Там-то Эмили Дженкинс однажды меня и обнаружила: я водил пальцами по теплой скорлупе, пряча яйцо в ладонях, поднося к щеке, задавая тот же самый вопрос, что и каждый день: был ли там уже цыпленок, в самом-самом зародыше?
А я все гадала, куда ты запропал, сказала миссис Дженкинс, посмотрев на мои руки.
Я поднял взгляд на миссис Дженкинс, и ее глаза расширились. Она даже на шаг попятилась. Я не понял, что такого сделал.
Я все время забываю, что ты всего лишь ребенок.
Миссис Дженкинс раскрыла широкий карман своего фартука, и я положил в него яйца.
Когда-то я была такой же, как ты. Она кивнула на мои руки, уже пустые. Ласковой малышкой.
Я расправил плечи и нахмурился. Я был уже не маленьким.
Нет. Понимаю. Ты не маленький. Но ласковый. В тебе есть нежность. У тебя очень хорошо получается ее скрывать. Такая нежность бывает в самых хороших людях. Миссис Дженкинс опустила взгляд на собственные руки, грубые и красные, а когда подняла, в ее глазах стояли слезы.
Миссис Дженкинс? Простите, я не хотел
Миссис Дженкинс переменилась в лице. Кем бы ни была та женщина, что стояла передо мной минуту назад, ее больше не было.
Не проявляй свою нежность слишком часто, Печенюшка. Другие используют это тебе во вред. Запрячь ее подальше, даже если тебе будет ее не хватать. Время на такие вещи вышло, раз и навсегда. И миссис Дженкинс повернулась и ушла так быстро, что я не успел спросить ее, кого она имела в виду под «другими».
* * *
Так прошла добрая часть года. Миссис Дженкинс больше не показывала мне ту свою потаенную личину, но продолжала приглядывать за мной, ровно столько, чтобы со мной не случилось ничего плохого. Когда я пришел в деревню, стояла осень, и в том мрачном месте я выдержал длинную серую зиму, ледяную весну и наконец приход летнего солнца, raumati[17]. Вскоре после этого у меня появилась причина снова пуститься в путь.
Даже в самом начале лета после ужина еще долго не начинало темнеть, поэтому я проводил вечера под небом, наслаждаясь остатками дневного тепла, прежде чем отправиться в постель с узлом пожитков вместо подушки. Я понимал, что в трактире детям не место, и, хотя посетители вполне мирились с моим присутствием, было ясно, что с заходом солнца, когда распитие спиртного принимало более серьезный и ревностный оборот, мне лучше оттуда убраться. Но однажды вечером у меня оказалась компания. Это были двое пьяниц, Пити и Магуайр, которых выбросили на улицу, наверняка за то, что они громко ругались и сквернословили и махали друг на друга кулаками, не особенно заботясь о точности попадания. С ними это бывало нередко, и я уже успел понять, что их припадков драчливости лучше избегать.
Черт тебя дери, Магуайр, хоть раз за свою поганую, пропитую жизнь прекрати трепать языком.
Уж я-то хоть могу себе виски позволить, ты, гора вшивого тряпья, постоянно лазаешь в мой карман, а возвращать не возвращаешь.
Ты, Магуайр, ты меня вором назвал, что ли, ублюдок?
Я приму это как личное оскорбление моей дорогой матушки, которая венчалась с моим отцом в церкви. Ну-ка извинись.
Извиниться? А задницу мне не подотрешь?
Они махали кулаками и пинались, но все никак не сходились по-настоящему, чтобы друг друга угомонить. Мне это казалось довольно забавным, потому что я стоял в стороне, и они никак не могли меня задеть. Из трактира вышла еще пара зевак.
Тот человек оказался почти рядом с нами прежде, чем его успели заметить, и, думаю, именно поэтому все так перепугались. К тому времени мы уже смеялись в открытую над тем, как Пити с Магуайром пытались перещеголять друг друга самыми грязными и отвратительными ругательствами.
Собачник!
С собаками не бараюсь, предпочитаю твою сестру!
Сначала от собачьего говна отплюйся.
Ты прав, на кой мне сдалась твоя сестра, она же с тобой кувыркается.
Ты должен простить меня. Именно так такие люди и выражаются. В дальнейшем у меня самого появилась причина освоить такой язык. Подобные колкости сослужили мне хорошую службу, когда пришла моя очередь напиваться вдрызг и выставлять себя жалким посмешищем на кораблях.
И тут мы все осознали его присутствие, шагах в двадцати, не больше с мушкетом в руках и палицей за поясным ремнем. Маори открыто нам улыбался, но от этого завитки татуировок на его лице казались еще выразительнее, а для моих друзей, вероятно, и более зловещими. Потом он обратился ко мне на нашем языке, сообщив, что он родом из места под названием Вайтара и был вынужден прийти в город белого человека, чтобы купить провизии. Он мог заплатить.
Пити с Магуайром и их зрители повернулись ко мне. Мой язык словно прилип к небу. Они сверлили меня взглядами, словно только сейчас осознали мое чужеродное происхождение.
Маори шагнул вперед.
E tama! Kia tere wakautu mai![18]
Это было все, что от меня требовалось.
Не знаю, кто первым обнажил оружие, но к тому времени, как я понял, что именно должно произойти, на мужчину были направлены два ружья. Магуайр перескакивал с ноги на ногу, а Пити раскачивался из стороны в сторону, но один из зрителей, человек, имени которого я уже не помню, крепко держался на ногах и был уверен в своей меткости. У нашего гостя было два выхода, ни один из которых не гарантировал ему безопасности. Будь я на его месте, я бы поднял руки вверх и ушел прочь, но, судя по всему, ему это даже не пришло в голову.
Воин был быстр, намного быстрее, чем кто-либо ожидал, и почти настиг Пити, когда прозвучал первый выстрел. Тот первый выстрел не лишил его жизни, но подбил, вынудив опуститься на землю и попытаться сдержать кровь, хлынувшую из раны в бедре.
Воин снова взглянул на меня. Он всего лишь хотел купить еды. Он подумал, что может подойти, потому что увидел меня. Он заговорил снова, размеренно и четко, обращаясь только ко мне. Он был воином и делал то, что положено воину.
Потом маори поднялся и взмахнул палицей, выведя растерянных Магуайра и Пити из строя несколькими точными ударами. Снова прозвучали выстрелы. Тогда я почувствовал, что земля подо мной накренилась, и весь мир покачнулся. Я не сразу понял, что произошло и как, но горячая кровь на груди toa[19] и острый запах порохового дыма все прояснили. Во второй раз я видел, как умирает человек.
Возможно, это случилось тогда. Возможно, это случилось с первой увиденной мною смертью или со смертью моего отца. Теперь трудно сказать, ведь я смотрю на мир сквозь завесу из множества последующих событий. Но я все думаю, не тогда ли я впервые по-настоящему увидел тьму, живущую в людских сердцах, которая никак не подчиняется нашей воле. Мне следовало встать между ними. Мне следовало заговорить я был единственным, кто мог это сделать. Я мог бы говорить с обеими сторонами, но не стал. Мне не хотелось давать жителям деревни повод насытить свою враждебность моей кровью. Меня переполняло отвращение к собственной слабости. Я был слишком напуган, чтобы заговорить, и теперь из-за этого погиб человек.
Я был уже достаточно взрослым, чтобы понимать, что такое смерть, и чувствовать ее, и испытывать потрясение, но я не мог ничего выказать, потому что страх по-прежнему лежал у меня в животе холодным камнем. Я подавил чувство, ползшее вверх по горлу и грозившее увлечь за собой мой недавно съеденный ужин. Мои руки и ноги вздрагивали от усилия подавить дрожь. Мне хотелось упасть на землю, чтобы меня успокоили, как маленького. Но я помнил предупреждение миссис Дженкинс. Пусть жители Холликросс проявили ко мне доброту или, по крайней мере, терпимость и пусть я уже начал осваиваться в их мире, я был всего лишь мальчишкой в деревне, полной чужаков, у которых вдруг появилась причина сомневаться в моей лояльности. Почему человек с татуировками заговорил со мной? Что я о нем знал? Они не сводили с меня глаз, пока я отмахивался от их вопросов, понимая, что попал в беду. Все изменилось так же внезапно, как остановилось сердце toa под гладким, неумолимым весом стали. Поэтому я скрыл свою печаль по павшему незнакомцу, проглотил потрясение от осознания, что теперь должен был уйти из этого места, где не было места людям, похожим на меня. Я не знал, что они сделают с телом этого бедняги, но, увидев его лежавшую на земле палицу, я быстро схватил ее и спрятал среди собственных вещей. Я знал, что такой драгоценный предмет не должен был достаться этим людям, и задумался, смогу ли использовать его для самозащиты. Теперь мне кажется странным, что я это сделал, особенно принимая во внимание то, куда меня привели мои дальнейшие шаги.
На следующее утро я собрал свои скудные пожитки и натянуто попрощался с миссис Дженкинс. Нас не оставили наедине, поэтому нежности, против которой она меня предостерегала, не нашлось места. Но стоило мужу миссис Дженкинс повысить на меня голос, как она осадила его и так свирепо зыркнула по сторонам, что притихли даже пьяницы. Она собрала в узелок немного еды и сунула мне в руки. «Как маори ни корми, все равно в лес смотрит», вот и все, что трактирщик смог сказать жене. Она покачала головой и вернулась к барной стойке, больше не взглянув на меня. Единственным, кто заметно расстроился моему уходу, был мистер Лоу, который стоял и смотрел мне вслед, пока я почти не вышел из поселка.
Дорога вперед была пуста. Я еще не вышел из детства, а отчаяние уже бросило свою тень на мой мир.
Глава 3
Я был один, снова шел куда глаза глядят, избегая как колониальных, так и туземных поселений. И пусть даже в своем последнем пристанище я не нашел особой любви, мои страхи росли с каждым шагом, отдалявшим меня от него. Нет ничего хуже одиночества и голода, составлявших несчастье ребенка, у которого в друзьях не было ни единой живой души. Я понимал, что мне предстоит снова их вкусить, вместе с опасностями большой дороги, и раздумывал, не лучше ли было мне остаться, несмотря на свои опасения. Даже подстилка в лачуге трактирщика была лучше, чем неизвестность кто знает, когда мне снова предстоит поесть или отдохнуть. Даже нетерпимость белых поселенцев была лучше, чем полное отсутствие людей или поселков.
Оглядываясь назад, я понимаю, что все было не настолько просто. В то время я чувствовал лишь боль свежего расставания. Из своего же нынешнего положения мне видится, что в каждом месте, которое покидал, я словно оставлял частичку себя, а такой маленький мальчик слишком плохо приспособлен для того, чтобы бродить по свету, растрачивая себя. Всякий раз, как я терял дом, мне казалось, что я расстаюсь с частью собственной плоти. Я накрепко запомнил слова миссис Дженкинс: суровый мир не преминет нанести мне удар в самое слабое место. И поэтому, думалось мне, я тоже стану суровым, а если не получится, то, по крайней мере, буду хорошо играть свою роль и скрывать все остальное.
Я знал, что мне нужно найти людей, по возможности больше похожих на меня. Пусть мне и удалось прибиться к той тесной общине, но это нельзя было назвать жизнью: мои узы с ними так легко разорвались. Но войти в новую деревню было совсем не просто, особенно став свидетелем тому, как человека убили просто за то, что он оказался не по ту сторону горы.
На этот раз я шел на запад. За время, проведенное в Холликросс, я проявил достаточно смекалки, чтобы определить на карте свое местонахождение и понять, в какую сторону можно было бы при необходимости пойти. Полагаю, в глубине души я всегда готовился двинуться дальше, если обстоятельства того потребуют. Я направился к побережью, на юг местности под названием Таранаки. Я знал, что на побережье мне будет проще найти еду, чем в буше[20]. Еще я знал, что в той стороне будет больше людей, возможно, больше моих соплеменников, и считал, что они по крайней мере не станут стрелять в меня, едва завидев, во всяком случае, до тех пор, пока не выяснят, кто я такой. Но никаких гарантий все равно не было. Я мог оказаться неправильным новозеландцем, принадлежность к определенному племени могла не обеспечить мне безопасности, и это меня тревожило.
В конце концов мне повезло, потому что не прошло и трех дней, как я покинул Холликросс, как целая деревня сама меня нашла. Да, это буквально была целая деревня на ходу. Из-под тени буша я долго наблюдал, как люди шли мимо, скудный свет заката помогал мне прятаться. Состав ее был самым разнообразным: спереди и по флангам молодые и сильные мужчины и женщины с оружием, в центре группы дети и старики. Некоторые прислушивались к каждому движению и шороху, и мне стало страшно, что меня поймают за шпионством; некоторые же шли, словно побитые, понурив головы, и каждый шаг явно причинял им страдания. Они были скитальцами и держались настороже, как и я сам. Мне подумалось, что они не станут возражать, если к ним прибьется мальчик-сирота.
Я ждал, пока мимо не прошла последняя группа стариков с кучкой детей впереди. Единственной возможностью было подойти в открытую, поэтому я выпрямился во весь рост и направился к ним, не с напускной храбростью, с которой подходил к деревне белых людей, а с тем, что, я надеялся, выглядело, как смирение, потому что это было именно оно. Я сдавался на их милость мне было необходимо, чтобы обо мне составили благоприятное мнение. Старик впереди увидел меня первым и поднял клюку, указывая в моем направлении. Однако прежде, чем заговорить, он некоторое время двигал челюстью, стоя как вкопанный, и все вокруг него остановились и тоже стали на меня смотреть.
No ea начал старик, открывая и закрывая рот, словно для того, чтобы привести язык в действие. No ea te tama nei?[21]
Каждый ждал, пока со мной заговорит кто-то другой. Старик ничего не спросил у меня самого, вместо этого запустив вопрос в воздух, словно у меня еще не было полномочий говорить за себя. После долгих лет лишь случайного использования мой собственный язык стал у меня во рту чужим, но я понял. «Откуда я взялся»?
Я видел, что если группа продолжит стоять на месте, то еще немного, и один из зорких дозорных подойдет к нам, чтобы выяснить, кто является возмутителем спокойствия. Я открыл рот, приготовившись заговорить.
E koro, no te ngaere tenei tama. Etama ngawari ia[22].
Какая-то беременная женщина заговорила прежде, чем я успел выдавить из себя хоть слово. Она сказала, что я вышел из леса и не представляю опасности, а потом спросила, можно ли мне пойти с ними. Она за мной приглядит, и остальные тоже будут следить, чтобы я не учинил неприятностей, а ей не помешает еще одна пара рук. Старик ничего не сказал, однако закатил глаза и поднял подбородок в знак согласия, поворачивая обратно на тропу, чтобы вернуться в длинную медленную процессию. Угрозы я не представлял, но моя история его совершенно не интересовала.
Итак, женщина вручила мне узел, и я пошел. Поначалу я шел рядом с группой, но на расстоянии нескольких шагов, опустив голову, чтобы показать, что понимаю: я не один из них, у меня нет никаких прав. Однако с течением ночи я стал подходить ближе, особенно когда этого требовал рельеф местности. Я видел, что, кем бы эти люди ни были, я не особенно от них отличался. Мы все были беженцами. По дороге у них не было сил ни расспрашивать меня, ни рассказывать о себе, хотя дети помладше выглядели счастливыми, как это присуще детям в любых обстоятельствах, подбегая ко мне во время игр, корча мне рожи с выпученными глазами, кидаясь камнями или тыкая в меня палками. Дети постарше наблюдали за мной исподлобья.
Мы находились достаточно близко от берега, чтобы слышать море, и достаточно близко к лесу, чтобы при необходимости быстро в нем спрятаться. Пока мы шли, несколько человек отправились вперед и зажгли костры вдоль берега на некотором расстоянии друг от друга. Издалека могло показаться, что нас очень много, и у нас много костров, и что мы достаточно сильны, чтобы не бояться обнаружить свое присутствие. На самом деле воинов-toa среди нас было вовсе не много. Старик затянул молитву, звучавшую как песня, такую древнюю, что я усомнился, слышал ли когда-нибудь раньше нечто подобное. Время от времени его слова затихали, словно сами собой, но, когда он останавливался, напев не прекращался, потому что его подхватывали другие голоса, одни больше как песню, другие как молитву. Так продолжалось всю ночь напролет, пока мы шли, но в самую глухую и темную пору перед тем, как рассвету озарить небо, единственный голос, который я слышал, принадлежал старику.