Предательница! крикнула Монсеррат, указывая на Эмму.
Военные установили пулемет на достаточном расстоянии, чтобы оружие революционеров, скверное и устарелое, не причинило бы никакого вреда. Офицер велел восставшим разобрать баррикаду и очистить улицу. Анархистки, укрывшись за ненадежным укреплением, вместо ответа воздели свои стяги и яростно замахали ими.
Эмму потащила за собой толпа забастовщиков, которые бежали с баррикады, чтобы укрыться в безопасном месте. Она не хотела терять из виду Монсеррат. Запнулась, пошатнулась и оказалась одна на улице, большинство бежавших далеко за ее спиной, засевшие за баррикадой анархистки под красными знаменами и некоторые из бастующих впереди, а за ними, еще дальше солдаты. Монсеррат по-прежнему глядела на нее, стоя спиной к баррикаде.
Эмма раскрыла объятия, слезы текли у нее по щекам.
Гулко прозвучал очередной выстрел с крыши. Старик, укрывшийся в парадном, делал Эмме знаки, чтобы она поскорее присоединилась к нему. Две анархистки махали руками, показывали Монсеррат, чтобы та пригнулась, спряталась за баррикадой. Ни та ни другая не сдвинулись с места.
Сестра! крикнула Эмма.
Нет! гордо выпрямившись, отвечала Монсеррат. Я тебе не сестра!
Я люблю тебя!
Укройтесь! кричала одна из женщин.
На землю! сорвалась на визг другая.
Было поздно.
Сметая все на своем пути, затарахтел пулемет. Сухой треск пулеметной очереди отдавался от стен в тысячу раз сильней, чем отдельные выстрелы забастовщиков, засевших на крышах.
Эмма увидела, как голова подруги резко дернулась вперед, словно стремясь отделиться от тела, а лицо взорвалось. Потом Монсеррат упала ничком на мостовую и больше не двигалась, и алая, блестящая кровь стекала в лужи, оставшиеся после дождя.
4
Далмау старался не отходить от матери во время прощания с телом Монсеррат; да он и не смог бы. Не хотел ни с кем говорить, вновь рассказывать о произошедшем, опять выслушивать соболезнования, сетования и повести о чужих несчастьях, как будто страдания других людей способны хоть на йоту утешить его и помочь пережить потерю сестры. Тело Монсеррат лежало в столовой, но в закрытом гробу: во-первых, запах уже ощущался, а во-вторых, выходное отверстие пули изуродовало лицо, исковеркав один глаз и часть носа. В разгар всеобщей забастовки не нашлось похоронной конторы, где скрыли бы увечья и нанесли грим, чтобы Хосефа в последний раз могла взглянуть на дочь. «Какая ирония!» без конца твердил про себя Далмау.
Внутри квартиры, на площадке, даже на узкой лестнице и на улице тоже толпились товарищи Томаса, женщины с баррикады, те, что махали красными знаменами; какая-то дальняя родня, соседи, ткачихи с фабрики. Атмосфера складывалась напряженная: прошел слух, будто военные застрелили Монсеррат, воспользовавшись тем, что она ссорилась с подругой и оказалась легкой мишенью.
«С кем ссорилась?» спросил кто-то. Женщины загалдели хором. «С девушкой по имени Эмма». «Невестой брата». «Да вы все ее знаете: ближайшая подруга, с самого детства, почти сестра». «Говорят, что так она и назвала ее напоследок: сестра». «Кто кого назвал?» Вопросы и ответы, предположения, все более невероятные, превратившиеся наконец в прямую ложь, поднимались вверх по лестнице и смолкали у ног Хосефы; вся в черном, та бестрепетно восседала на стуле подле гроба, где лежало тело ее дочери, на которое сыновья ей не разрешили взглянуть.
«Такая наглая!» «Я вытолкала ту девку с баррикады, а она остановилась на полпути. Прямо посреди улицы, будто бросала вызов Монсеррат». «Я тоже гнала ее прочь». «Дотуда, где она стояла, не долетали пули солдат!» «Там, позади, одна из наших считает, что она это нарочно». «Завидовала». «Кто?» «Да девка та!» «Вот гадина!»
Эмма провела ночь у тела подруги вместе с Хосефой, Далмау и Томасом, но не смогла вернуться после того, как забежала домой привести себя в порядок и надеть черное платье, которое соседка одолжила ей для похорон, назначенных на это утро. Дождь перестал, хотя серое небо угрожало новым зарядом. Барселона тонула в слякоти, казалась особенно грязной, и на улицах воняло хуже, чем обычно: из-за дождя стоки и колодцы переполнились и вода под почвой застаивалась.
Эмма шла под руку с кузиной Росой, обе решили не обращать внимания на шепот, сопровождавший их, пока они продвигались по улице Бертрельянс, где те, кто не поместился на площадке и лестнице, дожидались выноса гроба. Девушки обменялись вопросительным взглядом. Не может быть, молча согласились обе, они, наверное, недослышали Немыслимо, чтобы это относилось к Эмме.
Вы позволите? вынуждена была спросить Роса у женщины, которая не давала им пройти на третий этаж.
На лестнице два человека не могли разминуться, и если сталкивались двое соседей, одному приходилось прижаться к стене, чтобы пропустить другого.
Женщина не сдвинулась с места.
Простите, настаивала Роса, нам нужно наверх. Вы позволите?
Нет, прорычала та.
Дело в том, что она
Роса через плечо показала на Эмму.
Мы знаем, кто она. Шлюха, виновная в смерти нашей соратницы.
Она плюнула в Эмму, но плевок попал на бедро кузины Росы.
Что вы творите? Вы с ума?.. изумилась Эмма.
Она не успела закончить вопрос, как еще две женщины показались из-за спины первой. Полные ярости, с лицами, искаженными гневом. «Убирайся». «Вон». «Мы не хотим тебя тут видеть!» «Убийца!»
Плевки, крики, оскорбления. Все больше и больше лиц оборачивалось к ним. Когда на девушек начали напирать, Роса в страхе отпрянула, и обе чуть не свалились вниз. Потом бегом выбежали из здания.
Убирайтесь отсюда! присоединились ждавшие на улице, когда кузины уже думали, что спаслись от революционерок.
Это все неправда! пыталась защититься Эмма; лицо ее пылало от гнева, точно так же, как и лица анархисток, изгоняющих их. Я бы никогда не причинила вреда Монсеррат. Она была моей подругой.
Люди на улице вроде бы стали прислушиваться, но тут в дверях появились четыре активистки, полные решимости закончить начатое на лестнице. Не говоря ни слова, они набросились на Росу и Эмму с кулаками, толкали и пинали их. Никто не встал на их защиту. Эмма пыталась обороняться, Роса тоже, они даже и вернули кое-какие удары, но, увидев, что из парадного выходят еще женщины, предпочли сбежать.
Переполоха на лестнице и внизу, на улице, в квартире третьего этажа никто не слышал: люди, забыв о приличиях, громко переговаривались, ожидая момента, когда все отправятся на кладбище.
И что нам теперь делать? спросила Роса у кузины.
Если Хосефе придется пережить скандал на похоронах дочери, я никогда себе этого не прощу. Давай лучше уйдем.
Она проплакала всю прошлую ночь. Страдала, вновь и вновь задавалась вопросом, насколько она виновна в смерти своей подруги Монсеррат. «Ты не имела права», обвиняла та. «Предательница!» бросила ей в лицо. И Эмма в ночной тишине, не смыкая глаз, из которых лились слезы, пыталась оправдаться, ведь она все делала только ради нее, ради Монсеррат; но сегодня толпа женщин, революционерок, преданных борьбе, как ее подруга, как и она сама когда-то, обвинили ее, ни на что не глядя. Все верно: если бы ее там не было, если бы она не встала посреди улицы, пытаясь убедить Монсеррат, пули не разнесли бы той голову. А если бы она не подменила подругу у монахинь, они бы не поругались. Не нужно было вмешиваться. Это утверждение она повторяла про себя, будто уча с монашками катехизис: вмешиваться было не нужно.
Наконец, не устояв перед чувством вины, необъятным и неуправляемым, Эмма, едва они отошли от улицы Бертрельянс, решила распрощаться с кузиной Росой, которая направилась вместе с анархистами на кладбище. «Ты куда?» спросила Роса. Нужно кое-что сделать, отвечала Эмма, для погибшей подруги. Роса поняла, что других объяснений не дождется, и Эмма двинулась к исправительному заведению монахинь Доброго Пастыря.
Сестра Инес дает урок воспитанницам, сообщили ей у входа.
Тогда я бы хотела видеть Эмма засомневалась, правильно ли она помнит, как нужно обращаться, но спорить с привратницей времени не было. С достопочтенной матушкой настоятельницей.
Достопочтенная мать настоятельница занята другими делами.
Скажите ей, что это важно, очень важно, у меня срочное сообщение от дона Мануэля Бельо, того, что выпускает изразцы, перебила ее Эмма, того, что изразцы выпускает, повторила она для пущей важности.
Да в этом учреждении все знают, кто такой дон Мануэль Бельо. Жди тут.
Надеюсь, это в самом деле важно. Мать настоятельница сидела за столом в том же кабинете, где по-прежнему пахло затхлостью. Я не собираюсь терять время зря.
Я хочу отречься от веры! выпалила Эмма.
Монахиня несколько секунд помолчала, чтобы скрыть удивление.
Ты не можешь этого сделать, сказала она наконец.
Еще как могу! Не хочу быть христианкой! вспыхнула Эмма. Я анархистка! Не верю ни в Бога, ни в Богоматерь, ни в
Дочь моя, попыталась монахиня сгладить ситуацию, которая вот-вот могла выйти из-под контроля, ты не можешь отречься, ты не христианка, тебя не крестили.
Эмма помнила, как сестра Инес говорила, что отречение в глазах Церкви один из самых страшных грехов, и теперь спокойный тон настоятельницы и довод, который та привела, ее заставили поколебаться, но на одну секунду, не больше. Она настоит на своем!
Я не хочу иметь с вами ничего общего, упорствовала она.
И прекрасно.
Хочу, чтобы вы порвали бумагу, где записаны мои данные.
Нам нет никакой нужды ее хранить. Мы предадим ее огню, а сами станем о тебе молиться.
Не хочу, чтобы вы обо мне молились! вскричала Эмма.
Бог нас учит
Бог ничему не учит вас! Бога нет! заорала Эмма так, чтобы все исправительное заведение могло ее услышать. Вы, гарпии, выдумали Бога, чтобы подчинить себе всех этих женщин, которые заперты здесь, заставить их работать на вас даром, служить богатеям, задирать юбки и сгибаться перед господами, и не возражать, и не бороться с нищетой
Монсеррат уже уходит, прервала настоятельница, обращаясь к монахиням, которые скопились у дверей кабинета, напуганные криками. Эмма продолжала сверлить ее взглядом. Дочь моя, продолжала настоятельница все тем же ласковым тоном, или ты сейчас уйдешь, или мы задержим тебя и вызовем полицию. Тебе же будет хуже. Я услышала твое послание. Ступай с Богом.
Опять вы с вашим Богом! Эмма затрясла головой. Да здравствует революция! крикнула она, с воздетым кулаком пробираясь между монахинями. Вот погребение, достойное тебя, Монсеррат, подруга сестра! шептала она, уже направляясь к выходу. Вот почести, которые лично я тебе воздаю.
Траурное шествие, пересекая старый город и Раваль по направлению к юго-восточному кладбищу Монжуик, следовало за гробом без креста на крышке. Люди расступались, обнажали головы; некоторые по ошибке или сознательно осеняли себя крестным знамением, что порой вызывало нарекания со стороны скорбящих. «Она не была верующей!» процедил анархист какой-то женщине. «Оставь эти заклинания для своих мертвецов!» пробурчала другая какому-то старику.
Далмау шел за гробом, который несли на плечах Томас и еще три товарища, и поддерживал мать то за локоть, то за талию: Хосефа висела на нем мертвым грузом; следуя за телом дочери, она едва передвигала ноги и, казалось, вот-вот рухнет на землю. Он сам хотел бы упасть и лежать вниз лицом, чтобы гроб, за которым они шли, удалился из поля зрения, как будто это помогло бы умерить боль.
С тех пор как они вышли из дому, с трудом спустив гроб по лестнице, Далмау искал Эмму взглядом. Он не мог отойти от матери. И свою девушку не увидел. Может быть, она шла позади, хотя почему непонятно. Его невеста должна быть здесь, рядом с ними, как член семьи. Далмау спросил у матери, но та не ответила. Он то и дело оборачивался. Спросил у одной из фабричных работниц: та на полдороге подошла к нему, прочитав беспокойство во взглядах, которыми он оглядывал толпу. Ее здесь нет, сообщила девушка, отойдя в сторонку, пропустив тех, кто шел впереди, и потом вернувшись на свое место. Далмау не мог вообразить причины, которая могла бы объяснить отсутствие Эммы, разве что разве что с ней что-нибудь приключилось, какое-то внезапное недомогание. Прошлой ночью, когда они сидели у тела после того, как власти выдали его, она, видел Далмау, была по-настоящему расстроена и не хотела с ним говорить. В самом деле, выяснив обстоятельства, при которых погибла его сестра, и обсудив детали погребения, они больше не обменялись ни словом. Она плакала не переставая, а когда рыдания стихали, погружалась в себя; Далмау не хотел нарушать эту скорбь. Вдруг она заболела Далмау стиснул зубы и помотал головой; мать споткнулась, и это ему напомнило, о ком сегодня он должен заботиться прежде всего.
Дорога на кладбище, между склонами гор и берегом моря, была длинной. За верфями начинались сады, затем узкий проселок между морем и прибрежными скалами это место называлось Моррот постепенно поднимался в гору, до самого погоста. Далмау не нашел экипажа, чтобы перевезти гроб. Официально забастовка закончилась; на Эшампле появились шарманщики, что было воспринято как возвращение к нормальной жизни, и их механическая музыка сопровождала движение трамваев, которые и водили, и сопровождали военные; в порту снова начали разгружать уголь, в город стали поступать продукты, а на улицы высыпали продавцы газет, что генерал-капитан упорно считал основным признаком общественного примирения.
Лавочки, магазины, фабрики и заводы следовали той же тенденции. Рабочие не сдали позиций, ведь смысл заключался в том, чтобы заявить о себе, провозгласить свое достоинство. Претензии, и экономические, и касающиеся условий труда, были забыты. Конец забастовки воспринимался как праздник, и на третий день все уже ликовали, рабочие отмечали победу танцами и застольем. Металлурги, с чьих требований началась забастовка, вернулись на рабочие места, не добившись никаких уступок. Неделя всеобщей забастовки! Власти восхваляли гражданскую доблесть стачечников! Неделя, не имевшая никаких итогов, кроме погибших, число которых, по мнению тех, кто вел подсчеты, колебалось от десятка до ста с лишним, не говоря уже о множестве раненых и сотнях арестованных.
Забастовка привела к закрытию рабочих обществ и к чрезвычайному положению, которое длилось в Барселоне больше года: в город были стянуты войска, полиция получила подкрепление, дабы предотвратить новые стачки; что рабочие уж точно доказали, так это способность подняться на всеобщую забастовку, в чем, возможно, и состояло единственное достижение этой полной хаоса недели. Но, по правде говоря, истинным итогом стачки явился окончательный отрыв анархистского движения от рабочей массы; либертарии с треском провалились, бросив клич и ничего не добившись. Рабочие уже не станут вдохновляться их лозунгами, тем более не поверят в обещанное ими идиллическое общество. Нет, теперь борьбу за права пролетариев возглавят республиканцы.
Таким разочарованием, таким пессимизмом была окрашена речь, которую произнес Томас перед погребением сестры в общей могиле на ничейной земле, отделенной от освященной католической части. Далмау всем телом чувствовал, как мать содрогается от безмолвного плача; он хотел бы разделить ее горе, но более жгучее чувство мешало вслушиваться в разглагольствования анархистов. До какой степени он сам виноват в этой смерти? Далмау знал, из-за чего Эмма и Монсеррат поссорились на баррикаде. От стука земли, падающей на деревянную крышку гроба, у него скрутило желудок. Он едва сдержал позыв к рвоте. Мать посмотрела на него, он выпрямился. Далмау отказывался придавать ссоре между девушками, которую прервал случайный выстрел, поразивший Монсеррат, то значение, какое приписывал ей брат Томас.