Энрике Вила-Матас
Мак и его мытарства
Посвящается Пауле да Парма
Помню, что я почти всегда наряжался бродягой или призраком. А однажды даже скелетом.
Джо Брейнард. «Помню»
Enrique Vila-Matas
MAC Y SU CONTRATIEMPO
Copyright © 2017 by Enrique Vila-Matas
The Russian edition is published by arrangement with Enrique Vila-Matas c/o MB Agencia Literaria S.L.
© Богдановский А., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
1
Жанр посмертных записок, который в последнее время так вошел в моду, столь пленяет меня, что я подумываю сочинить книгу, выдав ее за посмертную и неоконченную, хотя она не будет ни тем, ни другим. Вот если я в процессе написания помру, то да, она в самом деле станет последней, более того оборванной на полуслове, и два эти обстоятельства, без сомнения, разрушат среди прочего и ту великую иллюзию, которую я намереваюсь подделать. Однако начинающий писатель должен быть готов принять все, а ведь я самый что ни на есть начинающий? Меня зовут Мак. И уже в силу своего статуса мне стоит сохранять благоразумие и выждать какое-то время, прежде чем очертя голову броситься в перипетии лже-посмертной книги. И опять же с учетом того, что я начинающий, мне не пристало браться немедленно за сочинение этой последней книги или еще за какую-нибудь фальсификацию, а следует всего лишь день за днем писать а там, как говорится, видно будет. И, быть может, настанет момент, когда я, сочтя себя более подготовленным, решусь попытать свои силы в создании книги, оборванной кончиной, исчезновением или самоубийством. А сейчас довольствуюсь лишь тем, что начал сегодня вести дневник, пребывая в полнейшем ужасе и не решаясь даже посмотреть в зеркало, чтобы не увидеть, как глубоко я втянул голову в плечи.
Как я уже сказал, зовут меня Мак. А живу я здесь, в квартале Койот. И нахожусь в привычном мире своей квартиры, где, как мне кажется, пребываю испокон веку. Сейчас слушаю музыку Кейт Буш, а потом поставлю себе Боуи. За окнами лютует лето, и Барселона готовится согласно прогнозу к резкому повышению температуры.
Меня зовут Мак, благодаря знаменитой сцене из фильма Джона Форда[1] «Моя дорогая Клементина»[2]. Родители смотрели эту картину незадолго до моего появления на свет, и особенно понравился им эпизод, где шериф Уайетт спрашивает старого бармена в салуне:
Мак, ты был когда-нибудь влюблен?
Да некогда было. Я все за стойкой стою.
Ответ старика привел их в восторг, и потому в один прекрасный апрельский день в конце сороковых годов я стал Маком.
Мак здесь, Мак там. Мак для всех и для каждого. В последнее время меня уже не раз путали с компьютером «Макинтош». И когда подобное случается, я радуюсь как сумасшедший потому, быть может, что, по моему мнению, лучше зваться Маком, чем моим настоящим именем ужасным, по правде сказать, именем, навязанным тиранической волей деда по отцовской линии, и неизменно отказываюсь произносить его, а писать и подавно.
Все, что будет сказано в этом дневнике, я скажу себе самому, потому что больше читать его некому. Я нашел себе приют в этом личном пространстве, где, помимо многого прочего, хочу убедиться в правоте Натали Саррот[3], говорившей, что писать значит попытаться выяснить, чту написали бы мы, если бы писали. Это тайная хроника моей инициации, которая сама не знает, подает ли она признаки того, что уже началась. Однако полагаю, что да, что я в мои шестьдесят с лишним, двинулся по этой дороге. Полагаю также, что слишком долго ждал этой минуты, чтобы все потерять сейчас. Минута эта близится, а может быть, уже наступила.
Мак, Мак, Мак.
Чей это голос?
Какого-то покойника, поселившегося у меня в голове. Предполагаю, это был совет не спешить. Но вовсе не поэтому я приторможу с ожиданиями. И голос этот не напугает меня, благо у меня по-прежнему имеется свой собственный. А знает ли он, голос этот, что уже два месяца и семь дней, с тех пор как рухнул наш семейный строительный бизнес, мне кажется, что я тону, а одновременно испытываю чувство невероятной свободы, словно закрывшиеся предприятия и прекращение платежей помогли мне обрести свое место в этом мире.
У меня есть причины чувствовать себя лучше, чем в ту пору, когда я зарабатывал себе на прожитье в качестве успешного застройщика. Но я вовсе не желал бы, чтобы это, с позволения сказать, счастье так же воспринималось бы окружающими. Я терпеть не могу хвастовства в любом его виде. Я всегда остро чувствовал необходимость жить как можно более незаметно. И отсюда мое стремление при малейшей возможности затаиться.
Спрятаться, заслониться этими страницами и это позволит мне жить, в ус не дуя, а если меня обнаружат беда небольшая. Но в любом случае этот дневник должен быть тайным: это даст мне большую свободу действий для всего на свете, вот хоть для того, чтобы, к примеру, заявить сейчас, что человек может годами считать себя писателем, и никто не возьмет на себя труд прийти к нему и сказать: «Не обольщайся, ты не писатель». Но если однажды этот человек решится все же начать, и ухнет, как говорится, все мясо на жаровню и примется наконец писать, он, этот начинающий смельчак, заметит вслед за тем если, конечно, он честен перед самим собой что его занятие не имеет ни малейшего отношения к дикому стремлению считаться писателем. И, чтобы не тратить больше времени, я поясню, что хотел сказать вот что: «Писать значит перестать быть писателем».
Хотя в ближайшие дни я продам по смехотворной цене квартиру, которую сумел сберечь после своего разорения, меня беспокоит, что в конце концов попаду в полную зависимость от бизнеса моей жены Кармен или что придется просить помощи у детей. Кто бы мог подумать, что принадлежащее моей жене ателье, где реставрируют мебель, будет из милости кормить меня, еще несколько недель назад владельца солидной строительной фирмы. Перспектива попасть в зависимость от Кармен, конечно, тревожит меня, но все же я думаю, что если разорюсь вконец, это будет не хуже того времени, когда я строил дома, приносившие мне немалые деньги, но вместе с ними неудовлетворенность и разнообразные неврозы.
Хотя обстоятельства рано подхватили и повлекли меня в неожиданном направлении и до сегодняшнего дня я не писал ничего такого, что попадало бы под определение «литература», я всегда без памяти любил читать. Сначала стихи, потом рассказы: обожаю малые формы. Мой любимый жанр рассказы. А вот романы не очень, потому что они, по словам Барта, наделены свойством смерти: преобразуют жизнь в судьбу. Если бы я когда-нибудь и написал роман, мне бы хотелось потерять его, как теряют яблоко, купив несколько штук в пакистанской лавочке на углу. Мне хотелось бы потерять его, чтобы доказать, что я плевать хотел на романы и что отдаю предпочтение малым формам. Меня тронул один коротенький рассказ Аны Марии Матуте[4], где говорится, что у рассказа душа старого бродяги, который идет от деревни к деревне, а потом исчезает «Рассказ уходит прочь, но оставляет свои следы».
Порой я говорю себе, что избежал большой беды, когда еще в юности все сложилось так, чтобы не дать мне улучить минутку и убедиться: писать значит перестать писать. Будь у меня эта свободная минутка, сейчас бы я, наверное, просто лопался от таланта, или же, наоборот, был бы уничтожен и кончен как писатель, но и в том, и в другом случае лишен возможности наслаждаться этим чудесным ощущением начинающего, ощущением, которое дарует мне такую отраду вот в эту самую самую-рассамую идеальную минуту: ровно в полдень 29 июня, когда я намереваюсь откупорить бутылку «Вега Сицилия»[5] 1966 года и, ну, скажем, испытать восторг того, кто знает, что его никогда не издадут и отмечает запуск тайного дневника, хроники ученичества, и в утренней тиши оглядывается по сторонам, и различает в воздухе слабое свечение, существующее, наверное, только у него в голове.
[ГО
ВНО
Когда день уже можно смело считать вечером, я, малость выпив, занялся поисками «Стихов» Сэмюэла Беккета в переводе на испанский. Первый раздел назван Whorescope это размышления о времени, написанные и опубликованные в 1930 году. Я понял гораздо меньше, чем в тот день, когда прочел его впервые, и, может быть, именно поэтому оно понравилось мне больше, чем тогда. Похоже, следует приписать Декарту его умело подделанному автором голосу, сто беккетовских строчек о беге дней, об эфемерности и о куриных яйцах. От моего понимания ускользнули куры и их яйца. Но благодаря этому я немало повеселился. Отлично.
Интересно бы знать, почему сегодня, определив себя в разряд простых, неискушенных дебютантов, я дошел до полного изнеможения, пытаясь и совершенно безуспешно написать несколько стилистически безупречных абзацев в этом дневнике? Сколько же времени я убил на выполнение этой безумной работы? И сколь же неубедителен довод, что времени у меня в избытке, что я ничем не занят и мой удел праздность. Дело все в том, что я писал карандашом на листках, вырванных из тетради, потом надел очки и отредактировал текст, потом набрал его на компьютере, потом распечатал и перечитал, и обдумал, и выправил это был истинный момент писания, а потом снова набрал текст на компьютере, следа не оставив от написанного вручную, и наконец удовлетворился своими заметками, погребенными в загадочном нутре компьютера.
Сейчас-то я понимаю, что тогда действовал так, словно не знал, что в итоге идеальные абзацы все равно не устоят перед временем, ибо они суть языка: их разрушает невнимательность наборщика, разница в словоупотреблении, перемены короче говоря, сама жизнь.
«Но ты ведь начинающий, раздался тут некий голос, и боги текста еще способны простить тебе огрехи».
2
Вчера я, человек, который на протяжении всей имеющейся в нем жизни, весело и чудаковато был занят лишь чтением, устремил глаза к столу, к маленькому деревянному прямоугольнику, стоявшему в ответвлении кабинета, и приступил к писанию.
Я начал свои дневниковые экзерсисы без предварительного плана, однако, во всеоружии знания о том, что в литературе начинают не потому, что есть о чем писать, вот человек и пишет, а наоборот, сам процесс писания как таковой позволяет автору выяснить, что он желает высказать. Так я начал вчера, имея в виду, что буду всегда расположен к неспешному постижению этой науки и что когда-нибудь достигну уровня, который позволит мне замахнуться и на более возвышенные цели. Так я начал вчера и так продолжу сегодня, и буду плыть в этом потоке слов ради того, чтобы узнать, куда же они унесут меня.
И вот, когда я, человек скромный до малодушия, сижу за маленьким деревянным изделием, которое Кармен когда-то поручила изготовить мастерам своего ателье не затем, чтобы я писал, а чтобы и дома мог заниматься своим полудохлым бизнесом мне вспоминается, что в книгах иные незначительные и вполне незамысловатые персонажи порой переживают иных ярких и видных героев. Думаю про Акакия Акакиевича, персонажа гоголевской «Шинели», мелкого чиновника-переписчика, которому на роду просто и разборчиво написано быть «незначительной личностью». Акакиевич стремительно пересекает пространство этой короткой повести, но остается при этом одним из самых живых и наиболее сохранных персонажей мировой литературы, быть может, потому, что Гоголь отбросил свой здравый смысл и весело работал на самом краю этой личностной бездны.
Мне всегда был симпатичен этот Акакий Акакиевич, который для защиты от петербургской стужи нуждался в новой шинели, но, обретя ее, заметил, что по-прежнему страдает от холода, от холода всеобъемлющего и бесконечного. От внимания моего не укрылось, что этот чиновничек волей своего создателя появился на свет в 1842 году, и это позволяет мне думать, что все литературные персонажи, возникшие в середине XIX века, все эти существа, корпящие в канцеляриях и школах, неустанно и бездумно перебеляющие тексты в тусклом свете керосиновой лампы, готовые, кажется, повторить все, что в этом мире еще доступно для повторения, были его прямыми потомками. Они никогда не высказывают ничего личного, они даже не пытаются меняться. «Я не развиваюсь», сколько мне помнится, сказал один из таких персонажей. «Я не хочу перемен», сказал другой.
Не хочет перемен и «второгодник» (в школе больше известный как «34-й») герой книги Алехандро Самбры[6] «Мои документы». 34-й страдает синдромом повторения. Он умудряется сидеть в каждом классе даже не по два, а по три года, причем его это нимало не тяготит, а скорее даже наоборот. «Второгодник», описанный Самброй, как ни странно, совершенно лишен злости, скорей, наоборот, он благостно невозмутим. «Иногда мы видим, как он разговаривает с незнакомыми нам учителями. Весело разговаривает <>. Ему как будто нравится поддерживать сердечные отношения с учителями, от которых он столько натерпелся».
Ана Тёрнер одна из продавщиц в «Субите», единственном и процветающем книжном магазине квартала Койот при нашей последней встрече рассказала, что послала Самбре электронное письмо, где речь шла о «34-м», и получила ответ такого содержания: «Похоже, что мы, поэты и рассказчики, и есть второгодники. Поэт второгодник. Тем, кому достаточно написать одну книгу или ни одной не написать чтобы сдать экзамен и перейти в следующий класс, неведомы тяготы, которые испытываем мы, все еще обязанные пробовать снова и снова».
Безмерно мое удивление или восхищение Аной Тёрнер: я не могу понять, как она ухитрилась из «Субиты» связаться с таким писателем, как Самбра, и в не меньшее изумление повергает меня то обстоятельство, что ей удается с каждым днем становиться все привлекательней. При каждой новой встрече впечатление делается все сильней. Я стараюсь держать себя в узде, но неизменно обнаруживаю в этой женщине необязательно в ее внешнем облике нечто новое и нежданное. При последней нашей встрече я, благодаря словам Самбры: «Похоже, что мы, поэты и рассказчики, и есть второгодники», понял, что Ана, скорей всего, поэт. «Я пишу стихи, скромно призналась она. И добавила: вернее, пытаюсь». И эти слова переплелись со словами Самбры: «обязанные пробовать снова и снова».
Услышав это из уст такой женщины, как Ана, я сначала подумал, что жизнь порой бывает очень приятна, а потом мысль моя углубилась в некие дебри, и я представил себе, как сосланные на задние парты за нерадивость ученики вынуждены выводить одну и ту же строчку раз по двести, пока не улучшат свой почерк.
И еще подумал про некоего романиста, который, будучи спрошен одной дамой, когда же он перестанет описывать людей, убивающих женщин, ответил:
Уверяю вас, как только у меня выйдет то, что я хочу, сейчас же перестану.
И в то же утро, когда я вспомнил о бедолагах, бесконечно переписывающих одну и ту же фразу, о которых пишу сейчас, мне на мгновение примерещился таинственный паразит повторения, таящийся в нутре всякого литературного произведения. Он имеет форму той одиночной серой капли, которая неминуемо сидит в центре любого ливня или всякой бури и одновременно в самом средоточии вселенной, где, как известно, снова и снова невозмутимо и неуклонно происходят одни и те же всегда одни и те же рутинные процессы, ибо все повторяется со смертельной непрерывностью.
[ГО
ВНО
Рутина предвечерней поры. Я, как всегда в это время, выпил свои три стаканчика и стал проглядывать гороскоп в моем любимом журнале. И буквально потерял дар речи, прочитав в рубрике моего знака следующее: «Союз Меркурия и Солнца возвещает блистательные прозрения, которые заставят тебя прочесть это предсказание и увериться в том, что оно будет касаться одного тебя».