать, Коленька?
Не надо, ничего не надо. Не надо возню вокруг этого разводить. Всему своё время. Она умная девчонка, сама говоришь.
Мы с Любкой всё слышим. Дверь в избу открыта, и мы стоим в сенцах, затаившись за старым шкафом.
Завтра буду звать его отцом, говорит Любка, мне ведь совсем не трудно.
Через несколько минут мы уже бежим ловить бабочек на поляну за Бесперстовой баней. Там в буйных зарослях конопли и лебеды мы храним в банках целую коллекцию засушенных жуков, бабочек, растений всяких.
И никто об этом не знает.
Яблоко победы
Мой дядя Алексей вернулся с войны значительно позднее мая 1945 года. Потому-то его возвращение и смогло задержаться в моей памяти к тому времени мне было около четырех лет.
Дядя был с товарищем.
Отчетливо помню, как разом стало тесно от серых шинелей в нашей избе, как потом мы сидели все за столом в передней. Помню себя, державшего в руках гостинец дяди большое красное яблоко.
Не знаю, когда я впервые услышал слово «победа». Может, когда во все глаза глядел, держа обеими руками яблоко, на этих людей, пришедших с войны, или позднее
Но так уж получилось, что теперь слово «победа» я не могу представить без неперестающего волновать душу серого цвета военных шинелей и того огромного красного яблока.
«Яблоко победы», произнёс я однажды уже взрослым и осекся. Каким же должно было быть дерево, которое вырастило его! С каким трудом досталось это яблоко! И какое же оно красное
Пронькин осокорь
Утром, пока я ладил новое вязовое окосиво, он ходил молча вдоль покосившегося плетня, исподволь наблюдая за мной. Когда же нехитрая моя работа была закончена, сказал, будто мы с ним говорили все утро:
А что, не к Лушкиной ли поляне собрался?
К ней, отвечаю.
А не возьмешь ли меня с собой?
Могу, торопливо соглашаюсь я, почему-то боясь обидеть старика отказом, а сам пытаюсь сообразить, для какой такой цели надо деду Проняю в его восемьдесят быть на Лушкиной поляне. Чудит, думаю, дед.
Уже садясь на мотоцикл, кричу ему на ухо, стараясь не столько пересилить тарахтенье мотора, сколько дедову глухоту:
А что за забота в лесу?
Забота у меня давнишняя.
Дорогой я пытался вспомнить, все, что знал о старике. И оказалось, что знаю-то совсем мало. Даже отчество не помню. Прон Репков вот и все. И имя и фамилия для наших мест редкие. Вроде был женат.
Когда приехали, дед засуетившись, молча направился к речному обрыву, оставляя за собой глубокую тропинку в буйном разнотравье. Немного помедлив, последовал за ним и я.
Лушкина поляна метров двести длиной. Одним своим концом выходит из лесной чащи на речной обрывистый берег.
Проняй остановился около великана осокоря, стоявшего метрах в четырех от речного обрыва, и надолго замер, не обращая на меня никакого внимания.
После того, как четверть поляны покрылась рядами скошенной травы, я подошёл к осокорю. Дед сидел, прислонив спину к могучему стволу дерева. Спал или делал вид, что спит.
Уже возвращаясь на поляну, я через плечо посмотрел на обрыв. Осокорь стоял молчаливо и раздумчиво. И тут меня поразила какая-то неуловимая связь между деревом и человеком. Это нельзя было передать словами, об этом нельзя было спросить. Надо было, очевидно, догадаться, что-то понять самому. Путаясь в догадках, но уже не сердясь на старика за его молчаливость, вернулся к своей работе.
Домой по-прежнему ехали молча.
Все это сразу бы и забылось, если б не случайный разговор, осветивший иным светом и сделавший понятным поведение Прона Репкова.
Единственный оставшийся в живых свидетель давней истории, одногодок Репкова Матвей Качимов рассказывал:
Не скрою, завидовал я Прону, счастливей меня оказался. Его Улька полюбила, а не меня. Я и петь, и танцевать всегда первый был, а Прон молчун молчуном, а заговорит, то все про лес да птиц и зверье разное. Вот обида меня и мучила.
Но не суждено им было свадьбу сыграть. В восемнадцатом году, когда пришли белочехи, попалась Уля на глаза трем солдатам подкараулили они её в леске Ну, и ясное дело. Утопилась Ульяна в тот же вечер, не пережив позора.
А Прон что?
На том месте, где утопилась Ульяна, посадил Прон осокорь, в память о ней.
Словно бы затмение нашло на Прона. Едешь ли, идешь ли мимо он сидит около своего деревца, лицом к воде, неподвижно, словно статуя какая. Так и прозвали люди осокорь Пронькиным.
Так вот жизнь и потекла. Войны Прона не тронули, вернулся невредимым. Когда за сорок перевалило, уже после Отечественной, женился он тут на одной, но через год она умерла. Доживает один. А осокорь растет себе на здоровье. В сороковых годах, когда здесь была сельсоветская делянка, чуть было не спилили его. Прон отбил. Поставил леснику Митрию Жучкову литр самогону, и делу конец. А теперь осокорь никакой пилой не возьмешь. Но и ему недолго осталось жить. Один год, лет эдак десять назад, смыло в половодье огромадную кручу. После этого каждый год речной обрыв приближается к дереву метров на пять. С того года на Прона нашло опять навроде затмения. Придет на кручу, сядет да так и просидит до сумерек. Каждую весну первым делом спешит к осокорю узнать сколько до него осталось. Помяни моё слово: они и умрут в одно время
* * *
Старик Репков умер в конце апреля
Не дожидаясь, когда спадет полая вода на плоскодонке добрался я по пустынной широкой водной глади до Лушкиной поляны. Рискуя быть перевернутым взъерошенным, свинцово-темным потоком потерявшей русло реки, направился к тому месту, где должен быть осокорь. Подгоняемый желанием узнать, увидеть, что старик Качимов ошибся бросил я своё утлое суденышко в пасть потоку, рвущемуся с Лушкиной поляны к реке. Осокоря на месте не было. Там, где когда-то он стоял, утробно картавили водяные воронки. Везде, куда доставал глаз, куда несло течением потерявшую управление мою лодку, было одно лишь седое кипение воды
Старик Репков и дерево умерли в одну и ту же пору, весной, когда щедрая от весенних талых вод река Самара далеко окрест несла, как бы впрок, животворную влагу высыхающим к середине лета старицам и бесчисленным, зацветающим в иной безводный год, безымянным озеркам.
Журавли
Сумрачно и тихо. Лишь у крайней избы грудной ласкающий голос мерно разрезает податливый вечерний воздух. Зовут чью-то запропавшую Звездочку. Но и этот голос смолк.
Проскрипели неподалеку на ферме видавшие виды ворота, и все на некоторое время смолкло.
В селе, до которого от степного ильменька всего каких-то метров триста, текла своя вечерняя жизнь.
Заря кончалась, а уток не было.
И вдруг с вышины, где безраздельно властвовал один только звездный, холодный свет, донесся тревожный, тоскливый и удивительный звук. Казалось, кто-то на незнакомом языке кого-то звал за собой и в то же время прощался навсегда. И этот кто-то приближался ко мне. Завораживающий голос был уже, кажется, совсем рядом. Вот он, почти над головой! Там, где только что была одна Большая Медведица, распластался трепещущий клин.
Журавли! Конечно же, журавли! упивался я своим открытием, забыв о ружье и махая им, как палкой.
Журавли сделали плавный полукруг над болотом, выровнялись и величаво потянулись в сторону угрюмо темнеющего леса.
Какая-то сила сорвала меня с болотной кочки. Они улетали! Я побежал за ними, завороженный сказочной, не перестающей литься с неба, мелодией. Потом, будто устыдившись чего-то, остановился. Вернулся к ружью, забытому на болотной кочке, и долго стоял, потрясенный. Я что-то потерял. Минуту назад я был богаче. С журавлями от меня оторвалось и улетело что-то большое и светлое, но что именно, мне мальчишке, понять было трудно.
С болота я ушёл поздно. Дома никому ничего не сказал и в саду под старой скрипучей яблоней долго пытался уснуть
Много после этого провел я утренних и вечерних зорь на воде, но журавли не прилетали.
Позднее, став взрослым, я где-то прочитал, что журавли это символ неуловимости человеческого счастья. Как верно!
Вот она, разгадка! Значит, с тем, кто так сказал, было, может, то же самое, что и со мной в моём далеком детстве. Только он сумел выразить это словами.
1985 г.
Философ
Рассказы
По одной тропинке ходить
Виктор Клюев начал работать в ремонтно-механическом цехе восемь месяцев назад после службы в армии. Благодаря природной расторопности он быстро освоил необходимые навыки и получил четвертый разряд. После чего решил твердо: в деревню его палкой не загнать. Лишь изредка вспоминался ему неполучившийся разговор с отцом перед самым отъездом. Убедившись, что сын твердо решил дома не жить, отец сдался:
Ну смотри, Виктор, я тебе не враг, задерживать не стану, не пожалел бы потом.
Так и разошлись холодно и неопределенно.
* * *
В обеденные перерывы теперь забегал Виктор к плотнику Фадеичу. В его столярке пахло теплым деревом. От свежих стружек, взгляда на ножовки, стамески веселило душу.
А что, Фадеич, говорил он, заглянув накануне в столярку, возьмешь к себе в напарники? Лях с ним, с железом, мертвое оно. Иное дело дерево живое и теплое. Зов предков, а?
Сначала и самому Виктору казалось, что он заходит в столярку просто так, потрепаться с Фадеичем. Потом стал замечать, что тянет его туда нечто иное. И однажды он понял: Фадеич похож на отца галки Ивана Макаровича, или просто Макарыча как звал его Виктор. Такой же малоразговорчивый, но приветливый, пахнувший сосновыми стружками и махоркой. Там, в далекой Вязовке, их дома стояли друг против друга на одной улице, и Виктор привык бывать в его мастерской.
Повзрослев, он стал стесняться приходить просто так к Макарычу, и виной тому была Галка. Уже перед самым призывом в армию, когда их семьи открыто как бы породнились и отцы стали называть друг друга сватами, они с Галкой не раз посмеивались над неловкостью Виктора.