Посейдон послал быка, которого Минос предъявил как неотразимое подтверждение своего права царствовать на Крите, посланное свыше, но Критский бык был так прекрасен, что мой отец поверил, будто сможет обмануть бога, принести ему в жертву другое животное, похуже, а это оставить себе. И Посейдон, оскорбленный и разгневанный таким коварством и дерзостью, замыслил месть.
Моя мать Пасифая дочь Гелиоса, великого бога солнца. Но не обжигающий блеск исходил от нее, как от деда, а легкое мерцание, золотое свечение. Я помню, как мягко лучились ее удивительные глаза с бронзовым оттенком, как согревали летним теплом ее объятия, как вспыхивал и разливался солнечным светом ее смех. В дни моего детства, когда она смотрела на меня, а не сквозь. Когда несла свое сияние миру, не превратившись пока в мутное стекло, через которое еще проходит искаженный свет, но уже не льется драгоценным ярким потоком. Прежде чем ей пришлось поплатиться за мужнин обман.
Просоленный, облепленный ракушками, восстал Посейдон из океанской пучины, объятый гневом и громадным облаком брызг. Но серебристую, изворотливую месть нацелил не прямо на Миноса, пытавшегося обмануть его и оскорбить, а обратил на мою мать, дочь солнца и царицу Крита довел ее до сумасшествия страстью к быку. Животная похоть распалила Пасифаю, а необузданное желание сделало хитрой и коварной, и она уговорила мастера Дедала изготовить деревянную корову, до того неотличимую от настоящей, что одураченный бык взобрался на нее а заодно и на безумную царицу, спрятавшуюся внутри.
Эта невообразимая связь стала на Крите предметом непристойных сплетен хоть и запретные, они достигали моих ушей, вились вокруг злобными, ехидными усиками. Всем будто подарок преподнесли: злопамятным аристократам, веселым купцам, угрюмым рабам, девушкам, которых раздирали противоречия какая ужасная и притягательная мерзость! юношам, завороженным извращенной дерзостью царицыного каприза, бормотание, ропот, осуждающий шепоток и глумливые смешки носились повсюду и даже долетали в каждый уголок дворца. Посейдон вроде бы в цель не попал, однако поразил ее с убийственной точностью. Не тронув Миноса, но осрамив его супругу столь нелепым способом, он унизил отца как мужчину, которому жена, обезумевшая от неестественных желаний, изменила со скотиной.
Красавица Пасифая, происходившая от бога, была для Миноса не просто женой, а бесценным призом. Именно изяществом, утонченностью, очарованием моей матери и гордился отец, поэтому разъяренный Посейдон, наверное, получил особое удовольствие, низведя ее. Боги с наслаждением разбивают в пух и прах любой предмет нашей гордости, то самое, что выделяет нас среди прочих смертных и возвышает над ними. Размышляя об этом, однажды я расчесывала шелковистые, отливавшие золотом волосы младшей сестренки подарок от сияющей матери, и заплакала, с ужасом разглядывая прелестные завитки, ведь каждый из них мог стать приманкой для небесных колоссов, шагающих по облакам, способных отобрать нашу крошечную удачу и растереть в пыль своими бессмертными пальцами.
Моя служанка Эйрена увидела, что я плачу, уткнувшись в волосы Федры.
Ариадна проворковала она.
Наверное, ей было жаль меня, моей детской чистоты, нарушенной столь нелепым и чудовищным образом.
Что такое?
Она, конечно, думала, что я оплакиваю материнский позор, но, как всякий ребенок, я поглощена была собой и именно за себя тревожилась на этот раз.
А что если боги, отвечала я, глотая слезы, что если они лишат меня волос и я останусь лысой уродиной?
Может, Эйрена сдержала улыбку, но если и так, то виду, что смеется надо мной, не подала. А вместо этого, легонько меня отодвинув, сама взяла гребень и стала расчесывать Федру.
С чего бы?
Вдруг отец опять их рассердит? воскликнула я. И они лишат меня волос, чтобы он стыдился потом безобразной дочери.
Федра наморщила нас и решительно заявила:
Не может царевна быть лысой.
И правда, кому нужна такая? Минос любил говорить, как однажды выдаст меня замуж и этот блестящий брачный союз покроет Крит славой. Зря, зря он так хвастал! Осознание подползало ко мне, и кровь стыла в жилах. Как мне защититься от его преступлений? Если оскорбленные отцом боги решили сразить его жену, так почему не дочь?
Я почувствовала перемену в Эйрене, присевшей рядом. Мои слова ее удивили. Она-то наверняка думала, что царевна убивается по пустякам, что это просто облачко набежало и можно смахнуть его как легкий туман, тающий в розовых ладонях зари. Я и не знала, что натолкнулась случайно на правду женского бытия: сколь безупречную жизнь ни веди, мужские страсти и алчность легко тебя погубят, и тут ничего не поделаешь.
Этого Эйрена не могла отрицать. И рассказала нам одну историю. О Персее, благородном герое, сыне Зевса, явившегося в виде золотого дождя к одинокой и прекрасной Данае, заточенной в бронзовую башню без крыши, откуда только небо и видно было. Сын вырос достойным своего блистательного отца и, как и полагается герою, победил страшное чудовище Медузу Горгону, избавив мир от ее злодейств. Я уже знала, что Персей отрубил ей голову, уже слушала с трепетом, как змеи, выросшие вместо волос на ее безобразной голове, извивались, шипели и брызгали ядом, когда герой взмахнул чудесным мечом. Известие об этом подвиге только недавно пришло к нам во дворец, и все мы удивлялись отваге Персея и содрогались, представляя его щит, на котором висела теперь голова Горгоны, а всякий, кто смотрел на него, тут же обращался в камень.
Но сегодня Эйрена не стала говорить о Персее. Вместо этого рассказала, как Медузе достался венец из змей и способность все превращать в камень одним только взглядом. Такую историю я в последнее время и ожидала услышать. Поскольку не жила уже в мире отважных героев, слишком скоро узнала о женском страдании неназванное, пробивалось оно в легендах об их подвигах.
Медуза была красавицей, начала Эйрена. Она уже отложила гребень, а Федра, забравшись к ней колени, приготовилась слушать. Обычно сестра не могла усидеть на месте, но сказаниям внимала как зачарованная. Моя мать видела ее однажды, на большом празднике в честь Афины, видела издалека, но все равно узнала по великолепным волосам. Они стекали с ее плеч сияющей рекой чистого золота, поэтому юную деву ни с кем нельзя было спутать. А повзрослев, Медуза превратилась в восхитительную молодую женщину, но поклялась самой себе хранить невинность и лишь смеялась над женихами, требовавшими ее руки.
Эйрена помолчала, будто бы тщательно взвешивая слова. И даже наверняка взвешивая, ведь историю эту юным царевнам рассказывать не следовало. Однако Эйрена рассказала, и ей одной было ведомо почему.
Но однажды в святилище Афины перед ней предстал жених, от которого не убежишь и насмехаться над ним не станешь. Могущественный Посейдон, заставивший твою мать пылать страстью к быку, возжелал прекрасную деву и ни криков, ни мольб ее слушать не стал и даже перед осквернением священного храма не остановился.
Эйрена медленно и аккуратно вздохнула. Я перестала всхлипывать и слушала внимательно. Я ведь знала лишь о Медузе-чудовище. И не думала, что она стала такой не сразу. В легендах о Персее Медузе иметь свою собственную историю не дозволялось.
Афина пришла в ярость, продолжала Эйрена. Она, богиня-девственница, не могла стерпеть столь возмутительного преступления в собственном храме. И должна была наказать бесстыдницу, позволившую Посейдону одолеть себя и оскорбить взор богини гнусным своим падением.
Итак, за поступок Посейдона должна была расплатиться Медуза. Не увидев тут сначала никакого смысла, я, склонив голову, взглянула на это под другим углом как смотрят боги. И тогда картина сложилась ужасная, с точки зрения смертного, и красивая, как паутина, так пугающая, наверное, муху.
Афина лишила Медузу волос и увенчала голову девушки живыми змеями. Забрала ее красоту, так обезобразив лицо, что всякий взглянувший на Медузу обращался в камень. И та бесчинствовала, оставляя после себя только статуи, на лицах которых застыли ужас и отвращение. Когда-то мужчины желали Медузу неистово, а теперь так же неистово боялись и бежали от нее со всех ног. Она сто раз успела отомстить, прежде чем Персей отсек ей голову.
Я слова не могла вымолвить от ужаса. А потом отважилась спросить:
Почему ты рассказала нам эту историю, Эйрена, а не те, что обычно?
Она погладила меня по голове, но смотрела при этом, не отрываясь, куда-то вдаль. А потом проговорила ровным голосом, донесшимся из той самой дали:
Решила, что пора вам послушать и о другом.
Долго еще я носила в себе эту историю, крутила так и сяк, словно косточку спелого персика такая вдруг ошеломляющая жесткость в самой сердцевине. Я заметила, конечно, сходство в судьбах Медузы и Пасифаи. Обе расплачивались за чужое преступление. Но Пасифая будто умалялась каждый день, хоть живот ее округлялся и растягивался, превращаясь в нечто бесформенное. Она не поднимала глаз, не открывала рта. Совсем не как выставлявшая напоказ муку Медуза, на голове которой яростно извивались, разевая пасть, змеи, а сверкавшая в глазах ненависть обращала в камень. Моя мать, напротив, заперлась в каком-то недоступном уголке своего существа, и осталась от нее одна лишь тонкая, полупрозрачная оболочка будто раковина на песке, истертая почти в ничто сокрушительными волнами.
Стану Медузой, если уж до этого дойдет, так я решила. Если однажды боги доберутся до меня и заставят отвечать за чужие проступки, если накажут за содеянное мужчиной, я не спрячусь внутри себя, как Пасифая. А надену корону из змей, и пусть от меня прячутся.
Глава 2
Мне было десять, когда родился мой устрашающий брат, и случилось это вскоре после той истории, рассказанной Эйреной. Я и раньше ухаживала за матерью после родов когда появились на свет мой брат Девкалион и сестра Федра и думала, что знаю уже, к чему готовиться. Но с Астерием все вышло иначе. Мать страдала несоизмеримо глубже, страдала всем существом. В ее жилах текла божественная кровь Гелиоса и не давала ей умереть в муках, но от боли не защищала боли, которую я страшилась и вообразить, но глубокой ночью мои блуждающие мысли невольно возвращались к ней. Царапались копыта и рожки, пробивавшиеся на уродливой голове, покрытой скользкой шерстью, суматошно молотили конечности я содрогалась, представляя в подробностях, как он прорывался на волю из утробы матери зыбкого солнечного луча. Отлитый в горниле страдания, он сокрушил нежную Пасифаю, и моя мать, которая и так уже была далеко, а теперь прошла через огонь и муки, больше ко мне не вернулась.
Я думала, что он внушит мне лишь ненависть и страх этот зверь, само существование которого нарушало все законы. Пробираясь в покои, откуда вышли, пошатываясь, бледные трясущиеся повитухи, я вдыхала солоноватый запах разделанного мяса и еле ноги переставляла ужас приковывал их к полу.
Но мать сидела, опершись на подоконник, как и с другими своими новорожденными, все у того же окна, облитая уже знакомым мне усталым сиянием. И хоть глаза ее теперь были стеклянны и пусты, а лицо истерзано, она баюкала ворох покрывал и прижимала к груди, нежно касаясь носом головки младенца. Он засопел, икнул и, открыв черный глаз, пристально посмотрел на меня, осторожно подходившую ближе. Я заметила, что глаз этот окаймляют длинные черные ресницы. У материнской груди трепыхался пухлый кулачок с безупречными розовыми ноготками на всех пяти пальцах. А под покрывалом, у лодыжек, нежно-розовые ножки младенца переходили в твердокаменные копыта, сверху заросшие темной шерстью, но этого я еще не видела.
Младенец этот был чудовищем, а мать выпотрошенной оболочкой, но я-то оставалась ребенком и потянулась к слабому, затеплившемуся огоньку нежности. Неуверенно приблизилась и молча попросила разрешения вытянув палец, всмотрелась в материнское лицо: одобрит ли? Мать кивнула.
Я сделала еще шаг. Мать вздохнула, шевельнулась, сменила положение. Тяжелый воздух вяз в горле не сглотнуть. Круглый черный глаз не отпускал меня по-прежнему, глядел неумолимо.
Не отводя взгляда, я вытянула руку, еще совсем чуть-чуть, и наконец преодолела зиявшую меж нами пропасть. Мой палец коснулся его лба, покрытого скользкой шерстью, пониже того места, где у висков бугрились каменные выступы рогов. Я осторожно погладила мягкую переносицу. Рот его едва заметно приоткрылся и испустил легкий вздох, обдавший теплом мое лицо. Я посмотрела на мать, но взгляд ее, хоть и обращенный к нам, был пуст.
Я снова поглядела на младенца. И он пристально глядел на меня.
Я чуть не подпрыгнула, когда мать заговорила. Скрипучим голосом незнакомки, не своим.
Астерий, сказала она. Это значит: звезда.
Астерий. Далекий свет в бесконечной тьме. А если приблизиться бушующее пламя. Проводник в бессмертие для моей семьи. Пример божественного отмщения нам всем. Тогда я не знала еще, чем он станет. Но мать держала его на руках, кормила грудью, дала ему имя, и теперь он знал нас обеих. Он не был еще Минотавром. Был просто младенцем. Моим братом.
Федра о нем и слышать не хотела. Затыкала уши, стоило мне начать рассказывать, как быстро он растет, еще родиться не успел, а уже пробует ходить копыта скользят по полу, нелепая голова, слишком большая и тяжелая, перевешивает, тянет его вперед, он опрокидывается снова и снова, но упрям и не отступается. И уж точно не хотела она знать, чем мы его кормим, ведь Астерий отвернулся от материнской груди, перестал сосать молоко уже через несколько недель, и теперь Пасифая, по-прежнему мрачная и молчаливая, раскладывала перед ним скользкое окровавленное мясо, которое он поглощал с горячей благодарностью, а после терся гладкой головой и об нее, и об меня. Я избавила Федру от этих подробностей.
Девкалион, притворившись, что это диковинное и нелепое существо, появившееся в нашей семье, совсем его не пугает и даже вызывает любопытство, пожелал увидеть Астерия, но хоть и выдвинул челюсть вперед, подражая мужественной повадке отца, и даже проронил несколько прохладных слов, выразив интерес, на самом-то деле трясся от страха, я видела.
А Минос к нему и близко не подходил. Что он думал, я не знала.
Словом, ухаживать за младенцем Пасифае помогала я одна. Не позволяя себе забредать мысленно в будущее и задаваться вопросом: к чему мы его готовим? Я надеялась и Пасифая, скорее всего, тоже взлелеять в нем человека. Хотя она-то, может, так далеко и не заглядывала, а просто поступала, как велит матери природа, не знаю. Я твердо решила сосредоточиться на насущных делах: как научить его ходить на двух ногах, вести себя прилично за едой, спокойно отзываться на чужие слова и прикосновения. Для чего? Не знаю, о чем я думала. Представляла, что удастся воспитать его хотя бы отчасти и он будет, появляясь при дворе, принужденно расшаркиваться и, склоняя огромную бычью голову, учтиво приветствовать собравшуюся знать? Всеми уважаемый и чтимый критский царевич? Не так я была глупа, чтобы об этом мечтать. Может, я вообразила, что наши старания впечатлят Посейдона и он, восхитившись собственным божественным творением, потребует его себе.