Декларативно ставящий себя в оппозицию дискурсу «здоровых отношений», Орден задумывался, используя терминологию Уильяма Редди, как «эмоциональное убежище» то есть пространство взаимодействия, свободное от правил и «эмотивов» доминирующего режима. Однако с годами сообщество все чаще стало переходить на язык «десяти правил» Лабковского: вместо сочувственных ахов и охов авторам душераздирающих постов нередко советуют сходить к терапевту, заняться собой и излечиться от нездоровых привязанностей. Одна из давних читательниц Ордена рассказывает:
Изначально суть сообщества была в том, что каждый мог там получить сочувствие, какую-то поддержку. Даже про самые зашкварные истории писали: «Какой ужас, мы вам сочувствуем». А примерно года с 20152016-го пошли диагнозы и советы психологов. Вот пишет девушка всякий кошмар про ее парня, а ей отвечают: он нарцисс, у него расстройство психики. То есть началось с того, что диагнозы ставили за глаза партнерам тех, кто пишет в Орден. А потом уже и самих авторов начали забрасывать Лабковским и подобными вещами. Очень часто сейчас бывает, что человек пишет, как раньше, про всякие пиздострадания, а ему отвечают: у вас понижена самооценка, разберитесь со своими травмами, почитайте Таню Танк или Эволюцию (авторы популярных в рунете поп-психологических блогов) и найдете себе тогда нормального партнера. Мол, у вас психика нездоровая и поэтому к вам липнет всякое. Короче, шеймят людей.
Превратив страдальцев в создателей собственных неприятностей, популярные советы дают начало новой форме общественной иерархии: эмоциональной стратификации, где на дне находятся те, кто не в силах отказаться от привязанности к «неподходящему» объекту, а на вершине те, кто видит в людях лишь вишенку на кремовом торте своей состоявшейся жизни. Любовные терзания усиливаются осознанием собственной социальной и психологической неадекватности. И как раз поэтому, считает Ева Иллуз, любовь XXI века все еще причиняет боль.
Во-первых, мы лишены того сочувствия, которое общество прежде проявляло к влюбленным дуэлянтам и самоубийцам, руководствуясь коллективными представлениями о том, что любовь это безумная, необъяснимая сила, которой не способны противостоять даже лучшие умы. Но с точки зрения режима выбора, Эммы, Вертеры и Анны XIX века не просто неумелые любовники, но и отработанный эволюционный материал. Известный коуч и селф-хелп-автор Марк Мэнсон пишет:
Романтическая жертвенность совершенно переоценена нашей культурой. Покажите мне любой романтический фильм, и там наверняка найдется несчастный, отчаявшийся попрошайка, ради собственной влюбленности готовый к тому, чтобы к нему относились как к собачьему дерьму[32].
В режиме выбора любить слишком сильно, слишком рано, слишком явно признак инфантилизма. Все это демонстрирует пугающую готовность отбросить интерес к собственной выгоде и тем самым подвергнуть сомнению* основной императив неолиберального общества.
Во-вторых, режим выбора не признает структурных ограничений, которые делают одних людей более способными, а других менее способными совершать этот самый выбор. Происходит это не только потому, что каждый из нас в неравной степени наделен ресурсом, который социолог Кэтрин Хаким называет «эротическим капиталом» (говоря проще, не все из нас одинаково хорошенькие). Проблема в том, что выбор может быть недоступен или затруднен для целых социальных групп и общностей. «Безопасная любовь означает отсутствие риска лишь для тех, кто имеет хорошую армию, хорошую страховку, хорошую полицию и хорошего психолога с верой в гедонизм, и тотальный риск для всех тех, кто не имеет таких привилегий», пишет Алан Бадью[33].
Особенно велик этот риск для женщин детородного возраста. В жанре популярной психологии именно они чаще всего попадают в категории «созависимых» или «незрелых», именно их в разных социальных классах и этнических группах постоянно натаскивают на то, чтобы «не любить слишком сильно», «быть счастливой с самой собой» и прочее (см. «Правила» выше). Таким образом, женщины вновь и вновь несут на себе весь груз эмоционального труда в его новейшем изводе. Если в патриархальном обществе этот труд заключался в том, чтобы с энтузиазмом улыбаться вернувшемуся с работу Господину, то сегодня он заключается в том, чтобы непрерывно отслеживать свои привязанности и не позволять себе сокращать дистанцию. Парадокс на первый взгляд эмансипаторного императива «полюбить себя саму» прекрасно схвачен в лаконичном «пирожке»:
Люби себя твердит мне мамаТвердит психолог муж твердитА я в ответ валить не надоСвою работу на меня«Эмоциональные вложения становятся все более рискованными, ибо в них сохраняется гендерное неравенство женщины традиционно вкладывают больше», говорит социолог Анна Темкина[34]. Открывшаяся в режиме выбора рыночная свобода отношений не разрушает патриархат. Напротив, она делает его еще более невидимым и подталкивает женщин добровольно и самостоятельно делать то, что раньше их заставляли делать социальные институты.
«Мы принимаем за свободу сам факт того, что мы можем делать выбор. Но это ошибочное представление: наличие сложного меню возможностей еще не является свободой», отмечает Ева Иллуз в интервью газете The Guardian[35]. В другой публикации Иллуз развивает эту идею:
Свобода всегда была и остается величайшим политическим и моральным двигателем модерна. Но мы не должны подменять свободу капиталистической идеей выбора. Свобода это огромный, захватывающий коллективный эксперимент, и все мы участвуем в его становлении. Свобода это высшее устремление общества, и оно может быть реализовано только тогда, когда мы будем готовы утверждать, что она представляет из себя гораздо больший моральный и политический идеал, чем просто «выбор»[36].
Возможно ли найти ту свободу, о которой пишет Иллуз, в антагонисте эмоционального капитализма и его режима выбора в эмоциональном социализме? Об этом в следующей главе.
Глава 2
Эмоциональный социализм: свобода любить по-сумасшедшему[37]
Michelle Gurevich. «Russian Romance»There are some things in lifeOf which you will never make sense:A Russian romance.
В середине 1990-х среди начитанных петербургских школьников был популярен митьковский анекдот, рассказывать который следовало медленно, с элементами перформанса и в строгом соответствии с версией, приведенной в книге Владимира Шинкарева «Митьки». Итак:
Плывет океанский лайнер. Вдруг капитан с капитанского мостика кричит в матюгальник:
Женщина за бортом! Кто спасет женщину?
Молчание. На палубу выходит американец. Белые шорты, белая майка с надписью «Майями бич». Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках стального цвета. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Американец, поигрывая бронзовым телом, подходит к борту, грациозно, не касаясь перил, перелетает их и входит в воду без брызг, без шума, без всплеска! Международным брассом мощно рассекает волны, плывет спасать женщину, но не доплыв десяти метров тонет! Капитан в матюгальник:
Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!
Молчание. На палубу выходит француз. Голубые шорты, голубая майка с надписью «Лямур-тужур».
Я спасу женщину!
Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках с попугайчиками. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Француз подходит к борту, как птица, перелетает перила, входит в воду прыжком три с половиной оборота без единого всплеска! Международным баттерфляем плывет спасать женщину, но не доплыв пяти метров, тонет. Капитан в матюгальник срывающимся голосом:
Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!
Молчание. Вдруг дверь каптерки открывается, на палубу, харкая и сморкаясь, вылезает русский. В рваном промасленном ватничке, штаны на коленях пузырем.
Где тут? Какая баба?
Расстегивает единственную пуговицу на ширинке, штаны падают на палубу. Снимает ватник и тельняшку, кепочку аккуратно положил сверху, остается в одних семейных трусах до колен. Поеживаясь, хватается за перила, переваливается за борт, смотрит на воду и с харканьем, с шумом, с брызгами солдатиком прыгает в воду и сразу тонет[38].
Этот нелепый анекдот мог вызвать спазмы и колики не только у моих одноклассников, но даже у многих знакомых взрослых: в редакции газеты «Пять углов», где я училась азам журналистики; в кафе галереи «Борей» на Литейном; за столом в гостях у моей бабушки. «Сразу тонет» повторял кто-то, отдышавшись, и все повторялось сначала.
Как и всякий фольклор, анекдот несет на себе отпечаток того времени и места, которые его породили. Безусловно, это свидетельство сардонической самоиронии, характерной для многих произведений позднего социализма. Кроме того, в нем точно схвачена эпоха, в которую интеллигенция социальная прослойка, создававшая и распространявшая такого рода фольклор, была лишена всякой возможности (да и не испытывала на себе давления), чтобы участвовать в любых формах конкуренции. Главное в этом анекдоте сконструированная в нем субъектность, акцент на принципиальном нахождении эпического героя за пределами конкурентных отношений. Неслучайно именно этот анекдот приводит для анализа принципа «вненаходимости» антрополог Алексей Юрчак. Он пишет о нем так:
В рассказе отсутствует ожидаемая кульминация, которая была бы возможна, если бы герой спас тонущую женщину или хотя бы героически утонул в метре от нее. Митек не дает этой кульминации случиться, поскольку тонет, даже не начав плыть. Если сказочный Иванушка-дурачок в конце концов побеждает заморского принца или сверхъестественное существо, то в митьковском рассказе не побеждает никто. Неожиданность этой концовки является одним из важных элементов митьковской эстетики. Главной идеей здесь является не то, что выдуманный герой не тянет на «крутого парня», а то, что он даже не догадывается, что кто-то хочет быть крутым. Митек никого не побеждает потому, что стремление к победе ему просто незнакомо он не понимает, что такое состязание. Но по этой же причине он не может и проиграть. Он существует в отношении вненаходимости ко всему дискурсивному пространству, в котором и выигрыш, и проигрыш возможны как таковые. Находясь внутри формальных параметров этого пространства, он живет за пределами его констатирующих смыслов[39].
Безусловно, далеко не все члены советского общества стремились жить в «пространстве вненаходимости» и даже те, кто это пространство населял, не обязательно разделяли с митьками свои ценности и представления о мире. И тем не менее у этого анекдота есть не только локальный, понятный одной тусовке или группе смысл, но и значение более широкое. В своей наивной простоте эта ироническая виньетка прекрасно схватывает природу советского повседневного экзистенциализма: абсурдность акта самопожертвования, которому суждено остаться бессмысленным. Комическое вырастает здесь из подмены катарсиса провалом, герой это антигерой. Но в анекдоте нет ничего циничного напротив, он полон стоицизма. В юмористической форме он учит философскому отношению к самым страшным в жизни вещам: к потере контроля, к смерти, к неожиданным ударам судьбы. Если вкратце: он учит основам того эмоционального режима, который антрополог Юля Лернер называет «эмоциональным социализмом», определяя его следующим образом:
Эмоциональный социализм это сплав, порожденный разными феноменами, сосуществующими в одну историческую эпоху. Во-первых, это экономическая и ценностная система социализма с ее принципами коллективной собственности и служения обществу. Во-вторых, это жизненные сценарии русской, точнее, русскоязычной культуры, в сердце которой лежат культурные сценарии литературы XIX века. Кроме того, его выстраивают некоторые общие православные представления и, конечно, все то, что советская идеология могла сказать о чувствах и о частной жизни. В этом смысле эмоциональный социализм не лишен «русскости» так же, как эмоциональный капитализм не лишен «американскости»[40].
«Эмоциональный социализм отличает место такого явления, как судьба, предписание, обстоятельства, говорит Юля. Есть какая-то расстановка сил или какой-то путь, которому нужно следовать, идти по нему, а не бороться. Приспосабливаться, а не менять. Для многих людей научиться жить с проблемами, привыкнуть к ним, притереться и жить им вопреки это более значимый, более ценный опыт, чем от них уйти. В этом и состоит для них путь успеха. То есть избавление от страданий не является целью; боль не воспринимается как помеха, как что-то, что делает жизнь неправильной, не такой, как надо».
Если эмоциональный капитализм это режим выбора, то эмоциональный социализм это режим судьбы. В эмоциональном социализме субъект «падает в чувства» так же, как герой митьковского анекдота падает в море не очень понимая, куда его несет, и часто даже не умея плавать. Фундаментальная особенность эмоционального социализма принципиальное рассоединение логики продуктивности и чувственного опыта.
«Свобода эмоционального социализма в готовности потерять голову от любви, в свободе любить по-сумасшедшему, говорит Юля Лернер. Для советских литературы и кино был характерен культ любви; совершенно легитимными были фильмы про безумные чувства, про измену, про уход из семьи. При этом за большими аутентичными чувствами там совсем не следовали благополучие и счастье. И вообще ничего хорошего, как правило, из них не получалось». Побеги в любовь это своего рода прогулки по тюремному двору.
Действительно, любовь в России это удовольствие хрупкое и недолговечное. Окружающая ее среда всегда предельно агрессивна. Над ней испокон веков нависает угроза очередной войны, ига, революции или ядерной катастрофы нередко воображаемая, но всегда возможная. Из поколения в поколение здесь передается одна и та же истина: самый убедительный способ доказать свою любовь женщине, ребенку или родине это сесть за них в карцер, а лучше и вовсе умереть. Превозносятся чувства, приносящие боль и требующие жертв. И напротив: чувства, которые дарят тепло и утешение, считаются поверхностными. Режим судьбы ведет к возникновению двух противоположных полюсов: с одной стороны, вот жены декабристов, сталинградские медсестры и чернобыльские вдовы, готовые идти за любимыми на край света. С другой, Россия страна с одним из самых высоких в мире уровней разводов[41], абортов[42] и домашнего насилия[43]. Нередко оба полюса сосуществуют в одной семье, в одном человеке: кто не знает бабушек, дождавшихся своих мужей с фронта или из лагерей и поровших внуков до кровоподтеков? И всё «от любви».
Если представление о зрелости, лежащее в основе режима выбора, рассматривает любовную боль как отклонение от нормы и результат неверных решений, то до совсем недавнего времени под зрелостью в России понималась способность выносить эту боль почти до абсурдного предела. Что делать судьба.
* * *
«Советская идеология любви представляла собой свод противоречивых идей, почерпнутых из разных источников от христианской морали до французского утопического социализма и немецкой идеалистической философии», отмечает социолог Анна Шадрина[44].
При этом логика «продуктивности» в сфере интимного менялась в ходе советской истории. Соответствующим образом трансформации подвергались и представления о сексуальности, семье и браке. В первые годы советской власти здесь ненадолго восторжествовал идеал абсолютной сексуальной свободы.
«Для классовых задач пролетариата совершенно безразлично, принимает ли любовь форму длительного и оформленного союза или выражается в виде проходящей связи», утверждала Александра Коллонтай на страницах журнала «Молодая Гвардия»[45]. Именно Коллонтай стала автором революционных декретов, впервые сделавших доступными разводы и аборты.