Мама конечно же закрылась в его комнате и работает. Подыгрывая себе на электронном пианино в телефоне, сочиняет рекламные песенки:
Гла-зи-ро-ван-ный сыро-о-ок! Ты не будешь одино-о-ок! Нет, не то Гла-зи-ро-ван-ный сыро-о-ок! Мир бывает так жесто-о-ок! Ерунда какая-то Гла-зи-ро-ван-ный сы-ы-ро-ок! Жизнь задаст тебе уро-о-ок! Тьфу ты!
В дверь заглядывает папа и фальшиво поет своим лиртенором [6]:
Твоих идей иссяк пото-о-ок!
Тогда мама печально говорит что-нибудь вроде:
Когда я напишу оду «О хорошем человеке», там не будет ни строчки о тебе!
Маруся, это сурово! ответит папа.
Мама откладывает пианино и блокноты с черновиками и начинает свою обычную «горестную песнь».
Когда я писала некрологи, я любила жизнь. Когда я писала тексты для глупых открыток, я верила, что у меня всё еще впереди. А теперь я тону, Петя! Тону в этом болоте творожков и песенок в мажоре!
Маруся, ну надо же как-то жить, ласково скажет папа.
Мама решит поссориться и повысит голос:
Почему жить надо «как-то», Петь? Что это за приставка такая к жизни? «Как-то». А если просто жить? Без приставок?
Но папа ссориться не захочет и будет ее успокаивать:
Маруська, ну хочешь, уедем в тайгу? Я срублю сруб, посажу дерево, сын у нас уже есть. Я буду боронить и пахать, а ты Не знаю Ткать, лапти плести. Что они там еще в тайге делают?
Мама улыбнется и скажет:
Ты и так пашешь, лапоть мой любимый.
Лука пробрался по темному коммунальному коридору и вошел в тепло освещенную комнату. Так и есть. Родители спорили за дверью его детской, которую мама предлагала торжественно переименовать в юношескую.
Лука хотел распахнуть дверь и напугать их, но мама, как всегда, почувствовала, что он дома, и выглянула из комнаты:
Лукашик, там в скороварке «Нечто», пожуй. А чай вместе выпьем.
Лука кивнул и поплелся на общую кухню.
Их уголок был у высокого переплётчатого окна. Мечтательная мама устроила там «парижское кафе» с зеркалом в изящной раме на стене, круглым столиком с венскими стульями вокруг. А папа, кивая на развешанные в кухне соседские простыни и тельняшки, сказал, что это не парижское кафе, а одесский дворик. Маме понравилось и это.
Лука взял вилку и начал есть фирменное мамино «Нечто», полурагу-полузапеканку, прямо из чаши скороварки. На кухню, шлепая косолапыми тапками, вошел сосед, бывший северный моряк Миха.
Здоро́в, Лёх! Имени «Лука» Миха почему-то не признавал.
Он бесцеремонно принюхался к скороварке и открыл свой покоробившийся посудный шкафчик.
Нацеди полбанки, попросил Миха и протянул сколотую по краям тарелку.
Потом сел на венский стул, глянул в «парижское» зеркало и почесал свой седой щетинистый подбородок.
Всё-такиль, говорю я тебе, Лёха, дело делай, а не рот разевай, сказал он. Вот рыба рот разевает, и што? За губу ее крючком! Вот што. Петь надо, только когда в душе накипело много чего. Вот у тебя накипело?
Лука ополоснул вилку и захлопнул крышку скороварки.
Накипело, ответил он и, продираясь сквозь простынный лес, вышел за дверь.
Лука был зол. Почему взрослые обязательно лезут со своими советами? Совет директоров какой-то, думал он. И главное, никто не говорит то, что действительно хочешь узнать. Один сплошной трёп.
В их большой комнате на столе уже стояли чашки и маленький антикварный самовар. Мама кипятила воду в электрочайнике и с детской серьезностью наполняла медное самоварное нутро. Лука с отцом снисходительно прощали ей эту кукольную возню.
Что там ваш новенький? спросила Луку мама. Она редко его расспрашивала, но всегда была в курсе всех его школьных и хоровых дел.
Ничего, сумрачно проговорил Лука. Нытья много, переходы и верхи заваливает, и бронхов маловато.
Пшеничный-папа с хрустом сорвал целлофан с конфетной коробки и рассмеялся:
Марусь, слыхала? Великий критик растет! И посмотрел на Луку. А если этот нытик сейчас то же самое про тебя говорит?
Лука разозлился еще сильнее.
Про меня такого никто не скажет. Я вообще-то солист! Лидия Филипповна сказала, у меня у одного филировка[7] получается.
Ну, если та-а-ак поддразнил его отец. Меня парикмахер тоже всегда спрашивает: вам профилирова́ть?
Лука почувствовал, как в горле заклокотало.
Что вы ко мне пристали?! прошептал он и смахнул злые слезы. Но не рассчитал, больно смазал себе кулаком по носу и расплакался.
Маруся выразительно посмотрела на мужа.
Да что я такого сказал?! расстроился Пшеничный-отец. Его куда ни ткни, везде мякоть одна! Говорил, на спорт отдавать надо. Не распускал бы сейчас нюни.
Мама Луки возмутилась:
Вспомни лучше, как ты тут ревел в три ручья, когда ваш проект закрыли!
Пшеничный-папа растерялся:
Так то я Это был срыв, если что. У меня кризис среднего возраста! И вообще, при чем тут Да ну вас, лирики! Он сунул в карман смятый целлофан и вышел в коридор.
Мама обняла Луку за плечи и сказала:
Лукашик, у папы кризис какого-то возраста. Чего на него обижаться?
Пшеничный-отец приоткрыл дверь и крикнул в щель:
Среднего возраста! Сред-не-го!
Лука стоял отвернувшись, словно поставил самого себя в угол. Мама дернула его за рукав.
Пойдем лучше поуглеводничаем без стыда и совести? И пропела на манер реклам- ного ролика: Штрудели и булки ждут нас в переулке!
В переулки, буркнул Лука, не оборачиваясь.
Не придирайся! весело огрызнулась мама. Можно взять твой синий свитер?
Заляпаешь опять, строго ответил Лука.
Не, я аккуратно!
Свитерами его снабжала бабушка, и вязала их такими огромными, словно не сомневалась в том, что внук вырастет двухметровым.
В их любимой пышечной было людно. Сытый гул голосов, позвякивание чашек и негромкий смех заглушили обиду. Лука съел огнедышащую масленую пышку и счастливо вздохнул.
Мама утащила с его тарелки пухлый пончик и сказала с набитым ртом:
Лука́ш, я лекции на Ютубе послушала, как общаться с подростками. Ни бельмеса не поняла. Но там сказали, с вами вроде разговаривать надо. Странно, конечно, но, может, попробуем? Если это не больно.
Больно, без улыбки ответил Лука.
Серьезно? Тогда не будем. Маруся укусила пышку. На синий свитер посыпалась сахарная пудра. Ну правда, Лукашик, поговорим, а? Что с тобой происходит?
Мам, да не поймешь ты.
Не пойму. А ты просто расскажи. Маруся пересела на диванчик к Луке. Помнишь, ты сказку любил про царя, у которого рога росли? Один цирюльник про это узнал, мучился-мучился, потом выкопал ямку и обо всем туда нашептал. Она отхлебнула чаю. Правда, из ямки тростник вырос и всем про царя надудел. Но не в том суть Пусть я тоже буду такой ямкой, а, сын? А ты туда всё расскажешь.
Про рога?
Про всё.
Лука задумался:
Мам, я пока не сформулировал.
Маруся хмыкнула и провела рукой по своей стриженной «под машинку» шевелюре.
По-моему, ты тоже лекции смотришь. Как общаться с родителями, чтобы они выросли нормальными людьми. Угадала?
Лука усмехнулся и мотнул головой. Потом неожиданно спросил:
Мам, а я симпатичный?
Маруся сдвинула брови.
Как человек или только внешне?
Внешне, как человек.
Лукаш, если человек не знает, симпатичный он или нет, то он уже очень симпатичный. Мама Луки нежно коснулась его щеки, а потом с притворным возмущением осмотрела пустые тарелки. Непорядок! Ну что, повторим?
Ночью Луке приснился сон. Он видел свое горло, похожее на пещеру, и связки, толстые, словно швартовые канаты. Какой-то полосатый, похожий на Миху моряк наматывал их на кнехт и перекрикивал шквалистый ветер:
«В море теперь точно не унесет! Разве плохо?!»
«Плохо! Плохо!» заметался и закричал Лука, не просыпаясь.
В детскую вбежал отец и разбудил его. Потом погладил его горячий лоб и включил ночник-глобус. Под сеткой меридианов засветились охристые материки и голубые океаны.
Глава 2
Шестое января
Утром Лука заметил под их фанерной экоелкой перевязанные лентами коробки и пакеты из крафтовой бумаги. Нетерпеливая Маруся укладывала рождественские подарки под елку заранее и всегда разрисовывала упаковку гуашью, клеила открытки и сочиняла смешные стихи.
За мирным завтраком Маруся спросила:
Лукаш, ты сегодня не поздно? Я буду готовить утку с яблоками. По рецепту барона Мюнхгаузена.
Лохматый папа в пижаме с рождественскими оленями поинтересовался:
Вишневыми косточками стрелять будем?
Лука рассмеялся, чтобы сделать отцу приятное.
Нет уж, парни, давайте без стрельбы, ответила мама. Рождество же.
Медоносовский музей был еще закрыт. Укутанная в шаль дежурная сидела в своей комнатке и вязала шестипалую перчатку.
Домашний, или как шутили старшие хористы «крепостной», концерт будет вечером. А распевки, волнение и обычная нервотрепка начнутся ближе к середине дня. Но Лука не мог сидеть дома. Он взволнованно вышагивал по пустым коридорам и ждал, когда камерный хор соберется на репетицию в главном зале высокого цокольного этажа. Каменные потолки там имитировали сводчатый купол, но, резонируя, звук оставался «сухим» и невыразительным.
Часто, если в душе начиналась сутолока, Лука прятался тут за пирамидой сломанных стульев и старых декораций. Здесь всё еще обитали нежные мыловаренные запахи хвои, чабреца и земляники. И Луке казалось, что за толстыми кирпичными стенами и окнами-бойницами не большой говорливый город, а дикая, молчаливая тайга.
Впервые он услышал Вету пять месяцев назад.
Когда девушки из камерного хора, переговариваясь и смеясь, вошли в цоколь, Лука сидел за куском картонной тюрьмы. Он хотел уйти, но совсем рядом заговорили два девичьих голоса.
Высокий голос спросил:
Ты их нового солиста уже слышала?
Второй голос был ниже и такой бархатный, словно касался мягкими ворсинками:
Ой, такой смешной ребенок! Булочкин, кажется. Или Ситный.
Высокий голос хихикнул:
Пшеничный!
Бархатный голос густо рассмеялся:
Точно! Я помню, что-то такое хлебное.
Девушки отошли от невидимого, пылающего стыдом Луки, продолжая разговаривать:
Ну, как там твой Лель [8]? спросил высокий голос.
Не идет мой Лель. Совсем вздохнул бархатный.
Лука сидел, обняв коленки руками, раскачивался и повторял про себя:
Булочкин, Баранкин, Булочкин, Баранкин
Хор запел:
Лука замер. Потом незаметно выглянул из своей бутафорской тюрьмы. Мелодия была простой и чистой. И в многоголосом слаженном звучании хора наивные слова становились объемными и живыми.
Хормейстер остановила песню и сделала замечания. Потом сказала:
Вета! Опять у тебя глаза не поют.
Красивая девушка в свитере цвета топленого молока ответила:
Сейчас запоют, Лидия Филипповна. В ее низком, бархатном голосе искрился смех.
Хормейстер кратко повела рукой, начиная песню вновь.
Но для Луки все остальные голоса стихли и звучали фоном. Он узнавал и слушал только ее таинственное контральто[10].
Лука затосковал. Какое-то игольчатое чувство царапало сердце. И от слова «ласкаться» стало душно.
«Почему они это поют, зачем?» думал он.
Он представил, как Вета сидит на той скамье из песни. Скамья такая длинная, что уходит за горизонт. И Лука подходит к ней. Только, конечно, не совсем он. Не дурацкий Пшеничный с надоевшим всем дискантом, в детской жилетке и галстуке-бабочке на резинке. Нет. Кто-то высоченный и сильный, с красивым драматическим баритоном. А лучше с басом-профундо[11]. Гудит ураганным ветром в дымоходе Над таким не засмеешься, даже если он при всех себе компот на штаны прольет.
Позже, со всеми предосторожностями, он вы-яснил, что зовут ее Вета Головина, ей девятнадцать, готовится к поступлению в консерваторию и поет в церкви, на клиросе. Лука начал тайком и открыто ходить на репетиции камерного хо- ра и не пропускал ни одного их выступления.
А однажды в воскресенье даже пошел в храм. Он не видел Вету уже целую неделю и надеялся, что найдет ее там.
В нерешительности Лука стоял посреди церковного двора. На высоком старом дереве сидела большая черная птица и не моргая смотрела на Луку. Лука тихонько присвистнул ей. Птица тяжело оттолкнулась и улетела. Басовито зазвонили колокола.
Лука вошел в храм и растерялся еще больше. Начиналась вечерняя служба. Пахло горячим воском и ладаном. Дрожащий, но уверенный свет отражался в золотых окладах икон с печальными ликами.
Старик в черном, похожий на птицу в церковном дворе, наклонился к Луке и тихо сказал:
В храм надо с простой головой входить.
Лука вздрогнул и поспешно стянул с головы капюшон.
С небольшого балкона напротив алтаря запели. Лука не видел певчих и изо всех сил пытался узнать голос Веты. Слова были ему незнакомы. Но Лука почему-то сразу узнал этот звук, у которого не было ни острых углов, ни пределов. Сердцевину этого звука пронизывал луч и уходил вверх.
Креститься Лука не умел, но неуклюже кланялся вместе со всеми прихожанами. Он думал о Вете, которая должна быть очень красивой в этом зыбком свечном свете, и вдруг вспомнил то слово «ласкаться» и смущенно обернулся, словно кто-то мог услышать его мысли.
Служба закончилась.
Вытягивая шею к балкону певчих, он переминался у большой иконы. Взгляд святого, не найдя в людях глубины, устремлялся сквозь храмовые двери, кованые ворота, пронизывал все слои, обернувшие город, планету, и стремился все дальше.
У Луки закружилась голова, и он поспешно вышел из церкви.
На нижней ветке старого дерева снова сидела черная птица. Мальчик протянул к ней руку, и ему показалось, что он смог дотронуться до ее жесткого оперения.
Лука прошел по коридорам, заглянул в аудитории и концертный зал, но Веты нигде не было. Его поймала концертмейстер Фимочка и стала жаловаться на коварно исчезнувшие ноты. Лука догадывался, кто из пацанов подшутил над близорукой, рассеянной Фимочкой, но не выдал.
Спустя два часа классы снова опустели. Все собрались на генеральный прогон и запоздалый «разбор полетов».
Лука почти бежал по гулкому коридору. Он отобрал у Стаса Фимочкины ноты и на бегу листал их, проверяя, всё ли на месте.
Эй, мальчик! окликнул его низкий, бархатный голос. Подойди, пожалуйста.
Лука застыл на месте. С листов, что он держал в руках, посы́пались черные нотные знаки.
Из-за двери аудитории выглядывала Вета и манила его обнаженной рукой. Лука вздернул подбородок и подошел.
Босая Вета в строгом платье-футляре беспомощно улыбнулась:
Волосы в молнии застряли. Помоги, а?
Лука холодно глянул на ее льняные, рассыпанные по плечам волосы и зашел в аудиторию.
Вета, приподняв часть волос, повернулась к нему спиной. Расстегнутая до конца молния цепко держала длинную прядь.
Лука, дыша ребрами, бережно по одному волоску освободил прядку из железных зубцов. Вета наклонила голову и скрутила волосы в жгут.
Ой как хорошо! Застегни, пожалуйста!
От ее шеи вниз, по выпуклым камешкам-позвонкам, ко впадинке над крестцом сбегал белый пушок. Смотреть на это не было никаких сил. Лука закрыл глаза и вслепую, одним движением застегнул молнию.
Ай! Полегче! воскликнула Вета и мягко рассмеялась. Таких не берут в костюмеры!
Лука приподнялся на цыпочки и с независимым видом прислонился к стене.
У вас альты [12] лажают, равнодушно сказал он, не глядя на Вету.
Тонко изогнувшись, она надевала концертные туфли, оплетая щиколотки ремешками.
Младенец, твоими устами глаголет истина! в тон Луке ответила Вета, легонько щелкнула его по носу и вышла из аудитории.
Лука так и стоял на цыпочках, слушая, как бесстрастно стучат по коридору каблучки. Он почувствовал, что его ребра почему-то не раздвигаются от вздоха.
До «крепостного» концерта оставалась пара часов. Лука сидел в кабинете Гии Шалвовича и, баюкая в себе шторм, помогал паникующей Фимочке собрать ноты.
В кабинет вошла пожилая женщина в ветхой каракулевой шубке и пожелтевшей пуховой шали. Она робко напомнила Гии Шалвовичу о назначенной встрече и очень тихо о чем-то заговорила.