182 год приходился на одну из мирных эпох. Либерализм, укреплявшийся под сенью конституционной хартии, как в известной басне Лафонтена множились собаки в насильственно захваченной ими конуре, не мог, однако, заглушить роялизма, вспыхнувшего в сердцах до энтузиазма при проезде королевских принцев, возвращавшихся из изгнания. Что бы ни говорили, эта эпоха была высокой минутой для монархической Франции, у которой нож революции вырезал сосцы; полная надежд, она думала, однако, что сможет жить, и не чувствовала в себе таинственных зародышей рака, который уже подтачивал ее силы и впоследствии сразил ее.
Для городка, о котором идет речь, то была минута глубокого сосредоточенного спокойствия. Завершение дворянами своей миссии усыпило в них последний признак жизни волнения и радости молодежи. Танцы прекратились. Балы были изгнаны, как зараза. Молодые девушки носили миссионерские кресты и под руководством председательниц образовывали религиозные общины. При взгляде на то, как люди стремились к важному, можно было умереть со смеху, если бы смели смеяться. Расставляли вдовствующим дамам и пожилым мужчинам четыре стола для игры в вист, два стола молодым людям для экарте; девицы помещались, как в церкви, отдельно от мужчин и составляли в уголке гостиной молчаливую для их пола, ибо все на свете относительно, группу, шептавшуюся и зевавшую до слез; странный контраст являли их неподвижные манеры с гибкостью их талий, светло-розовыми и сиреневыми тонами их платьев, игривою воздушностью кружевных лент и мантилий.
II
Единственная вещь, продолжал рассказчик свою повесть, в которой все было реально, как городок, где она разыгрывалась и описание которого было так живо, что один из слушателей, менее скромный, чем остальные, произнес вслух его имя, единственная вещь, напоминавшая если не страсть, то некоторое волнение, желание, сильное чувство в этом странном обществе, где девушки таили по восемьдесят лет скуки в прозрачных и спокойных душах, была карточная игра последнее прибежище опустошенных душ.
У этих дворян, выкроенных по образцу больших вельмож и праздных, как слепые старухи, игра была самым важным делом. Они играли, как предки англичан норманны самые страстные в мире игроки. Их родство с англичанами, их пребывание в Англии заставили их выбрать игру в вист, молчаливую и сдержанную, как дипломатия. Вист должен был заполнить пустую бездну праздных дней. Играли по вечерам, от обеда до полуночи и до часу ночи, что в провинции является настоящей сатурналией. Событием дня была партия маркиза Сент-Альбана. Маркиз казался феодальным властелином среди дворян, окружавших его ореолом самого почтительного внимания.
Маркиз был сильным игроком в вист. Ему было семьдесят девять лет. С кем только не доводилось ему играть!.. Он играл с Морепа, с графом дАртуа, столь же искусным игроком в вист, как и в мяч, с князем де Полиньяком, с епископом Луи де Роганом, с Калиостро, с принцем де ла Липпом, с Фоксом, с Дундасом, с Шериданом, с принцем Уэльским, с Талейраном, с самим чертом, посылая себя ко всем чертям, в худшие минуты эмиграции. Противники должны были быть достойны его. Имевшие доступ в дворянские салоны англичане составляли обычный контингент сил для этой партии, о которой говорили как о некоем учреждении и которую называли «вистом Сент-Альбана», как при дворе сказали бы «вист короля».
Однажды вечером в гостиной госпожи де Бомон были раскрыты зеленые столы; ожидали прибытия одного англичанина г-на Гартфорда для участия в партии маркиза. Англичанин имел некоторое отношение к промышленности, так как стоял во главе хлопчатобумажной фабрики в Pont-aux-Arches, которая, заметим в скобках, была одною из первых фабрик в этом краю, тугом на новшества не вследствие невежества или непонимания своих выгод, а вследствие чрезмерной осторожности, составляющей отличительную черту нормандского характера. Разрешите мне еще одно замечание в скобках: нормандцы производят на меня всегда впечатление той монтениевской лисицы, которая была так сильна в логике. Я уверен, что там, где они наложат свою лапу, вода в реке уже остановлена и что они на эту мощную лапу в состоянии еще приналечь.
Но, возвращаясь к англичанину, господину Гартфорду, которого молодежь называла просто Гартфорд, несмотря на то что ему стукнуло пятьдесят и что седая голова его с коротко остриженными блестящими волосами напоминала ермолку из белого атласа, следует сказать, что он был любимцем маркиза. В этом нет ничего удивительного. То был истый игрок, человек, для которого жизнь (в сущности, настоящая фантасмагория) имела значение и реальность лишь в те минуты, когда он держал в руках карты; словом, человек, повторявший беспрестанно, что высшее наслаждение в жизни выигрывать, а следующее за ним проигрывать в карты: эта великолепная аксиома Шеридана высказывалась им с такою искренностью, что никто не считал ее заимствованною. Впрочем, исключая порочное пристрастие к картам (за него маркиз де Сент-Альбан простил бы ему самые высокие добродетели), г-н Гартфорд слыл человеком, обладавшим всеми фарисейскими и протестантскими качествами, которые у англичан определяются удобным словом honorability[2]. Он считался безупречным джентльменом. Маркиз увозил его к себе на целые недели в замок Ванильвер и в городе видался с ним ежедневно. В этот вечер все, не исключая и маркиза, были удивлены тем, что точный и корректный иностранец опаздывал
Стоял август. Окна выходили в прекрасный сад, какие встречаются только в провинции, и молодые девушки, склонив головки, беседовали, стоя группами в оконных нишах. Маркиз сидел за карточным столом и хмурил свои длинные седые брови. Локтями он опирался о стол. Его старчески прекрасные руки, сложенные у подбородка, поддерживали выразительное лицо, напоминавшее своим величием Людовика XIV, на котором в эту минуту были написаны изумление и ожидание. Наконец слуга доложил о прибытии г-на Гартфорда. Он вошел, безукоризненно одетый, как всегда, в ослепительных воротничках, с пальцами, сплошь покрытыми перстнями, как впоследствии ходил г-н Бульвер, с индийским футляром в руке, посасывая ароматическую пастилку (он только что пообедал) для уничтожения запаха портвейна и анчоусов.
Но г-н Гартфорд был не один. Поклонившись маркизу, он, словно ожидая упрека в опоздании, поспешил представить своего друга шотландца Мармора де Каркоэля, считавшегося в Англии одним из лучших игроков в вист и свалившегося к Гартфорду как снег на голову во время обеда.
То обстоятельство, что Каркоэль был лучшим вистером Соединенного Королевства, вызвало чарующую улыбку на бледных губах маркиза. Партия составилась тотчас же. Торопясь приступить к игре, г-н де Каркоэль не снял перчаток; последние своим изяществом напоминали знаменитые перчатки Брайана Бруммеля, в кройке которых принимали участие трое специалистов-рабочих: двое кроили кожу для ладони, а третий для большого пальца. Каркоэль оказался партнером маркиза де Сент-Альбана. Это место было уступлено ему вдовствующей герцогиней де Гокардон, занимавшей его раньше.
Мармору де Каркоэлю, милостивые государыни, было на вид лет двадцать восемь; но знойные лучи солнца, неведомые труды, а быть может, и страсти состарили его лет до тридцати пяти. Лицо было некрасиво, но очень выразительно. Волосы были черные, жесткие, прямые, короткие, и он часто откидывал их со лба рукою. В этом движении было зловещее красноречие. Казалось, он отгонял от себя угрызения совести. Это бросалось в глаза сразу и, как всякая глубокая черта, поражало и впоследствии.
Я в течение нескольких лет знал Каркоэля и утверждаю, что его мрачный жест, повторяемый им раз десять в течение часа, производил всегда одинаковое впечатление и вызывал в уме сотен людей одну и ту же мысль. Правильный, хотя и невысокий лоб выражал смелость. Выбритые губы (в то время не носили усов, как носят теперь) были неподвижны и могли бы привести в отчаяние Лафатера и всех, кто думает, что характер человека яснее виден в подвижных линиях рта, нежели в выражении глаз. Когда он смеялся, глаза его не улыбались; он обнажал ряд жемчужных зубов, какими природа награждает иногда сынов моря англичан, портящих их, однако, как и китайцы, своим ужасным чаем. Овальное лицо оливкового цвета, со впалыми щеками, было покрыто густым загаром от солнца, которое, судя по сожженной коже, не было солнцем туманной Англии. Длинный, прямой и сильно выдающийся нос разделял тесно поставленные черные макбетовские глаза, что, как говорят, является признаком капризного характера или ненормальности ума. Одет он был изысканно. Сидя в небрежной позе у карточного стола, он казался выше, чем был на самом деле, вследствие некоторой несоразмерности туловища; но за исключением этого недостатка он был сложен превосходно, гибок и силен, как тигр под бархатной шкурой. Хорошо ли говорил он по-французски? Соответствовал ли его голос (резец, которым мы запечатлеваем наши мысли в умах слушателей и которым вводим их в заблуждение) тому жесту, который я как сейчас вижу перед собою? В тот вечер его голос не вызвал ни в ком трепета. Обычным звуком произносил незнакомец леве да онеры[3] единственные слова, равномерно прерывающие глубокую и величавую тишину, среди которой проходит игра.
Итак, в этой гостиной, кишевшей людьми, для которых приезд англичанина не был событием, никто, исключая игравших за столом маркиза, не обратил особого внимания на неизвестного игрока, приведенного Гартфордом. Молодые девушки не удостоили его даже взглядом. Они были заняты обсуждением (в ту пору привыкали уже обсуждать) состава бюро их конгрегации и выхода в отставку одной из вице-председательниц общества, которой в этот вечер не было у госпожи де Бомон. Это дело было поважнее, чем разглядывать какого-то англичанина или шотландца. К тому же они были несколько утомлены и разочарованы постоянным ввозом этих англичан и шотландцев. Подобно всем остальным, он, наверное, будет занят одними дамами бубен и треф! К тому же еще протестант! Еретик! Будь он хотя бы еще католический лорд Ирландии! Что касается почтенных людей, сидевших за другими карточными столами, когда доложили о приходе Гартфорда, то они рассеянно взглянули на иностранца, шедшего за ним, и снова поникли головами над картами, как лебеди, погружающие свои длинные шеи в воду.
Партнером Сент-Альбана очутился де Каркоэль, а визави Гартфорда оказалась графиня Дю-Трамблэ де Стассевиль; дочь ее Эрминия, нежнейший цветок, распускавшийся в оконных нишах этой гостиной, беседовала с мадемуазель Эрнестиной де Бомон. Случайно взор Эрминии упал на тот стол, за которым играла ее мать.
Посмотрите, Эрнестина, прошептала девушка, как сдает шотландец!
Господин де Каркоэль только что снял перчатки. Он вынул из раздушенного замшевого футляра красивые, словно выточенные руки, которые могли бы составить предмет культа для молоденькой любовницы, и начал сдавать, как сдают обычно, по одной, но вращательным движением столь изумительной быстроты, что оно поражало, словно фортепианная игра Листа. Человек, умевший так сдавать, должен был владеть картами в совершенстве За этой изумительной и строгой манерой скрывалось лет десять игорной практики.
Это дурного тона победа над трудностью, высокомерно произнесла Эрнестина с презрительной усмешкой. Но что делать! Дурной тон торжествует в настоящее время по всей линии!
Суровый приговор в устах юной девицы! Отличаться «хорошим тоном» в глазах этой красавицы значило гораздо больше, чем обладать умом Вольтера. Эрнестина де Бомон была не на своем месте и умирала с досады, что она не камерера где-нибудь при дворе испанской королевы.
Маркиз уезжал домой обычно около полуночи. Гартфорд почтительно провожал его, доводя под руку до кареты.
Ваш Каркоэль бог шлема! сказал маркиз с восторженным удивлением. Устройте так, чтобы он погостил у нас подольше.
Гартфорд обещал, и старый маркиз, невзирая на свой пол и возраст, собрался разыгрывать роль гостеприимной сирены.
Я описал вам первое появление Каркоэля, прожившего затем в нашем городке несколько лет. Сам я на вечере не был; но мне передавал о нем родственник, который был старше меня и, играя в карты, как все молодые люди в этом городе, где игра была единственным утолением страстей, подпал под влияние «бога шлема». Этот обыденный, прозаический вечер с выигранною партией в вист, рассматриваемый сквозь призму воспоминаний, обладающих особою магическою силою, примет впоследствии размеры, которые, быть может, вас удивят. Графиня де Стассевиль, четвертое лицо, участвовавшее в партии, говорил мой родственник, отнеслась к своему проигрышу с тем аристократическим безразличием, с которым она относилась ко всему на свете. Быть может, там, где куются судьбы людей, эта партия определила ее судьбу. Кто разгадает эту тайну человеческой жизни?.. В тот вечер никто не наблюдал за графиней. Зал был наполнен стуком марок и фишек Было бы любопытно подметить, не к этой ли минуте относилось зарождение в этой женщине, холодной и острой, как льдинка, того чувства, о котором догадывались впоследствии с ужасом и говорили не иначе как шепотом.
Графине Дю-Трамблэ де Стассевиль было лет сорок; она была слабого здоровья, и такой хрупкости и бледности, которыми отличалась она, до нее я не видывал. Ее резкий бурбонский профиль, светло-каштановые волосы, тонкие, плотно сжатые губы выдавали в ней породистую женщину, в которой гордость может легко дойти до жестокости. Бледный, слегка желтоватый цвет лица придавал ей болезненный вид.
Она заставила себя назвать Констанцией, говорила Эрнестина де Бомон, черпавшая свои эпиграммы даже у Гиббона, с тем чтобы ее могли называть Констанцией Хлор
Всякий, кто знал ум Эрнестины де Бомон, мог в этой остроте увидеть злую шутку. Невзирая, однако, на бледность графини, на губы ее цвета увядшей гортензии, проницательный наблюдатель именно в этих тонких, дрожащих, как натянутая тетива лука, губах должен был подметить ужасающее выражение сдержанной страсти и воли. Провинциальное общество не замечало этого. В рисунке тонких, убийственных губ оно видело только стальное жало, с которого беспрестанно слетали острые стрелы ее насмешек. Зеленовато-синие глаза (у графини в глазах, как и в ее гербе, был зеленый цвет с золотистыми искрами) горели, как две неподвижные звезды, не согревая лица. Эти изумруды с золотистыми бороздками, сидевшие глубоко под выпуклым лбом с белокурыми бровями, были холодны, словно вынутые из чрева Поликратовой рыбы. Только ум, блестящий и острый, как дамасская сталь, зажигал искры в стеклянном взоре. Женщины ненавидели графиню Дю-Трамблэ за ум, как ненавидят за красоту. В самом деле то была ее особая красота! Подобно мадемуазель де Ретц, портрет которой нарисован нам кардиналом с трезвостью человека, отрешившегося от юношеских ослеплений, у графини был недостаток в сложении, который, судя строго, можно было счесть за порок. Денежные средства графини были значительны. Муж, умирая, оставил ей двух детей, о которых она не особенно заботилась: глупого мальчика, доверенного отеческому, но довольно бесплодному попечению старого аббата, ничему ребенка не учившего, и дочь Эрминию, красота которой могла вызвать восторги самых изысканных и требовательных кружков Парижа. Дочь свою графиня воспитала безупречно с точки зрения официального воспитания. Безупречность графини де Стассевиль всегда походила несколько на вызов. Этот характер носила даже ее добродетель, и кто знает, не была ли то единственная причина, вследствие которой графиня ею дорожила? Факт тот, что она была добродетельна. Ее репутация бросала вызов клевете. Злоязычные люди не имели случая поточить зубы об этот напилок. Досадуя на то, что не удавалось запятнать ее доброе имя, люди выбивались из сил, обвиняя ее в холодности. Последняя зависела, разумеется (вопрос разбирался даже научно!), от недостатка в крови кровяных шариков. Ее лучшие подруги чуть-чуть не открыли в ее сердце пресловутой исторической «предельной черты», придуманной специально для очаровательной и весьма известной женщины прошлого столетия в объяснение того факта, что она в течение целых десяти лет держала всех щеголей Европы у своих ног, не позволяя им подняться ни на вершок выше.