Очерки по русской литературной и музыкальной культуре - Бурова Ирина 5 стр.


В 1929 году радикальные пролетарские критики обрушились на социологическую школу, обвинив ее в несколько иных грехах, чем те, что были обнаружены в книге Бахтина о Достоевском. Однако Переверзев, как и Бахтин, был осужден за «психологизм» и недооценку определяющего влияния политики, экономики и социально-классовых отношений в художественном творчестве. В целом аргументы марксистов в споре с их противниками к концу 1920-х годов не стали ни мягче, ни жестче. Укрепилась, однако, их поддержка со стороны партийных институций. Что касается формализма, то наиболее осмысленная и принципиальная его критика появилась не к концу десятилетия, а в самом его начале, в пятой главе книги Льва Троцкого «Литература и революция» [Троцкий 1991: 130145].

Подобно Бахтину, Троцкий видел «немалую заслугу» этой «первой научной школы искусства» в переводе исследований «из состояния алхимии на положение химии» [Троцкий 1991:130]. «При всей поверхностности и реакционности», полагал Троцкий, формализм может быть полезен как для узколитературных задач, так и в широком симбиотическом, объясняющем плане для великих поэтов революционного футуризма, таких как Маяковский. Высокомерие и опасность проистекают из нежелания формализма признать «вспомогательное, служебно-техническое значение своих приемов» [Троцкий 1991: 131]. Как мы видели, ту же обеспокоенность разделяли с Троцким Бахтин и Волошинов. Однако в общем смысле, имея в виду те параметры, по которым мы рассматриваем четыре направления в литературной теории первого советского десятилетия, критика Троцким формализма показывает фундаментальные различия между его позицией и позицией бахтинского кружка.

Доминантой формализма было автономное, самоценное слово. Для Бахтина ею было взаимозависимое, незавершенное, обращенное к Другому слово. Для марксиста Троцкого, по контрасту, доминантой было человеческое поведение, воплощенное в действии социально детерминированном, классовосознательном, материальном и диалектическом. В знаменитом окончании пятой главы «Литературы и революции» Троцкий суммирует позицию формалистов, противопоставляя ей марксистский подход к делу: «Они иоанниты: для них в начале бе слово. А для нас в начале было дело. Слово явилось за ним как звуковая тень его» [Троцкий 1991: 145]. Понимание слова как теневого паразита действия имеет, конечно, древнюю традицию, восходящую к Платону. Позиция Троцкого вписывается в нее, апеллируя к тем русским мыслителям, кто увидел в Гегеле путь к выходу из летаргии, застоя и неуправляемости своей огромной страны. По мнению Троцкого, формалисты и идеалисты («гениальнейший из них Кант») «берут не динамику развития, а его поперечный разрез в день и час их собственного философского откровения» [Троцкий 1991: 144]. Такие мыслители составляют часть проблемы России, а не ее решения, полагал Троцкий, и литература в их руках перестает быть силой, направленной на общественное благо.

Его легко уловимая, едва скрываемая полемика с субъективностью и персонализмом в философии восходит к ленинской книге 1908 года «Материализм и эмпириокритицизм» с ее почти истерическим утверждением объективности материального мира, потенциально доступного для каждого и не зависимого от индивидуальной точки зрения[26]. Согласно Ленину, только безусловное существование такой объективной реальности может придать писателям и другим общественным деятелям уверенность и бесстрашие, необходимые для действия достаточно сильного, чтобы изменить мир. Понять, насколько велики требования, предъявляемые марксизмом к личности, и насколько она бессильна перед марксистской аргументацией, даже когда спор идет об отношениях искусства и жизни, можно, обратившись к некоторым фундаментальным предпосылкам диалектического материализма. Сам этот термин был введен в критику Георгием Плехановым (18571918), сохранявшим статус первого русского марксиста, и стал обязательным для советской науки. Бахтин критиковал формализм как «материальную эстетику». Троцкий находил формализм, напротив, весьма далеким от материализма (таким ему показался бы и сам Бахтин). Исходя из установок Троцкого, ни одна из этих критических школ не имела ничего общего с правильным принципом, «могущество» которого может быть найдено только «в его объективной исторической обусловленности» [Троцкий 1991: 136].

Логика диалектического материализма сводится к тому, что вся реальность, в сущности, материальна. Материя объективна и первична. Но она не мертва. Маркс настаивал на том, что движение является важнейшим свойством любой материи, имея в виду не только механическое действие, но и жизненные импульсы, напряжение, присущее материальному миру. Поскольку психика, получающая жизненный материал, изначально чиста и не существует независимо, реальность полностью познаваема. Познающий субъект должен воздействовать на материю, чтобы освободить ее энергию. В этом смысле субъекты не только рождены в этом мире, но становятся ответственными преобразователями его. Они, однако, не могут мыслить и действовать автономно, как утверждают романтические и идеалистические теории познания, поскольку в значительной степени детерминированы материальным миром. Эта обусловленность реализуется через «социальное бытие», которое дано субъектам в ощущение, и манифестирует себя в привычках, предрассудках и сознательных действиях. Социальное бытие не статично. Хотя все материальные формы связаны с целым, в последнем нет ничего абсолютного или вечного. Развитие на всех уровнях, социальных и персональных, не является результатом унифицированного эволюционного процесса, но перемежается с эпохами катаклизмов, то есть революционных изменений. Все изменения результат конфликта противоположных тенденций. Сознательно или нет, творцы являются как героями этой борьбы, так и ее продуктами.

Ясно в этом свете, что Переверзев и его социологическая школа сознательно использовали диалектический материализм в литературной науке, отдавая должное социально обусловленному образу и динамическому бессознательному. Только под давлением Переверзев сузил к концу десятилетия набор социальных переменных, чтобы включить специфически классово-обусловленный «диалектический материал», санкционированный марксистско-ленинской догмой[27]. Наиболее совместимыми с такой ограниченной версией марксистской литературной критики оказались, конечно, социально-экономические дисциплины. Политика скрепляла этот союз силой.

Однако в более плюралистическую эпоху 1920-х годов социологическая критика была лишь составляющей куда более широкого круга творческих экспериментов, включающих в себя бытие, движение, социальное действие и индивидуальную психику. Так, достижения в эволюционной психологии оказались не менее захватывающими, чем в самой литературе, особенно в творчестве Льва Выготского (18961934). Стоит заметить, что разработанные им оптимальные сценарии обучения детей были созданы после длительного и глубокого изучения литературы и драмы, нашедшего отражение в проницательном прочтении Бунина, Пушкина, шекспировского «Гамлета» в его книге 1925 года «Психология искусства».

Исходный пункт всех материалистических критиков идеологически был весьма емок: поскольку материя первична по отношению к знанию, литература является вербальным отражением социального действия. Так что под широкой вывеской «материалистического подхода» уживались романтизм, сентиментализм, любование насилием и самая откровенная телесность. Александр Воронский (18841943), умеренный марксист, почитатель Фрейда и вскоре свергнутый редактор «Красной нови», дает пример такого рода в своей статье, посвященной Бабелю (1925):

Бабель писатель физиологический <> Для Бабеля священна данность, действительность, жизнь, примитивы человеческих интересов, побуждений, страстей, вожделений, характеров, все, что принято называть грубыми животными инстинктами <> Он враждебен христианскому, идеалистическому мировоззрению, почитающему плоть, материю низменным, греховным <> Наоборот, он любит плоть, мясо, кровь, мускулы, румянец, все, что горячо и буйно растет, дышит, пахнет, что прочно приковано к земле [Воронский 1987: 151152].

«Материал» революции, наполненной зверствами Гражданской войны и охватившим страну голодом, включал множество стилей, которые подпадали под марксистскую «теорию отражения» в искусстве. Они охватывали широкий диапазон от конвенционального психологического реализма (жесткого и выразительного) до блестящего, временами зловещего орнаментализма Замятина и Бабеля. Однако эти стили оказались доступны не только великим мастерам прозы, но и писателям-самоучкам, которых поддерживал Пролеткульт (до его укрощения в 1920 году) и, после 1922-го, многочисленные кружки, входившие в РАПП. В этих литературных кружках превыше всего ценились самоуверенность, тяга к учебе (у русских классиков и друг у друга) и рабочая среда. В этом свете природный дар, интеллектуализм, опыт, преклонение перед самобытностью и гением были вторичны. Евгений Добренко проследил за тем, как разрасталась эта «армия поэтов», и проанализировал удручающую банальность ее «творческих завоеваний». Создание текстуального канона, отразившего (вполне буквально) уровень мастерства писателей-самоучек, и стало основным вкладом 1920-х годов в сформировавшийся позже соцреализм. Из множества индивидуальных комментариев этих начинающих поэтов, приводимых Добренко, один выделяется особым пафосом: «Да,  сетовал главный комсомольский поэт [Жаров],  много есть таких вещей, которым мы еще не доучились у Пушкина» [Добренко 1999: 278279].

Судьба провозглашенного в 1928 году всесильным РАППом «диалектико-материалистического творческого метода» сложилась удивительным образом [Ermolaev 1977: 34 и гл. I, II о литературных теориях и группах до 1925 года]. Подобно формализму, он был осужден как «уклон» в 1932-м. Однако никогда не объявлялся (подобно опасно ядовитому эпитету «формалистический») одним из идеологических извращений, которые несут смертельную угрозу своим партийным адептам, не до конца разделяющим освященную идеологическую догму. Критика в приемлемом марксистско-материалистическом духе поддерживала механистический тривиальный экономический детерминизм, применяя его как к авторам, так и к их героям, что характерно для работ Владимира Фриче (18701929), а также для наиболее интересных, гибких и точных работ Переверзева. Важным фактором, обеспечивающим точность этих интерпретаций, как говорилось выше, было присутствие в них «по крайней мере одной конкретной объективной вещи»  внешнего по отношению к субъекту фактора, именуемого социально-экономическим бытием. Как заметил Петре Петров, сравнивая формалистов с Переверзевым, два эти проекта при всей огромной разнице своих доминант походят один на другой как минимум по двум принципиальным параметрам. Во-первых, вне зависимости от того, какая сверхличная ценность избрана «в качестве исключительной или определяющей внешняя по отношению к динамике формы или к объективному социальному бытию»,  в обоих сценариях автор не вполне автор: «индивидуального субъекта недостаточно». Во-вторых, обе школы развеивали миф о «привилегированных отношениях» литературы с «внутренним миром личности» [Petrov 2006: 44, 43].

Марксистско-ленинская литературная интерпретация, как мы видели, имела специфический интерес к отношениям личность вещь. Как социально-экономическая доктрина, укорененная в материальных проявлениях человеческой деятельности, сконструированная в противовес изолированному картезианскому субъекту и предназначенная для укрепления социальных связей, марксизм-ленинизм был близок скорее к отношениям личность личность. Да только сами индивиды, организованные в классы, сформированные материальными условиями, прикованные к своим социальным ролям и своей судьбе, стали предсказуемыми, как вещи.


4. Психоаналитическая критика

Наша последняя опция психоаналитическая. Это направление прямо настаивало на своей особой близости к «внутреннему миру» человека. Это был, однако, мир телесно-осязаемый. Для многих очарованных поклонников и хулителей психоанализа он был почти лишенным сознания, скорее гидравлическим, чем поэтическим. В этой модели творческое воображение управляется не внеличной самодовлеющей формой, не диалогом на межличностной границе, не борьбой социально-экономических классов, но совершенно иной доминантой: биологической энергией внутри изолированного организма. Ценностное ядро фрейдистской теории оказалось столь прочным в противостоянии с другими методологиями, что Волошинов, марксистски ориентированный член бахтинского кружка, в 1927 году выступил против вредоносности Фрейда с целой книгой [Волошинов 1993].

Каков основной идеологический мотив фрейдизма?  задается вопросом Волошинов. Его ответ: не класс, не нация, не социальное или историческое существование, но исключительно биологическое начало и даже уже биология, редуцированная до пола и возраста [Волошинов 1993: 7]. Подобная доминанта определенно подходит для социальных классов, погрузившихся в эпоху кризиса и угасания, что характерно для буржуазной Европы времен Первой мировой войны. Собственное тело становится важнее и реальнее наследия и потенциала культуры. «Мотив всесилия и мудрости природы» (и прежде всего природы в человеке: животных удовольствий и влечений) [Волошинов 1993: 8], частная, асоциальная, «отвлеченная биологическая личность, биологический индивидуум» [Волошинов 1993: 11] всегда становятся героем, утверждает Волошинов, когда уходящий класс чувствует свое бессилие в исторической перспективе [Волошинов 1993: 7]. Как марбургские неокантианцы в целом, представители бахтинского круга считали защиту и развитие культуры не меньшей жизненной необходимостью, чем воспроизводство и забота о биологической семье.

Книга Волошинова о фрейдизме относится скорее к социологии, нежели к эстетике. Однако автор комментирует иногда и литературные вопросы. Например, организацию сюжета и траекторию европейского буржуазного романа. «Сплошная сексуализация семьи» во фрейдистской теории «чрезвычайно показательна и в высшей степени интересная черта»,  признает он [Волошинов 1993: 90]. Фактически семья, этот «устой и твердыня капитализма», перестала быть социально оправданной и признанной. Жизнь современного капиталистического общества стала настолько бессмысленной, что семья, даже распадаясь, все еще принимается как данность. Но, продолжает Волошинов с иронией, учение Фрейда предлагает удобное «как бы новое осмысление, остранение, как сказали бы наши формалисты. Эдипов комплекс, действительно, великолепное остранение семейной ячейки. Отец не хозяин предприятия, сын не наследник, отец только любовник матери, а сын его соперник!» [Волошинов 1993: 9].

Волошиновская критика наиболее грубых допущений фрейдизма сама по себе не вызывает удивления. Удивительно то, что подобная фронтальная дискредитация не стала нормой в 1920-х годах. В своей истории психоанализа в России «Эрос невозможного» Александр Эткинд отмечает знаки живого и активного увлечения психоанализом после революции на многих уровнях [Эткинд 1993: особенно глава 6 «Психоанализ в стране большевиков»]. Сюда следует отнести и всплеск интереса к фрейдизму среди высокопоставленных большевиков; и широкую кампанию по переводу всего Фрейда на русский язык в 19221928 годах; и искусные попытки скрещивания Фрейда с Марксом как двух пророков немистической, секулярной этики, достигшие пика в 1925-м; и интерес к теоретическим аспектам бессознательного в противовес фрейдистскому редукционизму сведению бессознательного к сексуальности; и взаимодействие практикующих психоаналитиков, Русского психоаналитического общества (основанного в 1911-м и возрожденного в 1921 году); и литературную критику, образцом которой следует признать творчество неутомимого Ивана Ермакова (18751942). Революционно настроенные русские защитники Фрейда особо ценили монистические, детерминистские, потенциально диалектические аспекты его доктрины, которая, как многим казалось, совместима с материализмом и, следовательно, вполне сопоставима с достижениями Павлова в нейрофизиологии [Miller 1985: 635636].

Назад Дальше