«Семнадцать мгновений советской истории», онлайн-справочник по преподаванию предмета, и удостоенная наград книга «Машины для товарищей», посвященная советскому автомобилю, составляют содержание предпоследней главы «В сети и в пути». Взлеты и падения в разработке и поддержании веб-сайта, эмоциональные взлеты и падения в новаторских исследованиях советского объекта, столь явно символизирующего капитализм, чередуются с отчетами о редактировании книг, наблюдениями за высшим образованием и воспоминаниями о смерти отца. В последней главе рассказывается о моем обращении в «церковь миграции» и об удовольствии написания книги в соавторстве с церковным старейшиной о «репертуарах и режимах миграции в России двадцатого века».
Предлагаемая читателю книга говорит о многом и на разных уровнях. Это отчет об академическом Я ученого, сформированном семейным прошлым, течением политики во времена перемен и множеством наставников. Это руководство для гуманитариев, которые начинают строить свою карьеру, направляющее их в лабиринте противоречивых проблем, рассказывая о пути, которым прошел один ученый, чтобы соединить свои политические и научные убеждения. Она дает примеры трудов и воздаяний научного сотрудничества, смещения фокусов и путей распространения знания. Наконец, она говорит о том, насколько привлекательным может быть коммунизм как объект изучения спустя десятилетия после его исчезновения из ландшафта, в котором он существовал.
Как бессчетному множеству других мемуаристов, пусть они не всегда в этом признаются, мне было неловко заново перебирать прозаические свидетельства своей профессиональной жизни. Я часто вздрагивал, перечитывая переписку, просматривая заметки и черновые варианты книг и статей. Если бы я только мог, я бы написал по-другому это жалобное письмо издателю, поменял излишне напыщенные куски в статье и легкомысленные комментарии в электронной почте. Однако по мере того, как я складывал кусочки мозаики своего прошлого, они начали разговаривать друг с другом. Как отдельные темы возникли: образ отца как путеводной звезды, высвечивающей важные моменты в прошлом; мои юношеские поиски своего собственного стиля; понимание того, что история может быть как способом общения с современной политикой, так и бегством от ее мерзостей; моя непреходящая привязанность к истории как научной дисциплине и двойственное отношение к академическому профессионализму. Эти темы помогли мне сформироваться, и не только в профессиональном отношении.
Таким образом, написание мемуаров поэтому оказалось не совсем непривычным занятием. Как и при работе с большинством исторических текстов, я обнаружил, что материал участвует в диалектическом круговороте тем / аргументов, каждый из которых определяет и обозначает пределы уместности появления другого. Вопросы последовательности, причинности и логичности, столь важные для исторического исследования, возникли в начале подготовки текста. Мысль о том, что историки, независимо от выбранной темы, всегда пишут о себе, через эту ретроспекцию внезапно обрела обоснованность, которую я едва ли мог представить себе когда-то прежде.
В предлагаемой читателю книге я говорю не только об увлечении, но и о любви. В каком смысле коммунизм заслуживает любви? От его имени делались ужасные вещи, и я не нахожу приемлемым оправдание, что те, кто эти вещи делал, не заслуживают права называться настоящими коммунистами. Моя любовь к коммунизму имеет далекую историю. Ее корни в ощущении себя американцем, часто возмущенным, потрясенным и оторванным от корней американцем, который признает, что коммунизм считался и сам считал себя антитезой американской гегемонии и американским мифам, придуманным для ее увековечения. Коммунизм, с которым я не расстанусь, это люди, люди труда, которые собираются вместе, чтобы бороться за социальную справедливость и против капиталистического варварства. Это радикально эгалитарный, антирасистский и антисексистский подход. Он предполагает сбережение природных ресурсов, которые конечны и без которых жизнь существовать не может. Нельзя в то же время отрицать, что сменявшие друг друга советские руководители злонамеренно отходили от этих принципов, что в стремлении конкурировать с капиталистическим Западом они переняли некоторые из худших черт своего заклятого врага. Как бы то ни было, мое изначальное чувство родства с людьми этой страны, хотя они редко его признавали и нечасто отвечали взаимностью, и даже любовь к ним, борющимся за приближение коммунистического будущего, выдержало испытание временем. Поэтому эту книгу можно читать как любовный роман.
Глава 1
Теннис и коммунизм
«Стиви, спросил я, глядя в окно машины на дома, отделенные от дороги широкими ухоженными газонами, будут ли люди все еще жить здесь, когда настанет коммунизм?» Мы ехали через Форест-Хиллз, место обитания верхушки среднего класса в районе Квинс, где дома и некоторые квартиры выполнены в тюдоровском стиле, как в старой доброй Англии. Мне тогда было, видимо, лет двенадцать, а моему брату восемнадцать-девятнадцать. Не могу припомнить, что нас туда привело. Мы явно не ехали в теннисный клуб «Вест-Сайд», где проходил турнир US Open, потому что я был в этом легендарном месте только один раз, десять лет спустя, в 1971-м, когда увидел, как чех Ян Кодеш в первом туре наголову разбил Джона Ньюкомба. Возможно, наша поездка имела какое-то отношение к тому, что мой брат стал первокурсником в расположенном по соседству Колледже Квинс, хотя почему я сопровождал его как пассажир, так и остается тайной.
«Конечно, слегка замявшись, ответил он. Просто больше людей будет жить в этих домах». Я спросил, должно быть, из-за того, что смутно ощущал некоторое противоречие между эстетической привлекательностью этих жилищ и осознанием того, что их владельцы принадлежат к классу, который при коммунизме лишится своей собственности. Поэтому брат дал прекрасный ответ: богатые люди не будут выброшены из своих домов, им просто придется разделить жилье с другими. Видимо, брат интуитивно понимал, что изначально делали, придя к власти, коммунисты-большевики после революции 1917 года. Или мои родители обсуждали с ним это за моей спиной[1]?
«Король-коммунист!» то и дело обзывал меня Лестер (Летти) Фогарский. Может, он и другим детям по соседству давал какие-то похожие прозвища, но его слова особенно много значили для меня, сына коммуниста. У отца Летти была аптека, где мы с друзьями от случая к случаю крали бейсбольные карточки и другие «сокровища» не потому, что нас на то вдохновлял коммунизм, а потому, что не было денег. Летти был меня на пару лет старше и, значит, года на два младше моего брата. Не скажу, что играл с ним часто; может быть, только в футбол в парке. Когда я рос, в 50-х и начале 60-х, под коммунистом подразумевался человек, который симпатизировал прежде всего Советскому Союзу, или «России», как большинство американцев сокращенно его называли. По крайней мере это значило принимать сторону советского блока в его бесчисленных спорах со «свободным миром». «Царь-коммунист», возможно, было просто детским прозвищем, но в этих словах действительно заключалось проклятие всех «полнокровных» американцев со стороны обоих политических режимов.
Как бы то ни было, я, без сомнения, был и полнокровным, и американцем: родился в Бронксе в 1949 году, вырос на Лонг-Айленде в двухэтажном кирпичном колониальном доме, был заядлым поклонником «Янкиз», боготворил Микки Мэнтла. Я достаточно насмотрелся «Дэви Крокетта», «Мэверика» и «Дымка из ствола»[2], чтобы представлять кусты и деревья вокруг дома лесами Кентукки или, наоборот, Диким Западом, где мы с друзьями играли в ковбоев и индейцев. Благодаря Стиви я знал и мог напевать множество рок-н-ролльных хитов, от «Почему дураки влюбляются» Фрэнки Лаймона и «Тинейджеров» до «Танцев на улице» «Марты и Ванделлас». Тем не менее насмешки Летти меня задевали. Он знал, что я не совсем свой, и я тоже это понимал. Однако мы все изображали нормальную живущую в пригороде семью, фотографируя друг друга, как, например, на снимке 1964 года, где бабушка Сэди с гордостью позирует перед нашим домом со своими тремя внуками: там Стив, высоченный в свои двадцать один; неуклюжий пятнадцатилетний я; и моя девятилетняя сестренка Эллен крепко обнимает свою куклу Барби.
«Он не вписывался в мир, в котором жил. Он всегда пытался спасти Советский Союз, который был страной, которая его спасла». Так в 2011 году хвалебно написал Рональд Суни, преподаватель общественно-политической истории Мичиганского университета, о Моше (Мише) Левине [Suny 2012:194]. Невысокий, но крепко сложенный еврей из Восточной Европы, Миша был гигантом среди американских историков, специализирующихся на СССР. Размышляя о том, с какой мягкой усмешкой, с какой глубокой почтительностью Рон охарактеризовал Мишу, я поражаюсь, как отозвались во мне его слова. Вписался ли я в мир, в котором жил, спас ли меня Советский Союз и пытался ли я спасти его, пусть задним числом? На эти вопросы удивительно сложно ответить. Как Советский Союз спас Левина? Мы с Лесли Пейдж Мок [Siegelbaum, Moch 2014: 244] так изложили историю его бегства от фашистов в 1941 году:
Миша, девятнадцатилетний еврейский мальчик, попросился в грузовик с советскими солдатами, отступающими из Вильно. Командир ему отказал, но, по счастью, простые солдаты были добрее: подмигнув, они помогли ему залезть в кузов. Родителей он больше никогда не видел. Миша добрался до Урала, вступил в Красную армию и в качестве офицера видел парад Победы на Красной площади в Москве.
Немного об этом я слышал от самого Миши, но, когда я прочел некролог Рона Суни, все встало на свои места. Конечно, я и так знал, что Советский Союз спас всех нас весь мир от фашизма. Из года в год я обращал на это внимание студентов на своих лекциях по истории СССР, отмечая возросшую внутригосударственную легитимность, которую приобрели Советское государство и Сталин, а также высокую цену, которую заплатил советский народ. А когда мне было столько же лет, что и Мише, когда он пустился в добровольную эвакуацию, я понял, что в спасении нуждается моя страна, а не Советский Союз. Девятнадцать мне исполнилось в 1968-м. Это был переломный год войны во Вьетнаме и бурный год во внутренней политике. Студенческий бунт в Колумбийском университете охватил весь кампус, студенты заняли пять зданий в знак протеста против соучастия администрации во вьетнамской войне, а также против ее земельной политики, ущемляющей права чернокожих жителей расположенного неподалеку Гарлема. Я участвовал в протестах от начала до конца, получив в придачу к своим проблемам удар по голове дубинкой от одного из нью-йоркских полицейских[3].
Конечно, выступая против американского участия в войне во Вьетнаме, я, как и миллионы других американцев, думал, что мы стараемся спасти вьетнамцев. Но наши протесты вдохновляло и стремление уберечь Америку, занявшую неверную позицию, спасти ее от руководства, которое сбилось с пути, от насилия, совершаемого от нашего имени. Возможно, я не был совсем своим, но это вовсе не делало меня менее американцем. «Я одержим Вьетнамом, и поэтому все остальное кажется бессмысленным», писал я своему школьному приятелю в ноябре 1967 года.
Бабушка Сэди с гордостью позирует перед нашим домом со своими тремя внуками: Стив, высоченный в свои двадцать один; неуклюжий пятнадцатилетний я; и моя девятилетняя сестренка Эллен, которая крепко обнимает свою куклу Барби
Я считал, что участие Соединенных Штатов во вьетнамской войне является результатом враждебности к коммунизму, питаемой десятилетиями. И именно от этого, полагал я, мою страну следует спасать. Так я и стал пехотинцем антивоенного движения, а также начинающим коммунистом. Я поделился со многими студентами по всей стране своим увлечением теми, кого наши наставники считали врагами. Мы изучали революции, крестьянские сообщества и партизанские движения. Мы читали Франца Фанона, Режи Дебре и Мао Цзэдуна, обсуждали тонкости революционной стратегии и горячо верили в то, что глубокое понимание теории приведет к лучшей практике или, может быть, наоборот, революционная практика улучшит теорию.
Сейчас стало модным высмеивать революционный пыл студентов конца 60-х, так что я не буду особо углубляться в эту тему. Я разделял этот пыл, но немного отличался от моих ближайших товарищей: они были очарованы крестьянскими революциями и партизанскими армиями, а я хотел узнать как можно больше о том, где и почему началась революция. Иными словами, я хотел узнать больше о России и русской революции.
Откуда этот интерес к России? За прошедшие годы ответ на этот вопрос изменился. Раньше я думал, что мой интерес связан с происхождением семьи: мои два деда родом из Одессы и Риги, мой отчим вырос в Сквире, городе в Киевской губернии, где, согласно переписи 1897 года, евреи составляли примерно половину жителей. Из этих троих я знал только отчима моей матери Морриса Соснова (сокращение от Сосновского), мои «настоящие» деды умерли до того, как я пришел в этот мир. Моя бабушка по материнской линии, урожденная Сэди Рубель, приехала из Коломыи (Коломия на украинском), города в Галиции, еще находившегося под властью Габсбургов, когда она покинула его на рубеже веков. Она развелась с отцом моей матери Саулом Невинсом где-то в начале 1940-х годов. Вскоре она встретила Морриса, продавца дамских шляп, и вышла за него замуж. Мы всегда называли его «Моррис», а не «дедушка Моррис», при этом мой брат, сестра и я говорили о «дедушке Сауле» и «дедушке Луи». Может быть, я решил заняться русской историей, потому что подсознательно пытался узнать что-то об этих давно умерших предках помимо того, что слышал о них от родителей? Возможно, и так, но почему же я никогда не удосужился посетить ни один из их родных городов или, за одним небольшим исключением, научным путем заняться исследованием того, что имеет отношение к их жизням? Уверен, что тяга к изучению России лежит в большей степени в коммунизме, чем в русскоязычных еврейских меньшинствах, говоривших на идише, и, следовательно, связана с моим отцом, а не с его предками или предками моей матери.
Мортон (Морти) Сигельбаум родился в Нью-Йорке в 1915 году и был самым младшим из четырех детей Иды и Луи. В 1933 году он окончил среднюю школу имени Девитта Клинтона и, невзирая на Великую депрессию, поступил в университетский колледж. Он единственный из всех детей продвинулся в учебе дальше средней школы. Получив диплом в 1937 году, он стал преподавать общественные науки в системе государственных школ Нью-Йорка. Он «заигрывал» (его слово) с троцкизмом в колледже, но вступил в Коммунистическую партию в 1939 году, в том самом году, когда Советский Союз и фашистская Германия подписали пакт о ненападении. Мне всегда было трудно понять, как он мог так поступить, тем более что он всегда заявлял о своей поддержке Народного антифашистского фронта. В то время, когда он вступил в партию, многие американские коммунисты отказывались от своего членства. Он сделал это, объяснял он, потому что те из коллег-учителей, кем он больше всего восхищался, уже состояли в партии[4]. Он восхищался ими, потому что, будучи членами нью-йоркского Учительского союза (TU), они боролись за лучшие условия не только для коллег-учителей, но и для детей, в том числе живущих в Гарлеме. Современная история TU предмета скорее очернительства, нежели образования, подтверждает эту точку зрения:
В случае с TU имеются очевидные свидетельства того, что многие его руководители состояли в Коммунистической партии и использовали профсоюз для продвижения политики партии. Однако верно также и то, что многие члены TU, в том числе и члены партии, рассматривали профсоюз как важнейший инструмент улучшения жизни учителей, детей и местного населения [Taylor 2011: 60][5].