Хаос любви. История чувств от «Пира» до квира - Кульчицкая Диана 2 стр.


Думаю, Канта сбила с толку его характеристика полового влечения как чего-то относящегося не к человеку, а к полу: как если бы с точки зрения этого влечения все женщины были не более чем телами (или просто вульвами), а все женские тела были одинаковы. Однако если, как утверждает Ницше, «степень и характер сексуальности человека достигают высочайших вершин его духа» [18], тогда находящееся на вершине в каком-то смысле достигает глубин сексуальности. Нас бессознательно влечет к некоему женскому телу, как к тому пейзажу. Но причина того, почему нас привлекает именно оно из всех одинаково сложенных тел,  в том, что оно принадлежит нашей возлюбленной и одушевлено ею.

Это не значит, что мы не можем стать настолько одержимы телом возлюбленной, что причиним ей и самим себе унижение, о котором говорит Кант. Именно в таком затруднительном положении оказывается Дзёдзи Кавай, рассказчик в романе Дзюнъитиро Танидзаки «Любовь глупца»:

Днем я еще пытался бороться, но ночью я уже не мог устоять перед ней. Вернее сказать, живший во мне зверь безоговорочно ей подчинялся. По правде сказать, я все еще не мог ей верить, и тем не менее этот зверь заставлял меня слепо ей покоряться, идти на любые уступки. Иными словами, Наоми уже перестала быть для меня сокровищем, которому я благоговейно поклонялся: из идола она превратилась в продажную женщину. У нас уже не осталось ни чистоты любовников, ни привязанности супругов. Увы, прежние грезы рассеялись! Вы спросите: почему же я по-прежнему был привязан к этой грязной, распутной женщине? Меня удерживали только чары ее тела. Падая, Наоми увлекала меня за собой. Ибо, отбросив мужскую честь, брезгливость, чистые чувства, забыв прежнюю гордость, я унижался перед продажной женщиной и не сознавал, насколько это постыдно Больше того, я преклонялся перед этой развратницей и молился ей как богине [19].

В ярком описании Дзёдзи легко узнать одну из издержек сексуального желания: овладев нами, оно заставляет делать то, чего мы стыдимся. Но издержка это всего лишь издержка. Дзёдзи дает не более характерное кантианское изображение внутренней природы сексуального желания, чем Рихард фон Крафт-Эбинг в «Половой психопатии» [20].

Под «зверем во мне» Дзёдзи подразумевает, конечно, не желания собаки или обезьяны, которые каким-то образом получили над ним власть. Они принадлежат молодому японцу, который живет в Токио в 1920-х и чьи прогрессивные взгляды касаются больше его разума, чем желаний или установок. «Наоми была для меня как бы плодом, который я сам взрастил. Сколько усилий я потратил, как много труда вложил, чтобы сегодня она цвела так пышно! Отведать этот плод такова была закономерная награда за этот труд, никому другому не могло принадлежать это право, и тем не менее пришел какой-то совсем чужой человек, очистил шкурку и надкусил плод» [21]. Когда дело касается женщин, Дзёдзи придерживается традиционной, собственнической позиции. Он чувствует себя униженным своим сексуальным влечением к Наоми, но не потому, что оно унизительно по своей природе, а поскольку представляет его таковым через призму своих социальных ценностей.

Наоми чувствует это, в том числе потому, что она на тринадцать лет моложе и ее взгляды сформировались в юношестве под влиянием Дзёдзи. Она использует то, что Дзёдзи испытывает к ней такое влечение, какое он испытывает, чтобы научить его любить ее как свободную, сексуально эмансипированную женщину. В конце концов Дзёдзи признает (несмотря на ощущение, что он теперь в «подчиненном положении»), что ей это удалось. Как говорит он в заключительных строках, «смейтесь надо мной те, кто считает все происшедшее глупостью. А тем, кто увидит в моей истории урок для себя, пусть она послужит предостережением. Ну а я люблю Наоми, и мне все равно: можете думать что угодно» [22] Рассматривая издержки сексуального желания, следует учитывать, как оно может повлиять на нашу человечность, даже если искажено какой-либо идеологией.

Брак это «абсолютный акт», посредством которого любовь «противостоит будущему и возможности перемен», а также «собственному умалению и исчезновению» [23]. Он превращает любовь в «особое чувство, результат одновременно рокового принуждения и свободного выбора», в «неразрывный узел, связывающий судьбу и свободу» [24]. Но если принуждение и правда роковое, не делает ли это свободу иллюзорной? Лабрюйер считает, что только первая любовь имеет роковой характер: «По-настоящему мы любим лишь в первый раз; все последующие наши увлечения уже не так безоглядны» [25]. Как сухо замечает Э. М. Форстер, такого «никто не скажет себе даже во время тысячной любви» [26]. Вероятно, он прав. Но в соотнесении настоящей и непроизвольной любви Лабрюйер, кажется, тоже прав. «Настоящая любовь это не выбор и не свобода. Несвободно само наше сердце. Любовь есть неизбежность и признание неизбежности» [27].

Такая неизбежность, конечно, тревожна. Она заставляет нас чувствовать себя беспомощными. Однако осознание того, что нечто подконтрольно нашей воле, тоже вызывает тревогу: то, что можно контролировать, можно сымитировать. В то время как неизбежность или непроизвольность любви одной рукой что-то забирают, другой они отдают. Мы не можем полюбить по своей воле. Но нам нелегко и изобразить любовь. Когда разум прикидывается сердцем, это бросается в глаза.

Преданность (как и любовь, которая иногда порождает ее) может быть либо волевым актом, либо непроизвольным чувством либо чем-то данным, либо вызванным. На самом деле в ней есть что-то и от того и от другого. Когда мы даем брачную клятву, обычно мы выражаем уже имеющиеся любовные чувства. В то же время мы сознательно ставим социальные или религиозные преграды на пути выражения негативных чувств. Вступив в брак, мы обзаводимся мотивами воскрешать и заново разжигать угасающие со временем чувства мотивами, которых прежде нам могло не хватать. Некоторые из них связаны с брачным контрактом, иные с плодами наших исконных чувств: ребенком, в котором мы души не чаем; любимым домом, который не можем позволить себе содержать поодиночке; историей и образом жизни, в которые мы глубоко вовлечены. Все, что противостоит врагам любви, поддерживает ее. Может, она и не находится непосредственно под нашим контролем, но мы контролируем многие вещи, благодаря которым она выживает или гибнет.

* * *

Прежде чем влюбиться, мы знаем, какие качества ищем в возлюбленной (или думаем, что знаем). По крайней мере, профили на сайте match.com предполагают именно это. Но как только мы влюбляемся, начинается совсем другая история. Если нас попросят объяснить, почему мы любим кого-то, у нас не найдется никаких слов, помимо сказанных Монтенем: потому что она это она, а я это я [28]. Когда дело доходит до объяснений любви, мы все косноязычны. Мы не можем перечислить конечный перечень качеств нашей любимой по той же причине, почему полный текст «Гамлета» невозможно заменить кратким содержанием. Любимые люди, как и великие произведения, не подлежат пересказу. Именно поэтому любовь кажется беспричинной и слепой.

И все же иллюзия, что любовь основана на чем-то, возможно, не так уж и иллюзорна. Она просто выворачивает все шиворот-навыворот. Как пишет Андерс Юрген, «Бог любит не то, что само по себе достойно любви, а наоборот, то, что не имеет никакой ценности и приобретает ее, только становясь объектом Божественной любви» [29]. С теологической точки зрения не самая убедительная идея. Бог не нуждается в любви, наделяющей ценностью, поскольку и так наделен ей в бесконечной степени. Поэтому ему нужна любовь, отзывающаяся на ценность чего-либо. Значит, вторая разновидность любви лучше, коль скоро Господь всегда желает лучшего. (Примечательно, что нам не заповедано любить Бога так, как самих себя.) Но это делает Бога неполноценным любящим, который больше хочет быть любимым, чем любить.

С другой стороны, когда речь заходит о нас, любовь, наделяющая ценностью, выглядит более перспективной. Мы можем ценить то, что любим, но не любить то, что ценим. Это объясняет, почему мы не обязательно ценим в другом то, чем дорожим в любимом человеке. А также почему, когда любовь умерла, то, что нам казалось прекрасным, кажется обыденным или даже не нашего типа, как говорит Сван об Одетте. Объект нашей любви хорошо подсвечен, ведь любовь источник света. Когда свет гаснет, возлюбленная присоединяется к остальным танцовщицам кордебалета. К сожалению, то, что проливает свет на смерть любви, затемняет ее рождение. Моя возлюбленная пробуждает во мне любовь. А вы нет. Любовь это не прожектор.

Она больше похожа на огоньки сигнализации, загорающиеся лишь в определенных случаях. Но что это за случаи? И почему только они? «Влечение состоит из животного юмора и духовных архетипов, детских переживаний и фантомов, населяющих наши сны», оно «неуловимо и различно в каждом случае» [30].

Но если такова любовь, которую мы даем, получать мы должны такую же. Вот почему проблематична заповедь «возлюби ближнего твоего, как самого себя». Если мы не понимаем, что пробуждает любовь к другим, то тем более это касается любви к себе. Откуда же нам знать, как любить ближних так же, как самих себя?

Глава 2

Видение, импровизация и любовь к себе

Кант хорошо понимал, что «любовь как склонность»  то есть как чувство или желание «не может быть предписана как заповедь». Поэтому для осмысления христианских заповедей и брачных обетов ему пришлось ввести аналог кьеркегоровского агапе: «Благодарение из чувства долга, хотя бы к тому не побуждала никакая склонность и даже противостояло естественное и неодолимое отвращение, есть практическая, а не чувственная любовь. Она кроется в воле, а не во влечении чувства, в принципах действия, а не в трогательной участливости; только такая любовь и может быть предписана как заповедь» [31]. Это противопоставление представляется неизбежным, даже если пагубно сказывается на наших эротических целях. Мы хотим давать и получать пылкую страсть, но обещать или ожидать можем только холодный долг.

Айрис Мёрдок отвергает эту дилемму: «Я не могу понять, почему Кант, приписывая такое величие человеческой душе, считает всякое отвращение строго неодолимым. Патологическая любовь тоже может быть предписана как заповедь и, более того, <> должна быть предписана как заповедь» [32]. Уверенность Мёрдок основана на ее собственной концепции патологической любви, которую она описывает как «восприятие личности», «чрезвычайно трудное осознание того, что существует кто-то, кроме тебя» и «открытие реальности» [33]. В основе этой концепции, в свою очередь, лежит представление о том, почему это восприятие затруднено: «Открывая глаза, мы не обязательно видим то, что находится перед нами. Мы животные, охваченные тревогой. Наш ум постоянно занят чем-то, он ткет тревожную, эгоцентрическую, подчас вводящую в заблуждение завесу, частично скрывающую мир. Наши состояния сознания качественно различны, а фантазии и мечты нельзя назвать тривиальными и несущественными, они тесно связаны с нашей энергией, способностью выбирать и действовать. И если качество сознания имеет значение, то все, что меняет его в сторону бескорыстия, объективности и реализма, должно быть связано с добродетелью» [34]. Любовь, будучи «умением видеть», представляет собой «освобождение души от фантазий» [35].

Итак, вместо неодолимости отвращения Мёрдок предлагает альтернативу в виде освобождения от эгоцентрической завесы. Но такое освобождение не происходит мгновенно по команде: «Нравственные изменения и достижения происходят медленно; мы не обладаем такой свободой, чтобы изменить себя в одночасье, поскольку не способны быстро изменить то, как смотрим на вещи, а следовательно, и то, чего желаем и к чему стремимся» [36]. Тем не менее мы можем его достичь, постоянно работая над этим и добиваясь прогресса. Жизненно важные союзники в этом деле искусство и нравственность, имеющие тех же врагов, что и любовь, которая потому выступает их центральной организующей идеей: «У искусства, нравственности и любви одни и те же враги: социальная конвенция и невроз. Мы можем не увидеть личность <> поскольку сами погружены в социальное целое, которому некритически позволяем определять наши реакции, либо поскольку видим друг друга определяемыми сугубо таким образом. Или же мы можем не воспринять личность, так как полностью замкнуты в мире собственных фантазий, в который втягиваем вещи извне, не улавливая их сущности и независимости, превращая в объекты наших грез. Фантазия, враг искусства, является противоположностью подлинного воображения Любви» [37]. Читая Толстого или Шекспира (двух любимцев Мёрдок), мы видим мир, не искаженный эгоцентрической фантазией, благодаря чему наш взгляд тоже становится менее затуманенным:

Хорошее искусство открывает те мельчайшие и абсолютно случайные детали мира, которые мы обычно не замечаем из-за чрезмерного эгоизма и робости, и это открытие сопровождается чувством единства и формы. Эта форма часто кажется нам загадочной, потому что не совпадает с простыми паттернами наших фантазий, тогда как в формах плохого искусства нет ничего загадочного, поскольку они представляют собой узнаваемые и хорошо известные обходные пути, объезженные нашим эгоистическим фантазированием. Хорошее искусство дает понять, как сложно быть объективным, показывая, сколь иным мир предстает для объективного взгляда. Нам дается правдивое видение человеческого положения в форме, всегда доступной для созерцания. <> Искусство выходит за рамки эгоистических и навязчивых ограничений личности и способно усилить чувствительность его потребителя. Это своего рода доброта через посредника. Но больше всего оно показывает нам связь в человеческих существах ясного реалистического взгляда с состраданием [38].

Нравственные изменения процесс, названный Мёрдок «отказом от эго» [39], под которым она понимает не замену эгоистических мотивов альтруистическими или самоотверженными, а обучение «удерживать внимание на реальности и не позволять тайком возвращаться к своей личности под видом жалости к себе, ресентимента, фантазирования и отчаяния» [40]. Этот процесс неразрывно связан с христианской добродетелью скромности. Но если скромность как аспект воли имеет неприятные коннотации мягкотелости, Мёрдок имеет в виду гораздо более привлекательное и важное качество «не своеобразную привычку держаться в тени или говорить тихим голосом», а «одну из самых трудных и главных добродетелей бескорыстное уважение к реальности» [41].

Мёрдок права в отношении искажающего влияния эгоцентризма на наше видение мира. Верно также и то, что его преодоление долгий процесс, которому искусство может содействовать, а нравственность обязана. Любовь и другие эмоции больше сродни способу восприятия, чем вере или желанию. Подобно привычным сенсорным системам обонянию, вкусу, зрению, осязанию,  они вносят в воспринимаемый мир определенные качества, переплетенные с болью и удовольствием (сложным, невидимым образом). Как пишет Ричард Воллхайм, «если вера картографирует мир, а желание делает своей целью, то эмоции окрашивают его оживляют или затемняют в зависимости от обстоятельств» [42]

Примечания

1

Мф. 22: 3739.

2

Frankfurt H. Necessity, Volition, and Love. Cambridge: Cambridge University Press, 1999. С. 133.

Назад Дальше