Сестра-отверженная - No Kidding Press Литагент 2 стр.


Но Лорд смотрит шире. Она берет за отправную точку реальность близящегося возмужания своего ребенка («Наши сыновья не вырастут в женщин» (4)), а затем задается вопросом, каким именно мужчиной он станет. Она ясно видит, что может и неистово любить своего сына, и в то же время отпустить его. По сути, чтобы оба они могли жить дальше, она вынуждена отпустить его, показать, что у нее «нет обязанности чувствовать за него» (5).

И Лорд, и я матери-лесбиянки, которым пришлось учить наших мальчиков самих делать их эмоциональную работу. Но ее сын, Джонатан,  Черный, а мой сын, Джошуа,  белый, и в расистском обществе это не тривиальная разница, несмотря на то что оба они мужчины. Как пишет Лорд в другом тексте:

Некоторые проблемы у нас как женщин общие, другие нет. Вы боитесь, что ваши дети вырастут, присоединятся к патриархату и станут свидетельствовать против вас мы же боимся, что наших детей выволокут из машины и расстреляют на улице, а вы не захотите ничего знать о том, от чего они гибнут (6).

Я прочитала «Дитя-мужчину», и это был один из тех запоминающихся моментов, когда чувствуешь, как внутри тебя меняется что-то важное.

Я поняла, что дело не только в том, что Лорд больше меня знает о воспитании сыновей, хотя я и получала экспертные советы. Я осознала, насколько непосредственно знания Лорд связаны с ее различием теми реалиями Черности и лесбийства, которые выдворяют ее за пределы господствующего общества. Она знала такие вещи, о которых я, белая женщина, прожившая большую часть своей жизни в гетеросексуальном мире среднего класса, понятия не имела, но которые были мне полезны, даже необходимы.

Чтобы выжить, тем из нас, для кого угнетение это так же по-американски, как яблочный пирог, приходится быть наблюдательными (7).

Мне было стыдно за мое высокомерие и страшно, что мое невежество будет разоблачено, но в то же время я была взволнована открывающимися передо мной возможностями. Я пообещала своему будущему стараться слушать те голоса в других и в самой себе, которые знают то, что знают, именно потому, что они другие. Я хотела услышать то, что они могут мне сказать.

Конечно, отголоски не затихают.

Когда я вновь перечитала «Дитя-мужчину» несколько лет спустя, проделав за это время большую работу по возвращению себе своей еврейской идентичности, я задумалась о сложностях положения моего сына как белого мужчины-еврея в белом христианском обществе. При первом чтении я не видела в этом проблемы теперь трудно даже вообразить такую недальновидность.

Когда мы определяем себя, когда я определяю себя, ту часть, в которой я такая же, как вы, и ту часть, в которой я отличаюсь, то я не лишаю вас объединения со мной, а расширяю область объединения (8).

Расстояние между чувством и мыслью еще сильнее сокращается по мере того, как мы знакомимся с тем, что происходит в душе у Лорд. Мы наблюдаем, как она движется от «хаоса знания той темной и истинной глубины внутри каждой из нас, [где] взращивается видение» (9) до «еретических действий, что подсказывают наши мечты» (10). Понимание осознание и соединение частей в целое, движение от одной точки к следующей прокладывает связи.

Понимание помогает делать знание доступным для применения в этом и заключается безотлагательность, импульс, энергия. (11)

Движение целенаправленно и поддерживает жизнь.

Нигде эта целенаправленность не проявляется так наглядно, как в «Преобразовании молчания в язык и действие». Здесь Лорд пытается справиться с возможным онкологическим диагнозом. «У меня было чувство, возможно, телесное ощущение, что жизнь никогда не будет прежней» (12). Она решает это публично, на академическом собрании, перед семьюстами женщинами. Она говорит нам, что боится, но молчание не защитит.

Страх здесь неизбежен страх видимости, страх беспощадного внимания, а может быть, и осуждения, и боли, и смерти. Но всё это мы уже пережили в молчании кроме смерти. И теперь я всё время напоминаю себе, что если бы я родилась немой или хранила бы всю жизнь обет молчания ради безопасности, то я бы всё равно страдала и всё равно бы умерла. Такие мысли очень помогают взгляду со стороны. (13)

Лорд встречается лицом к лицу с худшим, чтобы освободиться и испытать лучшее, и делает это с непоколебимой решительностью. Хотя «Сестра-отверженная» охватывает почти десять лет ее творчества, девять из пятнадцати текстов в этой книге были написаны в течение двух лет после того, как Лорд узнала, что у нее может быть или действительно есть рак. По мере того как она растет, принимает и применяет то, чему научилась, она показывает нам то, что мы можем перенять для нашей борьбы за выживание, каким бы ни было наше «худшее».

Разве осталось хоть что-нибудь, чего мы можем бояться, если мы уже встретились лицом к лицу со смертью и не согласились на нее? Если однажды я приняла умирание как процесс жизни, разве кто-то еще может получить власть надо мной? (14)

Одри Лорд требует от нас не больше, чем от самой себя: чтобы мы обращали внимание на те голоса, которым нас учили не доверять; чтобы мы проговаривали то, чему учимся у них; чтобы наши поступки не расходились с тем, что мы знаем. Она развивает темы, постепенно перерабатывая и дополняя их, и тем самым строит свою теорию точно так же и мы можем сопрягать материал нашей жизни.

Черная женщина, лесбиянка, феминистка, мать двоих детей, дочь иммигрант/ок из Гренады, преподавательница, пережившая рак, активистка. Эссе и речи «Сестры-отверженной» придают новое звучание основополагающей феминистской истине, которая уже поистрепалась от неуместных повторений: личное это политическое. Работа Одри Лорд дает силу всем нам.

Я та, кто я есть, и делаю то, ради чего пришла,  служу вам лекарством или резцом, напоминаю вам о том, что есть в вас от меня, когда я раскрываю вас в себе (15).

Нэнси К. Береано[1]Декабрь 1983 года

Путевые заметки из России[2]

С тех пор как я вернулась из России несколько недель назад, мне снилось много снов. Сначала я каждую ночь видела Москву. Иногда мы возвращались туда с моей возлюбленной; иногда я оказывалась в более теплых местах, где я успела побывать, а порой в других, незнакомых городах холодных, белых, странных. В одном сне я занималась любовью с женщиной за стеллажом с одеждой в московском ГУМе. Женщина почувствовала себя плохо, мы поднялись на другой этаж, и я сказала медсестре[3]: «Ей нужно в больницу». Медсестра ответила: «Хорошо, везите ее туда и скажите, что ей нужен рентген почек и мозга» А я возразила: «Нет, они не будут делать такое по моей просьбе». Тогда она очень странно посмотрела на меня и сказала: «Конечно, будут». И тут я осознала, что я в России и что лекарства, и медицинское обслуживание, и всё остальное здесь бесплатное.

Сны не приходят больше каждую ночь, но похоже, что они становятся всё глубже и глубже, так что я просыпаюсь не помня содержание, но только зная, что мне снова снилась Россия. На какое-то время в моих снах Россия стала мифическим образом такого социализма, какого пока еще нет ни в одной стране, где я побывала. Обстоятельства жизни в России выглядят в некоторых отношениях совершенно другими, и всё же люди кажутся очень западноевропейскими (даже американскими), разве что не в Ташкенте. А дневные часы в Москве так темны и мрачны.

I

Перелет до Москвы занял девять часов, и, по моим наблюдениям в самолете, русские в целом так же недружелюбны друг к другу, как и американ/ки, и примерно так же не стремятся помогать.

Там была старая женщина с чудесным морщинистым лицом и голубыми глазами, лет семидесяти, с платком на голове и пальто, свернутым в огромный тюк. В самолете разнообразные тюки с одеждой были у всех, кроме меня. Когда я вышла по трапу в московскую погоду, то поняла почему. Так вот, эта женщина сидела прямо передо мной. Она летела одна и была слишком маленького роста, чтобы положить свой тюк на полку. Она попыталась один раз, второй, и в конце концов я встала и помогла ей. Самолет был набит битком я никогда раньше не видела на авиарейсах такой давки. Та пожилая женщина обернулась и посмотрела на меня. Было понятно, что она не говорит по-английски: я пробормотала что-то, но не получила ответа. В ее глазах не было никакой злобы. Я подумала в секундном ошеломлении, насколько само собой разумеющимся кажется некоторое напряжение, когда встречаются взглядом Черные и белые американ/ки. Благодарности в ее глазах тоже не было, только что-то вроде простого человеческого отклика на мое существование. А потом, когда она повернулась, чтобы сесть на свое место, на свитере под ее неказистым жакетом я увидела не меньше трех медалей военного вида с шевронами. Медали Героя Республики[4], как я узнала позже. Их вручают за усердный труд.

Подобное я наблюдала везде: старые люди в России носят на себе печать того, что мне бы хотелось перенять и никогда не утратить,  будничную стойкость и знание своего места на земле, ощущения твердости и надежности.

Я приземлилась 10 сентября примерно в 15:30 по московскому времени и вышла в очень промозглую, привычную серость. Воздух почти ностальгически веял зимой. Деревья были как на День благодарения, а небо серовато-тыквенного цвета индейки. Я увидела трех высоких женщин с квадратными лицами, они шагали под руку по летному полю, смеясь и шутя. Очевидно, это были работницы, идущие со смены,  в серых комбинезонах и куртках, в фуражках, а в руках они держали бидоны с едой. Они остановились около притормозившего грузовика и принялись стучать в закрытое окно, привлекая внимание женщины-пассажирки полушуткой-полуприветствием в адрес водителя. Тот явно был их приятелем, судя по тому, как все они тыкали друг в дружку пальцами и громко хохотали на московской летной полосе, в тусклом свете, размахивая бидонами с едой и дурачась.

Мою сопровождающую из «Интуриста» зовут Хелен[5], это очень любезная и привлекательная крупная женщина лет тридцати. Хелен родилась на востоке, недалеко от Японии, ее отец был военным и погиб. Теперь она живет с матерью, и, как она мне рассказала, им приходится всё делать самим, потому что мужчин вокруг мало и получить помощь негде.

В России в аэропортах и гостиницах надо самой носить свой багаж. Сначала я восприняла это как бремя, потому что, конечно, невесело тащить набитый чемодан по лестнице на седьмой этаж, когда лифт не работает. Но чем дольше я здесь находилась, тем справедливее это казалось, так как в этой стране, похоже, мерило всего еда. То есть ручной труд измеряется количеством еды, которую ты можешь произвести, а дальше важность этого сравнивается с ценностью другого твоего труда. Некоторые мужчины и женщины, например, всю жизнь занимаются тем, что сначала учатся, а затем бесконечно медленно и кропотливо вручную реставрируют лазоревую плитку в Самарканде, восстанавливая древние мавзолеи. Такой труд ценится очень высоко. Но предметы древности имеют особое значение, в то время как носить чужой чемодан дело невысокой важности, не слишком продуктивное ни с точки зрения красоты, ни с точки зрения стоимости. Если ты не в состоянии нести свой чемодан это другое дело. По-моему, крайне интересный подход.

От аэропорта до Москвы около тридцати миль; дорога, деревья и люди за рулем выглядят точь-в-точь как в Северном Уэстчестере[6] на исходе зимы, не считая того, что я не могла прочесть ни одной вывески. Время от времени мы проезжали невероятно красивые, обветшалые и неухоженные деревянные дома в старом русском стиле, покрашенные в яркие цвета, с нарядными орнаментами вокруг окон. Некоторые дома почти разваливались. Но в пейзаже и архитектуре окрестностей Москвы всё же была широта и праздничное буйство красок, несмотря на зимнюю серость, и это немедленно напоминало о том, что я не дома.

Меня поселили в «Юности», одной из московских международных гостиниц. Номер был квадратной студией с голливудским диваном-кроватью и огромным панорамным окном, выходящим на Национальный стадион и железнодорожный мост[7], а за ними на фоне неба вставали впечатляющие здания университета. Но всё так напоминало зимний Нью-Йорк, когда в полдесятого вечера, после ужина, я сидела и писала, поглядывая сквозь шторы: и шум поезда, и свет на горизонте, и огни автомобилей, проезжавших время от времени между мостом и гостиницей. Всё это было как еще один из сотен привычных вечеров на Риверсайд-драйв[8], только на самом краю обзора виднелся золотой, похожий на луковицу купол православной церкви.

Перед ужином я выбралась на короткую прогулку. Уже смеркалось, но на одной улице с гостиницей была станция «Метро», то есть подземки, под названием «Стадион»[9]. Я пошла к ней, спустилась на станцию и некоторое время стояла перед эскалаторами, просто глядя на лица появляющихся и исчезающих людей. Я будто сразу же попала на 14-ю улицу моего детства, до того как Черные и латиноамерикан/ки расцветили Нью-Йорк, разве что здесь все вели себя куда более чинно и не было такой давки. Самым странным за те десять минут, что я там стояла, было полное отсутствие Черных людей. И то, что смотрительница у турникетов и дежурная по станции были женщинами. Станция была просторной, красивой и очень чистой шокирующе, поразительно, приятно чистой. Она напоминала фойе театра: блестящая латунь, мозаика, сияющие люстры. Даже когда люди спешили а в Москве всегда какая-то спешка,  в них не было нью-йоркской безнадежности. Общей во всех лицах была некая благожелательность, готовность улыбнуться, по крайней мере мне, незнакомке. Странный контраст с мрачностью погоды.

В окрестностях гостиницы встречаются Черные люди, и я спросила Хелен об Университете имени Патриса Лумумбы. Это университет в Москве для студент/ок из африканских стран[10]. Когда я вернулась из метро, рядом с гостиницей и внутри нее было много африкан/ок, и я подумала, что многие из них приехали на конференцию. Интересно, что большинство из них говорит по-русски, а я нет. Спустившись к ужину, я чуть было не спасовала перед лицом нерешаемой языковой задачи, потому что не могла даже выяснить, куда мне садиться и нужно ли ждать, пока меня проведут к столику. Когда не знаешь алфавита, к чужому языку нет совершенно никаких ключей. В этот момент мимо меня прошел молодой Черный мужчина с тем особым пижонством красивых Черных юношей, которые хотят, чтобы на них обратили внимание, и я спросила его: «Вы говорите по-английски?» «Да»,  сказал он и стремительно пошел от меня прочь. Я догнала его, но когда попыталась спросить, могу ли я сесть или должна ждать, пока для меня найдут столик, я поняла, что бедный мальчик не понимает ни слова моей речи. Мне ничего не оставалось, кроме как достать два моих верных разговорника и с их помощью заказать вкуснейший ужин: белое вино, рыбный суп со свежей скумбрией, лимонный, пряный и оливково-наваристый, нежную жареную осетрину в маринаде, хлеб и даже стакан чая. Всё получилось благодаря большому упорству и решительности с моей стороны и улыбчивому терпению весьма любезной официантки, которая привела с кухни одного из поваров, чтобы тот помог с дешифровкой моих пожеланий.

II

В Москве очень холодно. В день моего приезда утром шел снег, и сегодня снова идет снег, а ведь это только 16 сентября. Моя сопровождающая Хелен удивительно точно высказалась об этом. Она сказала, что жизнь в Москве непрерывная борьба с холодом и что жить вообще значит просто не замерзать насмерть. То ли из-за холода, то ли из-за нехватки еды в годы войны все здесь невероятно много едят. Сегодня вечером Хелен из-за небольшой ошибки официанта принесли два ужина, и она не раздумывая съела их оба. При этом никто не выглядит особенно толстыми, но я думаю, что это во многом связано с погодой. Сегодня за ужином мы пили вино, и, видимо, оно часто используется, чтобы помочь беседе. Кажется, это чуть ли не обязательно. За ужином на столе всегда стоит три стакана: один для воды, один для вина и один для водки, которая течет тут как вода и, похоже, так же мало влияет на русских.

Сегодня мы группой от конференции вместе с сопровождающими из «Интуриста» были на экскурсии. Трудно поверить, что сегодня воскресенье: весь город выглядит таким наполненным будничной жизнью, таким погруженным в свои дела, что кажется, будто неделя продлена на один день. Мы видели музей Новагродского монастыря[11] и сияющие, веселые, золотые луковицы-башенки, при взгляде на которые мгновенно проходит чувство, будто я на Манхэттене. Мы посмотрели университет и, конечно, многочисленные мемориальные доски, посвященные многочисленным геро/иням, но ни одна не тронула меня так сильно, как та суровая старушка, летевшая Аэрофлотом. И Большой театр балета. Было дождливо, серо и пасмурно декабрьский нью-йоркский день,  и всё выглядело величественно, как на Гранд-Конкорс в районе 161-й улицы в Бронксе в середине декабря или на Колумбус-Серкл[12]. Золотые луковицы-башенки на некоторых старых зданиях прекрасны, они всё время блестят, даже в такую погоду, и поэтому кажутся обещаниями радости в этом пейзаже или волшебными дворцами, а милые зеленые, белые, желтые и оранжевые росписи, обрамляющие окна, чудно выделяются в серости погоды. Надеюсь, мне представится случай увидеть Пушкинский музей.

Назад Дальше