Империя в поисках общего блага. Собственность в дореволюционной России - Николай Валерианович Эдельман 8 стр.


Дискуссия о правах собственности Кутайсова на реке Эмба не только показательна как триумф частной собственности, но также и как первый случай, когда провозглашенная неприкосновенность собственности вступила в противоречие с общественными интересами и правительству пришлось отчуждать частное владение, чтобы защитить интересы других (поскольку считалось, что владение морским побережьем приносит ущерб). Как выяснилось, процедур для экспроприации частной собственности не существовало. Екатерина II ввела модерное понимание собственности в российскую жизнь, однако она не определила, какими должны быть отношения между частными собственниками и обществом, и не создала механизмов для разрешения споров частных собственников с государством. Расплывчатыми оставались границы как государственной собственности, так и права государства отбирать чью-то собственность для общественных нужд. В отдельных случаях государство осмеливалось посягнуть на частную собственность, однако осознание необходимости разработать общие правила для экспроприации потребовало много времени.

Экспроприация как оборотная сторона института собственности появилась в европейской теории права и в юридической практике в то же время, что и понятие частной собственности[118]. В Средние века и при Старом порядке экспроприацию понимали как привилегию суверена представлять общее дело (res publica); в XIX веке экспроприация превратилась в средство примирения конфликтующих интересов государства, общества и индивидов. Механизмы экспроприации собственности упрощались и со временем предоставляли все большую защиту собственникам. Перед Французской революцией конфискация собственности и компенсация устанавливались по прямому указу короля или по административному решению. После революции экспроприация стала юридическим вопросом, разрешаемым в суде. Таким образом, как резюмировал в начале XX века французский юрист Анри Бертелеми, экспроприация в Европе перестала быть жертвой и стала скорее привилегией[119]. Отчуждение частной собственности, даже когда оно было оправдано общим благом и щедро компенсировалось, оставалось делом противоречивым, но невозможно представить себе, как бы развивалось железнодорожное строительство в Англии или как Жорж Осман мог бы перестроить Париж, если бы не массовые экспроприации частных владений. Как утверждал другой известный юрист, экспроприация была «одной из величайших сил современного государства»[120].

В России экспроприация полностью утвердилась в законодательстве только в 1830‐е годы, хотя возможность конфискации с компенсацией впервые возникла в 1809 году. Конечно, российские правители отчуждали имущество своих подданных и до институционализации этой практики в законе (и до появления екатерининского понятия о собственности). Обычно собственники получали компенсацию убытков. Но до начала XIX века власти рассматривали каждый случай отдельно, без вхождения в теоретические рассуждения. Случай с рыбной монополией на реке Эмбе был одним из первых примеров, когда правительство обсуждало отчуждение (наряду с вопросом о законности или незаконности владения), и права собственности были истолкованы в рамках конфликта между общественными и частными интересами. Как мы видели, Мордвинов понимал общественное богатство как сумму частных богатств, поскольку общество состояло из индивидов. Следовательно, обществу было выгодно уважение прав всех его членов. Но эту идею было невозможно реализовать на практике  осуществление неограниченной власти владельцев в отношении своей частной собственности слишком часто приносило значительный урон их соседям и экономике страны.

Среди объектов частных владений природные ресурсы, главным образом реки, вызывали более всего споров. Многочисленные споры о пользовании реками для транспортных целей и орошения привели к большим сомнениям относительно абсолютной природы власти частного собственника. В этой области екатерининский конструкт абсолютной частной собственности начал давать сбои. В 1806 году петербургский губернатор сообщил о множестве жалоб на владельцев земель вдоль берегов рек, которые чинили препятствия прохождению судов купцов, везущих товары в столицу. Сенат, рассмотрев дело, признал: «По разуму законов, праву землевладельческому должны быть назначены пределы, а посему оно уступает там, где приближается польза государства»[121]. Это заявление имело большое значение. В противоположность общим рассуждениям о священном характере частной собственности в манифестах Екатерины II и меморандуме Мордвинова решение Сената обозначило поворот в сторону более прагматичного понимания собственности. Сенат приказал Департаменту водяных коммуникаций при открытии рек для судоходства брать в расчет «общую пользу» при рассмотрении возможных убытков частных землевладельцев[122].

В начале XIX века тем не менее неотчуждаемость считалась неотъемлемой чертой частной собственности. Ограничение частной собственности ради общественных интересов представлялось ненормальным  по крайней мере, такое ограничение не могло быть институционализировано в законе. В 1809 году Михаил Михайлович Сперанский, одаренный государственный деятель, юрист и экономист, попытался впервые ввести правила экспроприации в проект гражданского уложения, который как в своих главных чертах, так и в интерпретации права частной собственности следовал наполеоновскому закону об экспроприации 1807 года. Сперанский стремился нормировать отчуждение частной собственности и установить твердые принципы для выплаты компенсаций. Его предложение было отвергнуто под тем предлогом, что, предписывая государству определенные способы ведения переговоров с землевладельцами по поводу отчуждения их собственности, правительство оскорбляет чувства своих верноподданных и, к выгоде «упорных людей», не уважающих «пользы общественной», посягает на священную частную собственность[123]. Любопытно, что французский закон об экспроприации, который Сперанский взял за основу для своего проекта, рассматривался как выполнение обещаний Декларации прав человека и гражданина (1789), которая установила и право общества отбирать чью-то собственность на общие нужды, и право граждан получать в этом случае справедливую компенсацию[124]. Тогда как в Европе институционализация экспроприации служила достижению компромисса между государством и частными интересами и на самом деле защищала частную собственность от незаконных конфискаций, в России экспроприация рассматривалась как посягательство на право частной собственности. Проект Сперанского не стал законом, а сам он впоследствии оказался в опале (одним из поводов для этого стала его франкофилия), был отправлен в ссылку и смог вернуться к своему проекту кодификации законов только в 1826 году. В 1810 году Государственному совету было все же поручено рассматривать дела об экспроприации, но в его распоряжении не было процедуры для разрешения конфликтов и установления размера компенсации за отчуждаемую собственность.

В 1821 году опять возник вопрос об экспроприации, когда Комитет министров рассматривал необходимость отчуждения мельницы на Оке[125]. Мельница мешала судоходству, и Министерство путей сообщения хотело ее снести, чтобы расширить проход по реке  типичная проблема для того времени. Владельцы мельницы, купчиха Конькова и ее сын, пытаясь сохранить мельницу, потребовали высокую цену за свою собственность. Для разрешения конфликта между Министерством путей сообщения и Коньковыми Комитет министров создал комиссию по оценке имущества. Рассматривая это дело, Комитет министров решил создать специальные правила о том, что, когда и как правительство может отчуждать для общественных нужд и как защитить права собственников в таких случаях. Однако против такой стандартизации резко выступил влиятельный тогда в процедурных вопросах министр юстиции Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский, который не считал возможным ограничить права, дарованные монархом. Министр юстиции осудил несговорчивых владельцев мельницы, которые, «не уважая пользы общей», назначили чрезмерную цену, но выразил надежду, что случаи изъятия частной собственности будут редки, «дабы не колебать Всемилостивейше дарованные и подтвержденные всем сословиям права»[126]. Нужды в специальном законе, как считал Лобинов-Ростовский, не было.

Из вышеизложенного, а также из риторики записки Лобанова-Ростовского ясно, что он понимал право частной собственности как контракт между правителем и подданными. Человек получал право частной собственности от монарха, который гарантировал ее неприкосновенность (здесь не было места для закона об экспроприации). Верные подданные монарха, таким образом, обещали отдать государству собственность, когда возникнет в том общественная нужда. Самым ярым оппонентом узаконения экспроприации выступил известный консервативный политический деятель адмирал Александр Семенович Шишков[127], сменивший своего врага Сперанского на посту государственного секретаря. В меморандуме, специально написанном по этому поводу, Шишков описывал систему российского государственного устройства, основанного на двух началах: самодержавии и «непоколебимости» частной собственности: «Сии два закона, столь же существенные для блага народного, сколь и противные между собою, тогда только согласуются, когда первый есть самострожайший хранитель второго, и когда второй беспрекословно подчиняет себя первому»[128]. Закон об экспроприации разрушил бы гармонию этих двух элементов: он признал бы возможность такой ситуации, когда собственник ставит свое право выше воли монарха, а монарх оказывается не в состоянии выполнить свое обещание заботиться о неприкосновенности владения.

Еще один аргумент против закона об экспроприации ярко отражает романтическо-консервативную трактовку собственности: экспроприация невозможна, так как никто не в состоянии определить ценность собственности для владельца. Бюрократическая оценка не принимает в расчет настоящую величину потерь  материальных и нематериальных:

Может ли и должен ли оценщик входить в чувствования владельца собственности? Поставит ли он в цену любовь его к родному имению, в котором, может быть, лежат драгоценные для него памятники, прах отца его, матери или детей? Поставит ли он в цену естественную привязанность его к роще, или саду, который он собственными руками своими насадил, развел и разрастил?[129]

Добровольное пожертвование собственности на общие нужды, думал Шишков, нанесло бы значительно меньший моральный урон собственнику, нежели несправедливая денежная компенсация. Более того, Шишков предостерегал о возможных злоупотреблениях экспроприациями для общественных нужд, учитывая, что область распространения этих нужд в будущем нельзя предсказать. Поэтому Шишков, так же как и Лобанов-Ростовский, считал, что дела об экспроприации должны решаться в каждом случае индивидуально, а решение об отчуждении может принимать только царь.

Эта логика защиты неприкосновенности частной собственности вполне соответствует екатерининским представлениям: в начале XIX века собственность все еще рассматривалась как недавно приобретенная привилегия дворянства, как дар монарха, а не как неотчуждаемое естественное право. В отсутствие прочих личных прав, собственность приобрела символическое значение как маркер индивидуальности, одна из ключевых характеристик личности. Для Шишкова собственность была личностной, неотчуждаемой (в том смысле, как Маргарет Рэйдин интерпретирует два типа собственности  взаимозаменяемый, или отчуждаемый, и личностный, то есть неотчуждаемый[130]). Собственность в консервативной идеологии  не абстрактное право: это, как писал другой консервативный мыслитель Адам Мюллер, часть человеческого тела, «проекция его конечностей»[131]. В точности как Юстус Мёзер, Шишков определял собственность как «особую связь между объектом и личностью (или семьей), которая включала в себя ценности, чувства и отношения немонетарного, нетоварного свойства»[132]. Сперанский, напротив, применял строго утилитарную модель, рассматривая любую собственность как имущество, не связанное с личностью. Тогда как для Сперанского собственность была абстрактным правом, для Шишкова неприкосновенность частной собственности была все еще элементом отношений между царем и народом. Риторика интимности дворянской собственности предполагала неуместность бюрократической оценки отчуждаемого владения и часто использовалась в дискуссиях об ограничении частновладельческих прав вплоть до начала XX века[133].

Позиция Шишкова и Лобанова-Ростовского получила полную поддержку сановников, в том числе и со стороны Мордвинова, имевшего репутацию убежденного либерала и защитника частной собственности[134]. Однако риторика Мордвинова апеллировала к несколько иному видению отношений между частными собственниками и государством. Он подчеркивал, что общее благо происходит из суммы частных благ всех подданных; именно власть монарха связывает частные воли людей вместе, и поэтому право частной собственности и верховная власть неотделимы друг от друга. В немонархических правлениях («вольных правительствах»), где закон, а не воля монарха защищает неприкосновенность частной собственности, условия экспроприации могут быть закреплены особым постановлением. В самодержавном государстве монарх определяет, что является общим благом, и разрешает конфликты между общими и частными интересами; соответственно, нет нужды в специальном законе об экспроприации[135].

Символично, что «первый либерал России» (как назвала Мордвинова его биограф), выступая в защиту частной собственности, связал это право не с естественным правом, а с политической властью самодержавия. Несмотря на разницу консервативной и либеральной риторик, и Шишков, и Мордвинов, в сущности, высказывались о необходимости защиты собственности для сохранения существующего социального порядка. Таким образом, частная собственность как в консервативно-романтическом, так и в либерально-утилитарном понимании служила интересам монарха и его верноподданных, укрепляя сословное неравенство.

Учитывая идеологическую силу принципа частной собственности (Шишков даже поставил его в один ряд с самодержавным принципом!), трудно было примирить неприкосновенность собственности и экспроприацию. Трудности с этим испытывали не одни только российские законодатели. Специфика российского случая заключается в представлении о несовместимости экспроприации с самодержавием и в приписывании собственности особенного нравственного значения. Что в Европе представлялось правовым механизмом, пригодным для согласования противоречий между общественными и частными интересами, в России предстало как нарушение контракта между правителем и его подданными. В упоминавшемся выше деле о мельнице Коньковых (1821) Александр I взял сторону министра юстиции, выступавшего против введения общих правил экспроприации.

Почему провалились попытки нормировать экспроприацию (а следовательно, и собственность)? Можно отметить несколько взаимосвязанных причин. Во-первых, частная собственность в России была правом, данным сверху, следовательно, это право не могло иметь такого же идеологического значения, как в неавтократической Европе, где приобретение «естественного права» было опосредовано принадлежностью к сообществу, а не честью быть подданным императора. Другой причиной была слабость определения «общественного блага». Хотя этот термин широко использовался в этот период, он имел весьма абстрактный характер. Юрий Лотман показывает в своем исследовании особенностей морали и поведения дворянского общества в начале XIX века, что дух гражданского долга и службы во имя общего блага играл важную роль в формировании идеологии декабристов[136]. Отдаленное эхо этого настроя можно услышать даже в риторике тех, кто выступал против институционализации экспроприации: верноподданные должны были отдать свое добро без торгашества и принуждения. Действительно, идеальное общественное благо было трудно соотнести с конкретным набором требований относительно навигации по рекам, строительства крепостей и железных дорог; также трудно было решить, кто мог выступать от имени общества. Соответствуют ли государственные нужды общественным? Всегда ли общественное благо совпадает с государственным интересом? Ответы на подобные вопросы зависели от того, как определять государство и общество в качестве собственников, противостоящих в экономическом смысле собственникам частным.

Назад Дальше