Либеральная идея общественного достояния оказалась очень привлекательной и многогранной, она получила поддержку со стороны многих нелиберальных умеренных политиков и технократов в российском правительстве. Однако намного меньше было достигнуто в практической политике и реформировании законодательства, которые требовали глубокой трансформации государства. Российским либерально настроенным интеллектуалам не довелось увидеть полного воплощения своих идей в политической практике, но тем не менее они пытались применить их в своей профессиональной деятельности как инженеры, эксперты лесного хозяйства, юристы, литературные критики и архитекторы. Незаконченность процесса создания общественной собственности в России не может рассматриваться как полный провал или как еще один признак российской исключительности. По крайней мере, эта «инаковость» проявила себя по-разному в развитии российской либеральной идеологии, в практиках имущественных отношений и в трансформации государственных институтов. Эта книга стремится объяснить причины российской специфики и выявляет точки сближения с европейскими тенденциями.
Кто-то может удивиться: почему, вместо того чтобы обратиться к извечной проблеме российской истории и современной политики слабости частной собственности, я исследую развитие идей и институтов, которые были противоположны и даже враждебны праву частной собственности. Разве частная собственность не была тем жизненно важным, но трагически отсутствующим звеном, необходимым для экономического роста и политического развития России? Эта книга объясняет, что одержимость проблемой частной собственности приводит к тому, что упускается сложность альтернативных режимов владения, развивавшихся параллельно с частной собственностью. Я показываю, почему в России частная собственность сверхразвитая в одних аспектах и действительно недоразвитая и слабая в других оказалась не всегда наиболее справедливой и наиболее эффективной формой владения и управления вещами. Эта книга утверждает, что собственность может приобретать разные формы и значения и что исторический анализ должен сконцентрироваться на том, как эти формы проявляются и как эти значения изменяются под воздействием культурных, экономических и социальных перемен.
Исследование того, как формировался институт общественного достояния в имперской России, продолжает наметившиеся недавно в историографии тенденции, но в то же время предлагает важные уточнения. Не будет преувеличением сказать, что современная историография склонна к разрушению представления о частной собственности как фундаменте индустриального общества и основополагающем институте Нового времени (modernity). Недавние исторические исследования опровергли историю триумфального шествия частной собственности, вместо этого они описывают многослойную систему владения и пользования землей и другими ресурсами, критикуя попытки правительства упростить эти отношения и втиснуть их в узкую схему частного владения[5]. Частная собственность в современной историографии стала связываться с государственным принуждением, нормативными правилами (в противоположность гибким обычаям) и с колониализмом и его стремлением к единообразию. Таким образом, в современных исследованиях развитие частной собственности парадоксально выступает не как символ свободы и следствие либерализации, но как результат агрессивного стремления государства улучшить «условия человеческого существования»[6]. Мало кто из историков стремится сейчас продемонстрировать триумф частной собственности в современном мире, и те немногие исследования, которые преследуют подобные цели, основывают свое историческое оправдание частной собственности на доказательстве от противного указывая на провал первых социалистических экспериментов или банкротство советской модели[7]. Современные авторы чаще отмечают сложность форм собственности, ее относительную политическую и социальную ценность и предлагают применять метод антропологических исследований, микроистории и экономического анализа, чтобы воссоздать и объяснить эволюцию отношений собственности[8]. В современной исторической науке собственность описывается как «парадоксальное» явление, которое не поддается простым объяснениям[9].
Сама современная историография собственности примечательное явление, во многом отражающее нынешние представления о социальном порядке, благосостоянии и добродетели. Мое исследование зарождавшегося в России института общественного достояния не противопоставляет «эгоистическую» частную собственность «добродетельной» общественной или «либеральную» частную собственность «авторитарной» общественной. Вместо этого я пытаюсь ответить на вопросы, почему принцип частной собственности, установившийся в определенных сферах экономики и социальных отношений, уступил место другим формам, а также какие обстоятельства и процессы вели к изменениям в понимании прав собственности и в практике их применения и какими были последствия этих реформ.
Эти вопросы особенно важны для историографии имперской России. Как ни странно, история собственности в имперской России никогда не рассматривалась как часть глобальной, европейской или компаративистской истории этого института и оставалась невосприимчива к релятивистскому (и порой даже открыто враждебному частной собственности) духу недавних работ. Начиная с влиятельной книги Ричарда Пайпса[10], в которой частная собственность напрямую связана с политической свободой, а российское самодержавие критикуется за то, что оно препятствовало развитию того и другого, большинство историков, даже когда они спорили с Пайпсом, все равно оставались в рамках парадигмы «частной собственности», которая была противоположна идеям, доминирующим в европейской и американской историографии последних десятилетий. Господство такого представления в российской историографии понятно, если учитывать, что в Советском Союзе отсутствовали и свобода, и частная собственность. Кроме того, исследование частной собственности помогает многим историкам доказать «нормальность» развития России и преодолеть парадигму «особого пути».
О собственности в имперской России написано большое количество важных и интересных работ. Мартина Винклер[11] и Дмитрий Тимофеев[12] показали приверженность российских интеллектуалов и политиков идее частной собственности в конце XVIII начале XIX века. Ричард Уортман предложил тонкий анализ причин, по которым к концу XIX столетия российские мыслители потеряли интерес к идее частной собственности и не могли связать ее с гражданскими правами[13]. Мишель Маррезе, Ли Фэрроу и Уильям Вагнер проследили развитие права семейной собственности со времен Петра Великого до начала ХХ века[14]. В многочисленных исследованиях об аграрных реформах проанализированы общественные дискуссии о достоинствах и недостатках общинного и частного землевладения и правительственные попытки регламентировать крестьянское землепользование. Эрик Лор исследовал воздействие Первой мировой войны и национализма на права собственности в своей книге о кампании против «немецкого засилья» в России[15]. Эти и другие работы создают контекст моего исследования. Однако моя книга переносит внимание с вопроса о том, существовала ли частная собственность в России, на более продуктивную дискуссию о том, как и почему появилась частная собственность на определенные ресурсы, вещи и капитал (материальный и нематериальный) и почему частная собственность может в разных контекстах выступать как подходящая или не подходящая форма владения. Другими словами, ключевые вопросы, на которых я фокусируюсь, это границы частной собственности и различные пути, ведущие к установлению или не установлению ее как социального института; условия эффективного функционирования этого института; направления, по которым формы собственности, в том числе частная, изменялись с течением времени. Чтобы ответить на эти вопросы, мое исследование охватывает ряд проблем, связанных с историей российского либерализма и правовой мысли, культуры и практики владения, государственного реформаторства и борьбы за установление власти над ресурсами и людьми.
Насколько уместно вообще ставить такие вопросы по отношению к России и нет ли в этом опасности перенесения на российскую историю выводов, которые были получены в результате исследования европейской политики XIX века? Европейские либералы, может кто-то сказать, были избалованы своей относительной свободой и в высшей степени индивидуалистической культурой, и поэтому они могли настаивать на большем внимании к общественным интересам. Но в России не было свободы, и индивидуализм здесь был менее развит. Зачем нам нужно искать в России условия, характерные для Европы?[16]
Сравнение российского правового и интеллектуального развития с различными европейскими тенденциями будет выглядеть менее проблематичным, если мы откажемся от предпосылки о последовательности реформ (сначала конституционализм, частная собственность и свободы, а потом общественные интересы и социальная политика). Задачи преобразования российской политической системы были схожи с теми, которые стояли перед европейскими странами десятилетиями и даже столетиями ранее, но они накладывались в России на современные проблемы, над разрешением которых другие страны бились в то же самое время[17]. Если мы отбросим линейное представление о развитии, то российский либерализм не будет выглядеть таким большим отступлением от европейской традиции, как может показаться на первый взгляд. Европейский либерализм был довольно многоликим, так что на самом деле нет никакой нормы, относительно которой можно было бы регистрировать отклонения. Кроме того, несмотря на старания российского правительства остановить приток в страну радикальных политических идей, образованная элита имела свободный доступ к европейской культуре и охотно потребляла европейский интеллектуальный импорт. В результате российская общественная мысль переживала те же кризисы, что и европейская, и сталкивалась со схожими проблемами.
В то же время важно признавать и российские особенности. Историки российской политической мысли зачастую затрудняются точно определить своеобразное политическое мировоззрение российских мыслителей[18], которые всерьез стремились объединить такие концепты, как личная свобода и коммунитаризм, производя идеи, казавшиеся европейским либералам оксюмороном. Британско-французское классическое либеральное мировоззрение в России конкурировало с камералистскими теориями, пришедшими из Германии, и, как результат, российская общественная мысль так и не смогла вполне освоить идею правового индивидуализма и всегда была подвержена популистским влияниям. Одно из основных различий между российским либерализмом до начала ХХ века и либерализмом во Франции и Британии заключается в том, что российская версия менее отчуждена от государства, о чем свидетельствует и существование «либеральных бюрократов» в правительстве, которые были главными агентами «либеральных реформ» в середине XIX века. Германский умеренный либерализм, с его стремлением примирить общество и государство, вызывал намного большую симпатию у многих российских либеральных интеллектуалов. Приверженные идее трансформировать государство без потрясения основных принципов самодержавия, они сконцентрировали свои усилия на неполитических реформах, которые, как они надеялись, повысят эффективность управления и восстановят социальный мир. Государственническо-либеральный дух «законного управления» глубоко проник в царскую бюрократию, продолжая жить даже после эры Великих реформ[19]. В то же время профессионализация государственного управления вела к укреплению позиций технократов, взгляды которых, как показал Питер Холквист, трудно определить как либеральные или консервативные[20]. Они руководствовались идеологией государственной эффективности, которую разделяли с различными либеральными экспертами в среде так называемых свободных профессий.
Мой анализ реформ в области прав собственности (планировавшихся и проведенных), таким образом, объединяет два историографических нарратива, которые редко пересекаются нарратив истории российского государства, с одной стороны, и нарратив либерализма и профессиональной экспертизы, с другой. Как я доказываю, развитие государства в России должно быть представлено в едином контексте с трансформацией либеральной идеологии и профессионального знания, которые играли такую заметную роль в политической истории Европы в XIX веке. Государство представляло собой, вероятно, самый неоднозначный элемент в реформистской повестке дня: либералы и эксперты хотели, чтобы государство было сильным, но в то же время с ограниченной способностью вмешательства; чтобы оно было большим, но эффективным. Реальность, однако, оказалась далека от идеала. В реальности российское самодержавие ограничивало государственное вмешательство в новые сферы деятельности и мешало бюрократии взять на себя модерные задачи и функции. Несмотря на интервенционизм и фиксацию на идее тотальной опеки, особенно в деревне, российское государство оставалось нерадивым попечителем для своих граждан. К концу XIX века государство несколько изменило курс и начало разрабатывать множество проектов социальных реформ. После 1905 года оно даже пошло настолько далеко, что в целях политического выживания сделало ставку на мобилизацию крестьян[21], стремясь освободить их от опеки общины и местного дворянства и предоставить им всемерную государственную поддержку. И все же ко времени своего падения в 1917 году самодержавие, похоже, провалилось по всем пунктам. Многим современникам государство одновременно представлялось назойливо всепроникающим и безнадежно бессильным.
Создание института публичной собственности было нацелено на эту проблему: трансформируя государство и делая его одновременно и больше и эффективнее и в то же время изменяя его роль, сторонники реформы прав собственности стремились создать материальное основание для сильного и независимого общества. По мнению российских либеральных реформаторов, государство должно было функционировать скорее как менеджер, нежели собственник страны и ее ресурсов оно должно было быть в большей степени поставщиком услуг для общества, чем воплощением власти. Центральным требованием этой повестки было создание «общественного достояния». Учитывая самодержавный контекст, с которым имели дело сторонники этого института, эта идея имела громадное политическое значение. Вместо того чтобы свергать или игнорировать самодержавие, они могли использовать идею общественного достояния, чтобы изменить государство изнутри. Неудивительно, что та часть их повестки, которая касалась государства, не сработала. Провал мобилизации ресурсов страны во время Первой мировой войны показал всю политическую и управленческую слабость самодержавного порядка.
Был еще один момент, в котором сходились российский и европейский либерализм рубежа веков: постепенная профессионализация. В конце XIX века задача проведения реформ привлекала многих представителей элитных профессий инженеров, юристов и ученых чьи взгляды на то, каким должно быть общество, стали играть существенную роль в формировании либеральной программы реформ[22]. Поскольку политическая деятельность была ограничена, профессионалы пытались провести прогрессивную программу в сфере своей экспертной компетенции это объясняет, почему среди российских либералов преобладали эксперты[23]. Под воздействием новых социальных теорий российские либералы этого времени поворачивались от либерального индивидуализма к социальному, так же как и их собратья в Европе, хотя в России этот поворот ощущался как менее резкий. Действительно, социальный либерализм в России просто добавил еще один пласт задач в программу либеральных политиков рубежа веков, побуждая стремиться не только к конституционной реформе и гражданским свободам по европейскому образцу, но также и к государственной модернизации и социальной трансформации.