Руки друг другу пожали.
Стоим себе с Пушкиным рядом.
Смотрим один на другого.
И, почему-то, молчим.
Ну, вот вы, ребята, друг с другом наконец-то и познакомились. Надеюсь, что скоро подружитесь. А мне пора уходить, сказал, что-то вдруг, негаданно, сообразив, Юдахин. Дела у меня. Увидимся!
И он, кивнув на прощанье нам обоим, исчез в толпе.
В те времена москвичи и приезжие вечерами любили гулять по столице. В центре всегда было людно.
И раствориться надолго меж людей было вовсе не трудно.
Мы с Губановым, возле Пушкина, под склонённой к нам головою поэта, в шелесте листьев и отсветах загоравшихся всё гуще окрестных огней, стояли друг против друга и продолжали молчать.
Это напоминало, наверное, первую встречу доселе ещё не видавших друг друга, воочию, рядом, двух молодых, да ранних, конкурирующих меж собою, на войне и в мирное время, всё едино для них, полководцев.
Этакий бука-подросток, с чёлочкой, коренастенький, сероглазый, в распахнутой курточке, в мятых брюках, в нечищенных туфлях, придирчиво, исподлобья, с прищуром, смотрел на меня.
На него я смотрел спокойно, без нервов. Подумаешь, фрукт! Ничего, погодим, подождём, что последует за молчанием.
Что он там башкой своей, с чёлочкой кривоватой, небось, надумал?
Явно ведь собирается что-нибудь взять да и выкинуть.
Видно по физиономии вся уже напряглась.
Ладно, переживём. И не таких видали.
Вдруг Лёня, скривив по-детски влажные, пухлые губы в язвительной, скользкой улыбочке, вновь, будто мы с ним до этого вовсе и не здоровались, протянул мне руку и тоном официальным, холодным, с осознанием собственной значимости, отчётливо, жёстко изрёк:
Леонид Георгиевич Губанов.
Владимир Дмитриевич Алейников, мгновенно парировал я и крепко пожал его руку.
Лёня с вызовом откровенным посмотрел в упор на меня и опять протянул мне руку. И сказал, меняя подход, нараспев:
Леонид Губанов.
Владимир Алейников, твёрдо, без эмоций, ответил я.
Лёня этак хитро сощурился на меня и ещё разок протянул мне зачем-то руку. И сказал с хрипотцой:
Леонид.
Владимир, сказал я спокойно, понимая, что это игра.
Губанов уже с любопытством посмотрел на меня и вновь протянул мне руку свою, с длинными, гибкими пальцами, с грязными, как у школьника хулиганистого, запущенными, нестриженными ногтями, сказав дружелюбно:
Лёня.
Володя, сказал я приветливо и взглянул ему прямо в глаза.
Губанов так широко, что шире некуда просто, улыбнулся, преображаясь, хорошея, меняясь к лучшему, и уже панибратским тоном, все приколы отбросив, сказал:
Старик! Давай будем на «ты»!
Давай! согласился я.
Слушай, а я давно про тебя, между прочим, знаю! тут же сказал мне Губанов.
И я про тебя, представь себе, знаю! сказал ему я.
Ты ведь в Москву с Украины приехал? спросил Губанов.
Из Кривого Рога.
Откуда?
Из Кривого Рога. Такой город есть в наших южных степях. Там я вырос.
Теперь понятно.
Что понятно?
Там твоя родина.
Посмотрите, какой догадливый! Ну, а ты-то москвич?
Москвич.
Сразу видно.
Что тебе видно?
То, что ты коренной москвич.
Ты где-нибудь учишься?
Да. Учусь.
А где?
В МГУ.
А я чихал на учёбу. Я и среднюю школу, всего-то, не закончил! Бросил, и всё.
Почему?
Так. Долго рассказывать.
Ну, как хочешь.
Потом скажу.
Сам решай, как тебе поступать.
Володя! сказал Губанов. Говор был у него московский, акающий, певучий. Он произносил: Ва-а-лодя. Ая про тебя ещё прошлой осенью слышал.
Неужели правда? невольно удивился словам его я.
Нуда! Ты же здесь, в Москве, жил прошлой осенью, долго?
Конечно, сказал я, жил.
Ну вот. Мне ребята из разных наших литобъединений говорили, что появился новый талант. Это ты.
Надо же, как бывает! сказал я. А о тебе я только сейчас, в сентябре, от знакомых, впервые услышал.
Почитаешь стихи? спросил меня, в лоб, напрямую, Губанов.
Можно, сказал я. Но где?
Пойдём, хоть куда-нибудь. Куда всё равно.
Пойдём.
И мы с Губановым двинулись вместе по улице Горького, в сторону Маяковки.
Оказался Лёня Губанов парнем, времени зря не теряющим.
После того, когда мы, разговаривая, миновали пустоватую, без поэтов, там читавших стихи свои толпам слушателей, отовсюду, на чей-нибудь голос громкий, собиравшихся неизменно, чтобы в действе участвовать, площадь Маяковского, Лёня вдруг предложил мне, с места в карьер:
Слушай, давай дружить!
Давай! согласился я.
Приближались мы к Белорусской.
Лёня вновь ко мне с предложением:
Слушай, давай-ка выпьем!
Давай! согласился я.
Мы зашли в гастроном какой-то.
Наскребли, еле-еле, денег на одну бутылку портвейна. Бутылку я положил, для спокойствия, в сумку свою.
Двинулись вместе дальше.
Шли по вечерней улице куда-то и разговаривали.
И оба уже понимали, что друг с другом нам очень даже интересно, так вот, свободно, слово за слово, непринуждённо, как старинным знакомым, с приязнью не случайной, с доверием полным к собеседнику, к новому другу, на пути, неизвестно, куда, непонятно, зачем, протянувшемся перед нами, куда-то за грань постижения, говорить.
Мы прошли грохочущий мост за Белорусским вокзалом и находились уже где-то возле улицы Правды.
Не мешало бы нам и выпить, раз вино у нас есть с собой.
Мы свернули вдвоём с тротуара в непомерно просторные, как-то буржуазно, не по-советски, расположенные, без всякой экономии места, на скудной, но и ценной столичной земле, за большими, просто громадными, вроде каменных сундуков, заселёнными впрок, под завязку, москвичами, глухими домами.
Там зашли почему-то в подъезд.
Открыли бутылку портвейна.
Выпили оба, по очереди, вдумчиво, прямо из горлышка.
Хорошо пошло! дал оценку действу, с видом бывалым, Губанов.
Нормально! сказал я, без всяких славословий. Вино как вино.
В подъезде было темно и подозрительно тихо.
Мы закурили. Присели рядышком на ступеньки.
Тяпнем ещё! Давай! предложил, поразмыслив, Лёня.
Пожалуй, можно! прислушиваясь к тишине, согласился я с ним.
Снова глотнули по очереди из горлышка. Закурили.
В бутылке нашей вина, мерзкого, надо заметить, и на вкус, и на цвет, и на запах, содержащего нужные градусы для советских людей, напитка, оставалось уже маловато, в аккурат по третьему разу приложиться, и дело с концом.
(Я заметил сразу, что выпитое в смехотворных дозах вино Лёню явно взвинтило. Нет, изменило. Стал он каким-то непривычно, страдальчески нервным. Беспокойным. Словно вдали, впереди, ждало его нечто, с чем бороться не в силах он был. Покориться же этому всё же не желал. Примириться с ним тоже. Притворяться, кривляться негоже. Этот страх и манил, и губил. Движения резкие, дёрганые.
Паяц? Юродивый? Мим?
В голосе хрипловатом новые, незнакомые, вибрирующие, зудящие, сверлящие изнутри горло, солоноватые, с привкусом горьким, нотки.
Зрачки разрослись, расширились до пугающей черноты.
Это было заметно вблизи даже здесь, в полутёмном подъезде.
Тогда я ещё не знал, что, сколько бы там вина, пускай хоть совсем немного, не говоря уж о водке, ни выпил бы он, алкоголь действовал на него, как наркотик, и это сказывалось, мгновенно, закономерно, с убийственным постоянством, всякий раз, на его поведении, нередко, почти всегда, приводя к печальным последствиям.
Но вскоре уже, к сожалению, пришлось мне об этом узнать.)
Лёня, меж тем, не забыв об основном своём желании, попросил меня:
Почитай, Володя, стихи!
А ты? спросил я его.
Я потом. Сразу после тебя.
Хорошо! согласился я.
Не больно-то подходящим для чтения наших стихов местом был этот тёмный, пустой, незнакомый подъезд, но выбирать было не из чего.
Я начал читать свои стихи тогдашние новые для меня в ту сентябрьскую пору, недавно совсем написанные, начал читать их Лёне и незаметно увлёкся.
Губанов слушал меня с таким напряжением страшным во всём его крепком теле и с таким вниманием острым на бледном его лице, с таким нутряным, наружу рвущимся, жгучим огнём в чернеющих непоправимо расширенными зрачками, как-то чутко и слишком пристально распахнутых на меня, из-под скомканной чёлки, глазах, что почему-то стало мне за него тревожно.
Я прочитал всего-то несколько свежих вещей.
И читал-то негромко, да только случилось, конечно, то, что я предвидел заранее.
На звук моего, негромкого, но кем-то всё же услышанного сквозь массивные стены, голоса с треском открылась дверь одной из ближайших квартир и оттуда с негодованием вывалились в подъезд разъярённые жители дома:
А ну прекратите шум!
Тотчас же, вслед за первой, открылась, под крики граждан чумных, и соседняя дверь:
Безобразие! Хулиганство! Милицию надо вызвать!
Губанов сорвался с места и, подёргиваясь, заорал на возмущённых граждан:
Суки! Слушать стихи гениальные не мешайте! А ну, заткнитесь!
Лёня, тише. Кричать перестань. Пойдём! Я силком еле вытащил его из подъезда во двор.
Вслед нам бурной лавиной неслись оголтелые вопли жильцов.
Кое-как увёл я Губанова в темноту, в глубину двора.
Его буквально трясло.
Никак он не мог успокоиться.
Всё твердил:
Помешали, гады!
Тише, Лёня, сказал я. Молчи. А то жильцы, чего доброго милицию запросто вызовут. Нам это ни к чему. Всё, успокойся. Быстрее уходим отсюда. Вперёд!
Мы двинулись наугад куда-то, лишь бы уйти подальше да поскорее из опасного места, свернули в ближайшую арку, и выбрались в соседний безлюдный двор.
Есть вино? спросил у меня, шевеля бровями, Губанов.
Есть ещё, показал я бутылку.
Выпьем?
Выпьем!
Давай?
Давай.
Мы приложились к бутылке уже по третьему разу.
Больше, при всём желании возможном, пить было нечего.
Губанов, чиркая спичками, ломая их то и дело, жадно, словно дорвавшись наконец-то до сигареты, по-блатному как-то, ухватисто, заковыристо, закурил.
Потом посмотрел мне в глаза и убеждённо сказал:
Ты гениальный поэт!
Ладно уж, Лёня, сказал я. Ты прямо как император всероссийский, титулы всякие играючи раздаёшь.
Ты гений! с пафосом явным сказал Губанов. Я знаю.
Ну что за категоричность?
Откуда? Зачем? Почему?
Простецкая непривычность?
Первичность? В толк не возьму.
Вот уж, право, замашки богемные.
(Похожие на дворовые.)
Столичные? Или туземные?
Во всяком случае новые.
Звук, превращённый в знак.
Я сказал:
Хорошо, если так.
Губанов, поёжившись, выпустил сигаретный белёсый дым из обеих ноздрей, затем, исподлобья, с прищуром стрелецким, с молодецким, зубастым вызовом, с вопросительным знаком, вместе с восклицательным, в серых глазах, взглянул на меня и спросил:
Можно, я теперь почитаю?
Читай! согласился я.
Здесь же, в бездне столичного вечера, во дворе на улице Правды, стал он, заметно волнуясь, читать мне свои стихи.
И, честно, как и когда-то в прошлом, вновь сознаюсь: поначалу эти стихи не очень-то мне понравились.
Длинные. Даже слишком. Неровные. Грубоватые.
То несколько строчек искорками вспыхнут среди сумбура, то снова гул хаотичный, досадный, а то и провал.
Человек-то явно талантливый, даже очень, это уж точно.
И тон у стихов особый.
И лицо есть своё. И голос.
Да, собственно, всё в них его, не чьё-нибудь там, а губановское.
Но что же меня останавливает?
Что мешает их сразу принять?
Непохожесть их, очевидная, на то, что сам я писал?
Так она и должна ведь быть, эта самая непохожесть. Грубоватость их? Ну и что!
Нет, не знаю. Пока не знаю.
Но что-то мешает мне принять их безоговорочно.
И ничего, пока что, видать, не поделаешь с этим.
Губанов это заметил.
Чутьё у него, врождённое, импульсивное, обострённое, на всё вообще вокруг, сразу, оптом, было отменным.
Да и реакция тоже, на любое движенье извне.
И тем более, разумеется, на то, как люди, которым доверился, вроде бы, он, раскрылся, пускай и на время, перед ними, воспринимают, в основном, по традиции, с голоса, не с листа ведь, это не к месту и не к спеху, его стихи.
Обо всём этом я узнал не тогда, но уже очень скоро.
Он, покашляв незнамо зачем и смутившись, прервал своё чтение.
Потом почитаю. Успеется. Ладно? В другой раз.
Как знаешь! сказал ему я.
Да, задело, конечно, Губанова то, что я, новый друг его и соратник вполне реальный, точно так же, как сам он, признанный половиной Москвы, недавно, да буквально только что, ну, полчаса каких-то назад, почему-то сразу не выразил ни эмоций своих, ни восторгов, не назвал его с ходу гением, как в богеме всегда называли, не признал его безоговорочно.
Это чувствовалось, я видел, в том, как вёл он себя тогда. Нахохлился весь. Насупился.
Шёл, руки в карманы, вразвалочку.
Головой, кручинясь, покачивал молчаливо. А то и вздыхал.
Потом он сумел собраться.
У нас опять завязался простейший, так, между прочим, по пустякам, на ходу, но всё-таки разговор.
Мы с Губановым, разговаривая, шли сквозь осень, сквозь шелест лиственный, сквозь огни столичные, вместе, шаг за шагом, слово за словом, напрямик, в разверстую даль.
Добрались до метро «Динамо».
Так мы и до меня дотопаем! Лёня сощурился, закуривая. Сквозь дымок сигаретный продолжил фразу: Я-то на Аэропорте живу. Родители дома. Думаю, не помешают. Может, зайдём ко мне? Потолкуем. Чайку попьём. Ты не переживай. К себе добраться успеешь. Дом наш неподалёку от метро. Каких-нибудь пять, ну, может быть, десять минут неторопливой ходьбы и ты на метро успеешь до закрытия. Ну, зайдём?
Я взглянул на свои часы и сразу же спохватился:
Нет. Мне домой пора. Завтра с утра занятия.
Понимаю! сказал Губанов.
Мы стояли с ним возле метро. Стояли, два парня, один повыше ростом, другой пониже. Поэты. Надо же! Молодые совсем. Познакомились. Подружиться в дальнейшем удастся ли? Поживём увидим. Посмотрим. Всё возможно. Ведь невозможное, как сказал не случайно Блок в озаренье, тоже возможно. Невозможного в мире нет. Есть сквозь тьму приходящий свет.
Поздний сентябрьский вечер, с его лиловато-чёрным, плотным куполом неба и жёлтыми, золотистыми, звёздчатыми, узорными, широкими всплесками листьев на всех окрестных деревьях, обволакивал нас прохладой.
Пора было нам расставаться.
Мы с Губановым обменялись телефонами и адресами, тут же, на месте, вписав их в свои записные книжки.
Губанов, похоже, маялся.
Моя совсем ведь недавно, и, главное, так нежданно, реакция на его стихи, которые всем в Москве, кого ни возьми, ни припомни, решительно всем, нравились, нет, какое там, вызывали восторг, восхищение, не давала ему покоя.
Володя! сказал он мне. Давай-ка снова увидимся. Прямо завтра. Пойдём куда-нибудь. Пообщаемся. Что, лады?
Завтра никак не могу, сказал я. Завтра я занят. А вот послезавтра пожалуйста.
Так можно приехать к тебе? спросил, оживая, Губанов.
Позвони мне вначале, заранее, обязательно. И приезжай. Днём, лучше всего. Послезавтра.
Договорились! сказал, пожимая мне руку, Губанов.
Мы зашли в метро. Попрощались.
И разъехались в разные стороны.
Такова наша первая встреча.
Вроде рядом она и далече.
Камертонная. Чистый звук.
(Время птицей из наших рук.)
В недрах осени добрый знак.
(Весь, как есть, вокруг Зодиак.)
Изначальная, беспечальная.
(Вряд ли будет потом прощальная.)
Встреча присказка. Встреча быль.
(Над столицей звёздная пыль.)
Встреча с речью. Запев. Пролог.
(Драмой будущей станет СМОГ.)
Вскоре было у встречи нашей продолжение закономерное.
Судьба, видать, постаралась, распорядилась так, чтобы всенепременно, без лишней тягомотины, без отговорок непотребных, без промедления несуразного и ненужного, только так и никак иначе, потому что нельзя по-другому поступить никому из нас, хоть и время есть прозапас, чтоб к вискам не хлынула кровь, мы с Губановым встретились вновь.
Через день позвонил Губанов.
Старик! Володя! Привет! Как дела? Это я, Лёня. Ну что, скажи, приезжать?
Я сказал ему:
Приезжай!
Через час, не позже, Губанов появился в моей комнате.
Был он тих, отрешённо-задумчив.
Некий свет, непривычный, таинственный, проступал на его мальчишеском, чуть припухшем, бледном лице.
И глаза его были грустными.
Напрямик, откровенно, сразу же, без ненужных ему предисловий, каким-то вмиг изменившимся, отчасти звонким, торжественным, отчасти не слишком уверенным, акающим по-московски, с хрипотцою дворовой, голосом, но так доверительно, искренне, так просто, и в то же время почти с надрывом, с душой, моляще, Губанов сказал: