Вторая отличительная черта развенчание мнения, что самоубийство лучше сдачи в плен. В автобиографическом романе С. Злобина один из героев страстно убеждает собеседника: «Я понимаю, что плен позор для меня, командира. А принял я этот позор. Ты думаешь, что я должен был застрелиться? А что же, это ведет к нашей победе над Гитлером? Нет! Так зачем же? Что ты за самурай японский?! <> Банкроты кончают с собою, а мы не банкроты! На земле еще с нас многое спросится <>. Нам еще надо из плена выбраться и до Берлина дойти с победой!»22 Реабилитируя тех, кто не оставил для себя последнюю пулю, автор находит оправдание в том, что и в плену можно бороться, а при случае бежать к своим, чтобы продолжить сражаться.
Л. Волынский также вынужден специально останавливаться на такой детали, как отсутствие у него младшего лейтенанта на вооружении пистолета, который заменяла выданная винтовка. «При желании, поясняет автор, можно застрелиться и из винтовки: надо разуться и нажать большим пальцем ноги, как это делали и делают самоубийцы и самострелы. Почему я не сделал так то ли времени недостало, то ли решимости или силы совершить в такую минуту столько физических действий, то ли попросту сработал инстинкт, сказать со всей определенностью не могу»23.
Говоря о других сюжетах, следует обратить внимание на следующее обстоятельство. Одна из самых важных задач в работе с мемуарными текстами оценка их достоверности. Вплоть до 1995 г., а тем более в хрущевско-брежневскую эпоху в наибольшей степени это касалось ряда «опасных» сюжетов, связанных с нормами закона, положениями уставов и анкетными вопросами, на которые вынуждены были отвечать освобожденные советские военнопленные на сборных пунктах и в проверочно-фильтрационных лагерях, а также в процессе повторных следственных действий по возвращении на родину. Понятно, что эти сюжеты в мемуарных повествованиях являются самыми сложными для верификации.
Первый среди них описание обстоятельств попадания в плен, которое должно было убедить читателя в отсутствии вины. Симптоматично, что в воспоминаниях В. И. Бондарца, упомянувшего о своем ранении (причем весьма неконкретно), вслед за изложением процедуры сжигания документов следует не рассказ о непосредственном пленении (который опущен), а сцена нахождения под охраной на сборном пункте24. Преувеличение тяжести ранений и контузий, очевидно, также стало у некоторых авторов одним из способов самозащиты.
Уничтожение партийных и комсомольских документов, сокрытие принадлежности к полит- и начальствующему составу также заставляли объясняться с читателем и находить оправдания (документы уничтожали якобы из‐за опасения их использования врагом)25. Сохранение в плену комсомольского билета некоторые из бывших военнопленных рассматривали как реабилитирующее обстоятельство. Так, В. Т. Варягин, уличенный следователем проверочно-фильтрационного лагеря в обмане, показал: «Я думал, что если скажу, что я хранил комсомольский билет, то меня скорей отсюда отпустят домой»26. Поэтому характерно, что в романе С. Злобина партийные и комсомольские билеты преподносятся читателю в качестве якобы особо оберегаемой в плену ценности27.
В литературе периода хрущевской оттепели советских военнопленных представляли людьми несломленными, сохранившими чувство собственного достоинства и презрения к поработителям и их прислужникам. «Фашистов бесит непокорность нашего человека, писал о своем пребывании в немецком пересыльном лагере Е. С. Кобытев. Она видна во взглядах, в репликах из толпы, в поведении узников. Палачей выводит из себя чувство собственного достоинства у советских людей, отсутствие у них раболепия»28. С. П. Сабуров рисует сцену, в которой он отказался взять буханку хлеба у знакомого лагерного полицейского, раздавив ее ногой и пристыдив незнакомых солагерников за попытку эту буханку подобрать29.
Сложной для мемуариста задачей было описание трудовой деятельности, которая могла быть истолкована как работа на противника.
Авторы предисловия к документальному сборнику материалов «Война глазами военнопленных» (2008) совершенно справедливо обращают внимание на то, что в протоколах допросов бывшие военнопленные в целях самозащиты «очень скупо рассказывали о работе на военном производстве, охотно вспоминали о голоде, холоде и унижениях, которым подвергались в лагере», хорошо зная следовательскую «логику»: «Если был занят на военном заводе, значит, помогал врагу делом. Если трудился подмастерьем у ремесленника, значит, имел какие-то заслуги перед немецким командованием и т. д. и т. п.»30
В воспоминаниях М. В. Яковенко врача из числа бывших военнопленных упоминается о судьбе коллеги, с которым автор совершил побег и находился в партизанском отряде. После переправки на Большую землю этот коллега был отправлен врачом в штрафбат. В пересказе Яковенко беседа со следователем протекала следующим образом: «Кого вы лечили? Пленных. Вылечили для кого? Куда они пошли потом? На работу. На кого? На немцев. Вот видите, значит, пособничали врагу!»31 Подобные обвинения часто падали на подготовленную почву. Сознание собственной вины встречается, например, в воспоминаниях И. К. Яковлева при описании одного из этапов пребывания в плену: «Так началась моя работа в шахте Рура по добыче угля для великой Германии, помогая фашистам разорять мою Родину, убивать соотечественников. <> Шли дни, успешно продвигались на запад наши войска, освобождая от врага города и села, а я, пленный, помогаю врагу, ежедневно добываю для него вагон угля. Это же явное предательство своему народу»32. У Д. А. Небольсина, поработавшего в Германии в различных рабочих командах, читаем: «Острой болью пронизывало от сознания того, что мы в какой-то мере стали невольными пособниками врага»33. Не стоит искать других объяснений, почему в воспоминаниях бывших военнопленных нередок явный акцент на рассказах о саботаже и вредительстве. Нехватка фактов у некоторых авторов легко заменяется высокопарной патетикой: «Мы должны вредить. <> Мы дали себе клятву. Наше счастье, что враг не мог читать в душах, иначе нас всех тут же отправили бы на виселицу»34. В желании изобразить себя в выгодном свете некоторые авторы не замечают некой двусмысленности написанного. Так, в воспоминаниях С. А. Голубкова рассказывается о том, как их патриотическая группа выпускала в Рославльском лагере листовки с призывом к солагерникам не ходить на работу, а если соглашаться, то заниматься вредительством35. Однако авторы призывов не могли не понимать: работа за пределами лагеря давала возможность страдающему от жесточайшего голода военнопленному выжить, получая дополнительное питание.
К этой же категории рассказов о трудовой деятельности можно отнести сокрытие своей квалификации и предпочтение «грязной работы» (вплоть до ассенизаторской), которые также встречаются у мемуаристов:
« Привезут на завод, поставят к станку. Что тогда? Откажешься?
Откажусь.
И подхватишь пулю в лоб. <> Лучше уж г возить. Руки грязные, зато совесть чистая»36.
Тот же автор описывает, как отобранные для квалифицированной работы военнопленные отказались работать в чертежной мастерской, после чего их заставили заниматься тяжелой работой по перетаскиванию бревен в лесу, грозящей быстрым истощением со всеми вытекающими последствиями. И только уверения солагерников в том, что в «чертежке» за некоторым малым исключением все отлынивают от работы и откровенно саботируют, убедило отказников переменить решение. Вот как в книге выглядит монолог одного из лагерных старожилов: «Я такой же русский и, смею говорить, такой же честный человек, как и вы. В свое время тоже таскал проклятые бревна. А потом оказалось, что это вовсе не нужно. Чертежка ширма. Она создает лишь видимость нашей деятельности. На ее фоне стушевывается работа нескольких продавшихся сволочей <>»37. Естественное желание идти на уловки, чтобы избежать жесточайшей эксплуатации в рабочих командах при скудном питании, не компенсирующем расход физических сил, могло также преподноситься как идеологически мотивированный саботаж.
Многие советские военнопленные жили в тяжелых условиях. При этом упоминания о любых послаблениях и доброжелательном отношении со стороны отдельных представителей лагерной администрации и охраны могли быть расценены как аргумент в пользу обвинения в предпочтении этих условий угрозе жизни и здоровью в боевой обстановке на фронте. Отсюда часто встречающиеся преувеличения «зверств» и замалчивания случаев «либерализма», стремление разубедить тех, кто считал плен легко переносимым. Не случайно своеобразным рефреном воспоминаний Л. А. Атанасяна является фраза, с которой автор и начинает свое повествование: «Только тот, кто побывал в плену у немцев, может с полным правом сказать, что он действительно познал предел человеческого страдания, предел тех физических, моральных и душевных мук, которые в силах вынести человек»38.
Минули десятилетия, прежде чем со второй половины 1980‐х гг., когда ослабла необходимость «солидарной» защиты от упреков в предпочтении «легкой жизни» в плену фронтовым опасностям, мемуаристы заговорили о дифференцированных условиях пребывания в неволе. «Не следует всех бывших военнопленных причесывать под одну гребенку, писал Ю. Апель. Плен, как и сама жизнь, очень многообразен. Лагеря военнопленных сильно разнятся по своему назначению, режиму, обращению, кормежке и возможностям в них выжить. Эта сторона или особенность плена как массового явления в нашей литературе практически не нашла отражения даже в тех произведениях, которые целиком посвящены проблеме советских военнопленных»39. Д. Чиров, попавший на работу в крестьянское хозяйство в Австрии, уже не боится признаться, что «лучших условий <> для военнопленных не было и быть не могло»40. Иным образом обстояло дело с воспоминаниями, не рассчитанными на публикацию. Н. П. Ундольский, писавший в начале 1980‐х гг. для семейного круга, мог позволить себе упомянуть о лагере в Демблине (1942): «Охрана в этом лагере состояла только из немцев, а комендант его строго запретил рукоприкладство, и не было случаев, чтобы кого из нас ударили». И далее: «К моему счастью, в Германии мне не пришлось побывать в тех лагерях, в которых издевались над пленными. Большинство немецких солдат, унтер-офицеров, вахт-майстеров и младших офицеров, которых я знал, относились так же, как и немецкие крестьяне, к нам по-человечески»41.
Главными факторами, способствующими реабилитации, долгое время считались побеги и подпольная внутрилагерная работа.
Установка на обязанность совершения побега при малейшем ослаблении контроля со стороны охраны (без учета реальных возможностей: физического состояния, удаленности от фронта, запаса продовольствия, отношения населения, знания языка и проч.) долго порождала явно надуманные, самооправдательные пассажи. Например, А. С. Васильев описывает, как он в период пребывания в немецком плену на территории Германии был направлен из «рабочей команды» в городской госпиталь под конвоем. Затем конвойный удалился навести справки, и он остался один. «Несколько минут я стоял никем не охраняемый, повествует А. С. Васильев, и мог бы спокойно уйти, убежать, скрыться <> Свобода! Может быть, еще минута-другая, и я решился бы <>. Но вышел из домика пост, поманил меня пальцем»42. Похожий фрагмент встречаем в других воспоминаниях: «Я уже мог подниматься с постели, делать несколько шагов без посторонней помощи. И снова мысли о побеге овладели мной. Может быть, именно здесь я смогу их осуществить? Ведь я не в лагере, городская больница, наверное, не охраняется. Когда в палате, кроме больных, никого не было, я решил добраться до окна. Хватаясь руками за спинки коек, с трудом передвигая ноги, подошел к окну, заглянул во двор. За оградой из темного штакетника чернели мундиры полицаев: больница усиленно охранялась. Я вернулся и лег. Товарищ по койке посмотрел на меня понимающим взглядом, отвернулся к стене. Оказывается, не один я мечтал о свободе»43.
Отметим, что побеги преподносились, как правило, в качестве идеологически мотивированных действий, хотя часто они были продиктованы осознанием гибельности условий содержания, угрозой голодной смерти. Например, Анатолий Деревенец вспоминал: «Я с каждым днем слабел, но чувство голода было как-то притуплено <>. Ведь ясно, что ни селедка, ни горсть овса не спасут от медленного, но верного умирания. Было только одно спасение бежать!»44 О моральной стороне побега, то есть о том, что опасные последствия могут грозить проявляющим сочувствие конвоирам, начальникам работ, другим солагерникам и т. п., вопрос долгое время даже не ставился45. Проявления обычной человеческой порядочности: сокрытие евреев, комиссаров, высших офицеров, выдававших себя за рядовых, квалифицируются как опять-таки акт идеологического противостояния, что верно только отчасти. Преувеличение массовости сопротивления создавало искаженное представление об идейно-политической ориентации военнопленных, верности их советским идеалам; описания проявлений товарищеской взаимопомощи преобладали над картинами розни, конфликтов (в том числе и на национальной почве), воровства, доносительства, предательства, порожденных жесточайшей борьбой за выживание46. Внутрилагерная меновая торговля, покупка тех или иных услуг явно не вписывались в привычно изображаемую картину, где царили сплоченность, солидарность, дружеская поддержка и взаимопомощь47. «На эти сцены торговли нельзя было смотреть без жалости, отвращения и гнева», читаем в изданных в 1963 г. воспоминаниях С. П. Сабурова, говорившего солагернику, что нужно «прекратить эту позорную торговлю, повлиять на людей, разбудить в них чувство собственного достоинства»48.
Освещение темы внутрилагерного сопротивления является весьма непростой проблемой. Участие в подпольной работе, как уже говорилось, представляло собой один из важнейших факторов, позволяющих добиться ослабления подозрительности и негативного отношения к оказавшимся в плену. Немецкие исследователи Р. Отто и Р. Келлер справедливо замечают, что, подчеркивая свое участие в Сопротивлении, бывшие военнопленные в ходе фильтрационной проверки органами НКВД стремились несколько улучшить отношение к себе. Характеризуя советскую мемуаристику, авторы пишут: «Сохранились многочисленные воспоминания военнослужащих Красной армии, особенно офицеров, которые сообщали, что пытались организовать Сопротивление в лагерях военнопленных и концлагерях. Однако во многих случаях эти свидетельства оказываются сильно преувеличенными»49. Помимо намеренного преувеличения существовали и случаи самообмана. Логика проста: если провинившемуся перед лагерными властями пленному помогали, значит, была организация. Вот один из примеров. Ю. Д. Кузнецов вспоминает, как ему с товарищем, прибывшим в штрафной лагерь и не поставленным на довольствие, заключенные, пройдясь по баракам, собрали кусочки хлеба. И вслед за изложением этого эпизода автор делает обобщение: «Начиная с этого лагеря и до окончания своего пребывания в плену, в любых лагерях я чувствовал себя на каком-то особом положении. Дело в том, что окружающие очень заботились о беглецах и вообще о всех тех, кто открыто выступал против нацистского режима. Они помогали не только едой, но и старались скрыть беглеца от разъяренных немцев. Причем эта помощь была организованной. Значит, в каждом лагере, как и в этом, была своя подпольная организация. С руководителями ее мне познакомиться не пришлось, да в принципе и не пытался»50. Для целей реабилитации использовался и прием демонстрации отказа от возможностей облегчить свою лагерную и послелагерную судьбу: встать на путь предательства или сотрудничества с лагерной администрацией, выполнять обязанности полицейского, переводчика, канцеляриста, работника пищеблока и проч.