Первую феминистку Мэри Уолстонкрафт могла бы спасти элементарная операция, но тогда таких не делали. Опий, вино и щенки вместо молокоотсоса вот все, что мог предложить Фордис осунувшемуся от горя мужу Мэри. Двух девочек его новорожденную дочку и трехлетнюю Фанни перевели в соседние апартаменты. Мэри с мужем, проповедующие идеалы свободы во всем, даже в браке, жили рядом, но в разных домах: они планировали много работать и не хотели мешать друг другу. Жизнь обещала быть такой радостной и плодотворной, ведь к обоим уже пришла известность и их охотно печатали. Уильям, в отличие от порывистой и страстной Мэри, был сдержанным и скорее замкнутым человеком, и сейчас он боялся даже смотреть на доктора, хотя очень хотел спросить у не-го: это конец или еще есть надежда? В Лондоне в те августовские дни стояла нестерпимая жара, и Уильям то подходил к окну и открывал его настежь, задергивая белые легкие шторы, то, наоборот, плотно закрывал створки, чтобы шум с улицы не беспокоил больную. Доктор Фордис думал о том, что миссис Годвин, конечно, еще нестарая и сильная женщина, организм борется, но что-то подсказывало ему, что печальный финал неизбежен. Подобное он уже много раз видел.
Велите купить еще вина, мистер Годвин. И давайте ей его почаще. Может быть, она забудется и во сне наступит кризис. Пока лихорадка не проходит, а мне, прошу простить, надо идти к другим пациентам. Зайду к вам завтра утром.
В комнату робко вошла служанка и сообщила, что кухарка уволилась и обеда не будет, жизнь начала рассыпаться как карточный домик, сразу и вся, так всегда и бывает, но Годвин выгнал ее со словами: Надо купить вина, немедленно! и подошел к кровати Мэри. Она бредила, что-то говорила, но не ему.
Сейчас она будто летела куда-то и видела сверху, со стороны, всю свою жизнь. Вот она стоит возле собора Святого Павла (72, St. Pauls Churchyard) рядом с домом издателя Джозефа Джонсона. Это был ее первый самостоятельный Лондон, и она отчаянно робела со знаменитым издателем ее связывали пока только короткая переписка и приглашение прийти. Мэри тогда долго гладила желтую штукатурку старого дома и не решалась дернуть за колокольчик. Она увидела себя там и подумала: боже, как я ужасно выгляжу! Грубая мятая юбка, несвежая домотканая белая блузка, ботинки на толстой подошве и уродливая бобровая шапка на голове. Ну конечно, вспомнила она, я же никому не хочу нравиться, я не хочу замуж, я хочу писать, читать и думать. И не быть при этом компаньонкой или гувернанткой, нет, ни за что, я уже знаю, что это такое.
Тогда она пришла к Джонсону не с пустыми руками в саквояже лежала рукопись ее романа Мэри. Не было никаких надежд, что он издаст роман никому не известного автора. Но ведь позвал! И она пришла, даже не задумываясь о том, что в Лондоне никого не знает и жить ей негде и почти не на что.
У той истории был счастливый финал: Джонсон не только согласился издать ее опус, но и пригласил пожить у него, пока они что-нибудь не придумают с жильем. Он заставил ее учить французский и немецкий пригодится! и сделал завсегдатаем своих знаменитых обедов, где собирался весь цвет литературного Лондона. Мэри тогда еще не знала, что оставаться у него совершенно безопасно Джонсон не интересовался женщинами. Он, как и его гостья, по-настоящему любил только книги в его доме они были везде: на неровном и не слишком чистом полу, возле стен, причем книжные пирамиды удачно скрывали пятна и порванные обои. Мебель была только самая необходимая, приходящая кухарка готовила простые блюда. На его званых обедах подавали рыбу и овощи, иногда рисовый пудинг, но гости так были заняты разговором, что спроси их вечером, что они ели у мистера Джонсона днем, они бы точно не вспомнили.
Кому только он тогда не помогал: печатал всех инакомыслящих, от священников до врачей и ученых, прославил многих поэтов. Он был гением издательского дела: первым стал выпускать ежедневники для мужчин и женщин и даже продавать патентованные лекарства. Дела шли в гору, и он щедро делился своими доходами с друзьями.
Три недели продолжалось это немыслимое для Мэри счастье, пока хозяин сам не подыскал ей жилье неподалеку, на Джордж-стрит, и не сказал: Больше всего мне нравится в тебе твоя внутренняя свобода, Мэри: ты ни на минуту не задумалась о том, что скажут вокруг, если мы, мужчина и женщина, совершенно одни, без слуг и без родни, станем жить вместе в одном доме. Будь всегда такой смелой! И предложил печататься в издаваемом им журнале Аналитическое обозрение благодаря этому Мэри смогла не только сама платить за квартиру, но и даже что-то посылать сестрам. Она по-прежнему ходила к Джонсону обедать, надо было только перейти Темзу, всего-то десять минут пешком. И именно там она познакомилась с лучшим другом своего издателя модным художником Генрихом Фюсли.
С чего все началось?.. Да с его картины Ночной кошмар она висела прямо над обеденным столом в гостиной Джонсона. Это потом ее авторские копии будут продавать на аукционах за бешеные деньги так одна из них и попадет со временем в приемную доктора Фрейда. Страх и насилие твердая валюта на все времена, Фюсли это отлично знал. Первый раз увидев полотно, Мэри остолбенела: демон верхом на обнаженной женщине, а в центре огромная зловещая голова слепой лошади. От картины шло такое эротическое напряжение, что у нее сжались колени.
Вам нравится? спросил ее невысокий джентльмен с выразительным лицом: большие умные глаза, огромный нос и чувственный рот. Он был автором картины.
Она только и смогла пробормотать: Мне страшно. Она была девственницей и прекрасно понимала, что разговоры за обеденным столом у Джонсона об адюльтере и бисексуальности не подходят для женских ушей, но, думала она, женщины-то живут среди этого, и ради них она должна понимать, о чем речь.
Фюсли тогда было уже сорок девять, но благодаря жадному интересу к жизни он не казался стариком. Он стал засиживаться у Джонсона за полночь и разговаривал, разговаривал с Мэри обо всем на свете. Спрашивал про детство, про сестер, про жизнь в Бате, где она служила компаньонкой у богатой дамы. Больше всего ему понравился рассказ о том, как она почти силой увезла сестру Элизу от ее мужа, судовладельца Мередита Бишопа, и прямо в кэбе разломала в ярости ее обручальное кольцо. Это из-за брака сестры, которая чуть не лишилась тогда рассудка от постоянного насилия мужа, Уолстонкрафт писала, что в Англии жена является такой же собственностью мужа, как его лошадь, как его собственная задница, в то время как у нее самой нет ничего, что принадлежало бы ей.
У вас, должно быть, сильные руки, Мэри, покажите-ка! Ведь даже я не смог бы сломать кольцо.
И, не дотрагиваясь до ее рук, художник просто смотрел на Мэри во все глаза.
Он о многом рассказывал ей и сам. Этот смелый швейцарец, друг художника Джошуа Рейнольдса и поэта Уильяма Блейка, сделал в Англии успешную карьеру. Он не только шокировал почтенную публику, но и рисовал сентиментальные картины славу ему принесло, например, полотно Апофеоз Пенелопы Бутби, где он по просьбе отца умершей шестилетней девочки изобразил ее встречу с Ангелом. Но на самом деле этого раннего романтика, как его назовут позже искусствоведы, по-настоящему интересовали только две вещи секс и безумие. Если Мэри в своих Мыслях об образовании дочерей писала о том, что девочкам не стоит потакать всем своим желаниям, то он убеждал ее: секс не должен быть запретной темой. На самом деле секс содержание и одна из главных радостей жизни. (Надо сказать, для того времени весьма отважные и редкие суждения.)
До Мэри доходили слухи о близких отношениях Фюсли и с мужчинами, и с женщинами но она потеряла дар речи, когда он поведал ей скандальную историю о связи с племянницей своего первого любовника-мужчины, протестантского священника! Все это обрушилось на нее как снежная лавина, и она оказалась погребена под ней. А Генри не церемонился в разговорах:
Мэри, ты мастурбируешь? Что ты краснеешь ведь это же совершенно нормально. Нашу сексуальность, и мужскую, и женскую, давно пора достать из отхожего места, куда ее поместило общество, и признать важной силой. Смотри я принес тебе свои рисунки, они не для широкой публики. Забавно, правда?
На этих рисунках у дам были прически в виде разнообразных фаллосов. Но и многие официальные работы Фюсли шокировали не меньше: обнаженные греческие боги играли там всеми своими мускулами, черти носом тыкались в груди фей, а ведьмы из шекспировского Макбета! нельзя было без содрогания смотреть на их длинные высунутые языки, морщинистые лица и скрюченные носы. Казалось, в них сосредоточилось все зло мира, вся безнадежность человеческой жизни.
Однажды Генри познакомил Мэри со своей женой Софией, бывшей моделью. Она была ладной, хорошенькой и цепкой. Но разговор втроем не клеился, и они продолжили свое общение наедине. Фюсли распалял ее воображение, пробуждал чувственность но не делал ни малейших попыток ее соблазнить. Это сбивало с толку. Завороженная его талантом художника и рассказчика, Мэри влюбилась без памяти, ей хотелось видеть и слышать Генри каждый день и каждую минуту и однажды она пришла к Софии и предложила ей жизнь втроем. У нее и в мыслях не было, что у них будет еще и общая постель, но София, как нетрудно догадаться, выгнала ее и потребовала от мужа обещания прекратить их встречи. Он согласился. Джонсон тогда просто посмеялся, а Мэри пережила первое предательство в своей жизни. И немедленно решила ехать во Францию, благо там как раз происходила революция. Я старая дева, писала она другу, но старая дева на крыльях, я уеду и буду рассказывать о событиях во Франции англичанам.
* * *
Мэри становилось все хуже, она вся горела, и доктор Фордис, пряча глаза, уже прямо сказал Уильяму Годвину, что надежды нет, жить ей осталось не более суток. Он ошибся: в бреду и горячке она пробыла еще несколько дней. Уильям не отходил от нее и слышал, как она несколько раз звала: Гилберт, Гилберт! Лицо ее светлело в эти минуты и было почти счастливым. Она и была счастлива она опять видела его, того, о ком запрещала себе думать все последние годы, и вот теперь он был здесь, в этой комнате, рядом с ее кроватью. Все такой же красивый. Ей казалось, что он берет ее за руку, просит прощения и говорит, что всегда любил только ее.
* * *
Мэри Уолстонкрафт приехала в Париж в середине декабря 1792 года и поселилась в доме своей английской приятельницы на улице Меле в квартале Марэ. Недалеко, на расстоянии короткой пешей прогулки, находилась знаменитая площадь Вогезов, в то время сплошь выложенная красным кирпичом, а рядом средневековое здание, где в тюрьме Тампль содержались Людовик XVI и Мария-Антуанетта. Город, о котором она столько читала, поразил ее: он походил на раненого поверженного льва. Тут и там стояли пустые пьедесталы с них сбросили изваяния французских монархов, и многие улицы и площади оказались усыпаны мраморной крошкой. Железные ограждения знаменитых французских балконов были повреждены: санкюлоты выламывали их и превращали в пики свое оружие. На этих же пиках они торжественно проносили по городу как знамя старые бриджи (кюлоты, короткие штаны, которые носили дворяне) или шляпы с перьями атрибуты аристократов. Шел третий месяц существования Первой Французской республики, которую после упразднения монархии провозгласил Национальный конвент. Все было перевернуто с ног на голову: даже названия дней, недель и месяцев. Мэри боялась лишний раз выйти на улицу: англичане ассоциировались у толпы с аристократами, кроме того, ее французский был далек от совершенства.[3]
Еще 11 декабря начался суд над Людовиком XVI, и вот 26-го в девять утра Мэри услышала на улице барабанный бой. Она побежала на чердак и увидела карету, в которой короля везли в Конвент. Ее поразила мертвая тишина, вокруг никто не выражал ни порицания, ни поддержки все будто спрятались, и она писала своему издателю Джонсону в Лондон: Я вряд ли смогу объяснить тебе почему, но я заплакала, когда увидела ссутулившегося, сидящего в углу кареты Луи. Он держался с бо́льшим достоинством, чем я ожидала. Мэри трудно было упрекнуть в симпатиях к монархии, но она наотрез отказалась идти смотреть казнь Людовика XVI на площади, которая теперь называется площадью Согласия, а тогда именовалась площадью Революции. Там уже давно стояла гильотина и проводились казни. Причем революционеры очень гордились тем, что изобрели быстрый и, главное, одинаковый для всех сословий способ лишения человека жизни. Она писала в то время: Я горюю, действительно горюю, когда думаю о том, что свобода в Париже запятнана кровью. Людовик XVI перед казнью заявил о своей невиновности и призвал остановить убийства. Когда полилась его кровь, те, кто стоял ближе всех к гильотине, погружали в нее свои ладони и восторженно кричали: Да здравствует республика! Именно это событие Мэри Уолстонкрафт считала знаковым в истории Французской революции, обусловившим ее поворот в сторону катастрофы.
Конечно, она обсуждала все это в гостиных и салонах своих соотечественников (их было в Париже еще немало) и тех французов, которые не боялись приглашать англичан (так как официальная Англия была против революции). Там собирались в основном жирондисты и все те, кто придерживался умеренных взглядов. В частности, Мэри часто бывала в доме Томаса Кристи, друга своего издателя Джонсона и совладельца Аналитического обозрения (куда она и писала о событиях во Франции). Писатель и публицист англичанин Томас Пейн он тоже был тогда в Париже, горячо приветствовал новую конституцию и даже умудрился стать членом Национального конвента познакомил Мэри с удивительной женщиной Анной Теруань де Мэрикур. О чем они долго беседовали, теперь уже никто не знает. Но здесь стоит сделать небольшое отступление и поведать не о героях (о них написано очень много), а о героинях той легендарной эпохи, которые вместе с Мэри Уолстонкрафт с полным основанием могут считаться первы[4]ми европейскими феминистками и которые дорого заплатили за то, что хотели иметь равные права с мужчинами.
Поначалу многое происходящее в революционной Франции не могло не восхищать Мэри: здесь разрешили разводы, дали возможность дочерям наследовать имущество. Один из ее новых друзей влиятельный депутат Конвента маркиз де Кондорсе требовал для женщин одинаковых прав с мужчинами во всех сферах жизни. Неудивительно, что оперная певица Теруань де Мерикур горячо приветствовала Декларацию прав человека и гражданина, переехала в Версаль, чтобы присутствовать на всех заседаниях Конвента, и основала Клуб друзей закона. Она демонстративно носила мужскую одежду: костюм для верховой езды и круглую шляпу.
Мужской костюм часто надевала и Олимпия де Гуж автор (авторка, как сказали бы сегодня) знаменитой Декларации прав женщины и гражданки, которая была написана почти одновременно с работой Мэри Уолстонкрафт о правах женщин и, увы, отклонена Конвентом. Подозреваю, что знаменитая Олимпия вообще была первым квиром в истории женского движения за свободу ее называли латинским словом virago, что означает мужланка, а в тюрьме она была подвергнута унизительной процедуре исследования гениталий на предмет установления ее настоящего пола. Во всяком случае далеко не каждый мужчина в то время, попав в лапы якобинцев, держался с таким мужеством и мог сказать перед гильотиной: Мои убеждения неизменны, и дети Отечества отомстят за мою смерть.[5]