Вслед за словом - Владимир Дмитриевич Алейников 7 стр.


Руки друг другу пожали.

Стоим себе с Пушкиным рядом.

Смотрим один на другого.

И, почему-то, молчим.

 Ну, вот вы, ребята, друг с другом наконец-то и познакомились. Надеюсь, что скоро подружитесь. А мне пора уходить,  сказал, что-то вдруг, негаданно, сообразив, Юдахин.  Дела у меня. Увидимся!

И он, кивнув на прощанье нам обоим, исчез в толпе.

В те времена москвичи и приезжие вечерами любили гулять по столице. В центре всегда было людно.

И раствориться надолго меж людей было вовсе не трудно.


Мы с Губановым, возле Пушкина, под склонённой к нам головою поэта, в шелесте листьев и отсветах загоравшихся всё гуще окрестных огней, стояли друг против друга и продолжали молчать.

Это напоминало, наверное, первую встречу доселе ещё не видавших друг друга, воочию, рядом, двух молодых, да ранних, конкурирующих меж собою, на войне и в мирное время, всё едино для них, полководцев.

Этакий бука-подросток, с чёлочкой, коренастенький, сероглазый, в распахнутой курточке, в мятых брюках, в нечищенных туфлях, придирчиво, исподлобья, с прищуром, смотрел на меня.

На него я смотрел спокойно, без нервов. Подумаешь, фрукт! Ничего, погодим, подождём, что последует за молчанием.

Что он там башкой своей, с чёлочкой кривоватой, небось, надумал?

Явно ведь собирается что-нибудь взять да и выкинуть.

Видно по физиономии вся уже напряглась.

Ладно, переживём. И не таких видали.

Вдруг Лёня, скривив по-детски влажные, пухлые губы в язвительной, скользкой улыбочке, вновь, будто мы с ним до этого вовсе и не здоровались, протянул мне руку и тоном официальным, холодным, с осознанием собственной значимости, отчётливо, жёстко изрёк:

 Леонид Георгиевич Губанов.

 Владимир Дмитриевич Алейников,  мгновенно парировал я и крепко пожал его руку.

Лёня с вызовом откровенным посмотрел в упор на меня и опять протянул мне руку. И сказал, меняя подход, нараспев:

 Леонид Губанов.

 Владимир Алейников,  твёрдо, без эмоций, ответил я.

Лёня этак хитро сощурился на меня и ещё разок протянул мне зачем-то руку. И сказал с хрипотцой:

 Леонид.

 Владимир,  сказал я спокойно, понимая, что это игра.

Губанов уже с любопытством посмотрел на меня и вновь протянул мне руку свою, с длинными, гибкими пальцами, с грязными, как у школьника хулиганистого, запущенными, нестриженными ногтями, сказав дружелюбно:

 Лёня.

 Володя,  сказал я приветливо и взглянул ему прямо в глаза.

Губанов так широко, что шире некуда просто, улыбнулся, преображаясь, хорошея, меняясь к лучшему, и уже панибратским тоном, все приколы отбросив, сказал:

 Старик! Давай будем на «ты»!

 Давай!  согласился я.

 Слушай, а я давно про тебя, между прочим, знаю!  тут же сказал мне Губанов.

 И я про тебя, представь себе, знаю!  сказал ему я.

 Ты ведь в Москву с Украины приехал?  спросил Губанов.

 Из Кривого Рога.

 Откуда?

 Из Кривого Рога. Такой город есть в наших южных степях. Там я вырос.

 Теперь понятно.

 Что понятно?

 Там твоя родина.

 Посмотрите, какой догадливый! Ну, а ты-то москвич?

 Москвич.

 Сразу видно.

 Что тебе видно?

 То, что ты коренной москвич.

 Ты где-нибудь учишься?

 Да. Учусь.

 А где?

 В МГУ.

 А я чихал на учёбу. Я и среднюю школу, всего-то, не закончил! Бросил, и всё.

 Почему?

 Так. Долго рассказывать.

 Ну, как хочешь.

 Потом скажу.

 Сам решай, как тебе поступать.

 Володя!  сказал Губанов. Говор был у него московский, акающий, певучий. Он произносил: Ва-а-лодя.  Ая про тебя ещё прошлой осенью слышал.

 Неужели правда?  невольно удивился словам его я.

 Нуда! Ты же здесь, в Москве, жил прошлой осенью, долго?

 Конечно,  сказал я,  жил.

 Ну вот. Мне ребята из разных наших литобъединений говорили, что появился новый талант. Это ты.

 Надо же, как бывает!  сказал я.  А о тебе я только сейчас, в сентябре, от знакомых, впервые услышал.

 Почитаешь стихи?  спросил меня, в лоб, напрямую, Губанов.

 Можно,  сказал я.  Но где?

 Пойдём, хоть куда-нибудь. Куда всё равно.

 Пойдём.

И мы с Губановым двинулись вместе по улице Горького, в сторону Маяковки.

Оказался Лёня Губанов парнем, времени зря не теряющим.

После того, когда мы, разговаривая, миновали пустоватую, без поэтов, там читавших стихи свои толпам слушателей, отовсюду, на чей-нибудь голос громкий, собиравшихся неизменно, чтобы в действе участвовать, площадь Маяковского, Лёня вдруг предложил мне, с места в карьер:

 Слушай, давай дружить!

 Давай!  согласился я.

Приближались мы к Белорусской.

Лёня вновь ко мне с предложением:

 Слушай, давай-ка выпьем!

 Давай!  согласился я.

Мы зашли в гастроном какой-то.

Наскребли, еле-еле, денег на одну бутылку портвейна. Бутылку я положил, для спокойствия, в сумку свою.

Двинулись вместе дальше.

Шли по вечерней улице куда-то и разговаривали.

И оба уже понимали, что друг с другом нам очень даже интересно, так вот, свободно, слово за слово, непринуждённо, как старинным знакомым, с приязнью не случайной, с доверием полным к собеседнику, к новому другу, на пути, неизвестно, куда, непонятно, зачем, протянувшемся перед нами, куда-то за грань постижения, говорить.

Мы прошли грохочущий мост за Белорусским вокзалом и находились уже где-то возле улицы Правды.

Не мешало бы нам и выпить, раз вино у нас есть с собой.


Мы свернули вдвоём с тротуара в непомерно просторные, как-то буржуазно, не по-советски, расположенные, без всякой экономии места, на скудной, но и ценной столичной земле, за большими, просто громадными, вроде каменных сундуков, заселёнными впрок, под завязку, москвичами, глухими домами.

Там зашли почему-то в подъезд.

Открыли бутылку портвейна.

Выпили оба, по очереди, вдумчиво, прямо из горлышка.

 Хорошо пошло!  дал оценку действу, с видом бывалым, Губанов.

 Нормально!  сказал я, без всяких славословий.  Вино как вино.

В подъезде было темно и подозрительно тихо.

Мы закурили. Присели рядышком на ступеньки.

 Тяпнем ещё! Давай!  предложил, поразмыслив, Лёня.

 Пожалуй, можно!  прислушиваясь к тишине, согласился я с ним.

Снова глотнули по очереди из горлышка. Закурили.

В бутылке нашей вина, мерзкого, надо заметить, и на вкус, и на цвет, и на запах, содержащего нужные градусы для советских людей, напитка, оставалось уже маловато, в аккурат по третьему разу приложиться, и дело с концом.


(Я заметил сразу, что выпитое в смехотворных дозах вино Лёню явно взвинтило. Нет, изменило. Стал он каким-то непривычно, страдальчески нервным. Беспокойным. Словно вдали, впереди, ждало его нечто, с чем бороться не в силах он был. Покориться же этому всё же не желал. Примириться с ним тоже. Притворяться, кривляться негоже. Этот страх и манил, и губил. Движения резкие, дёрганые.

Паяц? Юродивый? Мим?

В голосе хрипловатом новые, незнакомые, вибрирующие, зудящие, сверлящие изнутри горло, солоноватые, с привкусом горьким, нотки.

Зрачки разрослись, расширились до пугающей черноты.

Это было заметно вблизи даже здесь, в полутёмном подъезде.

Тогда я ещё не знал, что, сколько бы там вина, пускай хоть совсем немного, не говоря уж о водке, ни выпил бы он, алкоголь действовал на него, как наркотик, и это сказывалось, мгновенно, закономерно, с убийственным постоянством, всякий раз, на его поведении, нередко, почти всегда, приводя к печальным последствиям.

Но вскоре уже, к сожалению, пришлось мне об этом узнать.)


Лёня, меж тем, не забыв об основном своём желании, попросил меня:

 Почитай, Володя, стихи!

 А ты?  спросил я его.

 Я потом. Сразу после тебя.

 Хорошо!  согласился я.

Не больно-то подходящим для чтения наших стихов местом был этот тёмный, пустой, незнакомый подъезд, но выбирать было не из чего.

Я начал читать свои стихи тогдашние новые для меня в ту сентябрьскую пору, недавно совсем написанные, начал читать их Лёне и незаметно увлёкся.

Губанов слушал меня с таким напряжением страшным во всём его крепком теле и с таким вниманием острым на бледном его лице, с таким нутряным, наружу рвущимся, жгучим огнём в чернеющих непоправимо расширенными зрачками, как-то чутко и слишком пристально распахнутых на меня, из-под скомканной чёлки, глазах, что почему-то стало мне за него тревожно.

Я прочитал всего-то несколько свежих вещей.

И читал-то негромко, да только случилось, конечно, то, что я предвидел заранее.

На звук моего, негромкого, но кем-то всё же услышанного сквозь массивные стены, голоса с треском открылась дверь одной из ближайших квартир и оттуда с негодованием вывалились в подъезд разъярённые жители дома:

 А ну прекратите шум!

Тотчас же, вслед за первой, открылась, под крики граждан чумных, и соседняя дверь:

 Безобразие! Хулиганство! Милицию надо вызвать!

Губанов сорвался с места и, подёргиваясь, заорал на возмущённых граждан:

 Суки! Слушать стихи гениальные не мешайте! А ну, заткнитесь!

 Лёня, тише. Кричать перестань. Пойдём!  Я силком еле вытащил его из подъезда во двор.

Вслед нам бурной лавиной неслись оголтелые вопли жильцов.

Кое-как увёл я Губанова в темноту, в глубину двора.

Его буквально трясло.

Никак он не мог успокоиться.

Всё твердил:

 Помешали, гады!

 Тише, Лёня,  сказал я.  Молчи. А то жильцы, чего доброго милицию запросто вызовут. Нам это ни к чему. Всё, успокойся. Быстрее уходим отсюда. Вперёд!


Мы двинулись наугад куда-то, лишь бы уйти подальше да поскорее из опасного места, свернули в ближайшую арку, и выбрались в соседний безлюдный двор.

 Есть вино?  спросил у меня, шевеля бровями, Губанов.

 Есть ещё,  показал я бутылку.

 Выпьем?

 Выпьем!

 Давай?

 Давай.

Мы приложились к бутылке уже по третьему разу.

Больше, при всём желании возможном, пить было нечего.


Губанов, чиркая спичками, ломая их то и дело, жадно, словно дорвавшись наконец-то до сигареты, по-блатному как-то, ухватисто, заковыристо, закурил.

Потом посмотрел мне в глаза и убеждённо сказал:

 Ты гениальный поэт!

 Ладно уж, Лёня,  сказал я.  Ты прямо как император всероссийский, титулы всякие играючи раздаёшь.

 Ты гений!  с пафосом явным сказал Губанов.  Я знаю.

Ну что за категоричность?

Откуда? Зачем? Почему?

Простецкая непривычность?

Первичность? В толк не возьму.

Вот уж, право, замашки богемные.

(Похожие на дворовые.)

Столичные? Или туземные?

Во всяком случае новые.

Звук, превращённый в знак.

Я сказал:

 Хорошо, если так.


Губанов, поёжившись, выпустил сигаретный белёсый дым из обеих ноздрей, затем, исподлобья, с прищуром стрелецким, с молодецким, зубастым вызовом, с вопросительным знаком, вместе с восклицательным, в серых глазах, взглянул на меня и спросил:

 Можно, я теперь почитаю?

 Читай!  согласился я.

Здесь же, в бездне столичного вечера, во дворе на улице Правды, стал он, заметно волнуясь, читать мне свои стихи.


И, честно, как и когда-то в прошлом, вновь сознаюсь: поначалу эти стихи не очень-то мне понравились.

Длинные. Даже слишком. Неровные. Грубоватые.

То несколько строчек искорками вспыхнут среди сумбура, то снова гул хаотичный, досадный, а то и провал.

Человек-то явно талантливый, даже очень, это уж точно.

И тон у стихов особый.

И лицо есть своё. И голос.

Да, собственно, всё в них его, не чьё-нибудь там, а губановское.

Но что же меня останавливает?

Что мешает их сразу принять?

Непохожесть их, очевидная, на то, что сам я писал?

Так она и должна ведь быть, эта самая непохожесть. Грубоватость их? Ну и что!

Нет, не знаю. Пока не знаю.

Но что-то мешает мне принять их безоговорочно.

И ничего, пока что, видать, не поделаешь с этим.


Губанов это заметил.

Чутьё у него, врождённое, импульсивное, обострённое, на всё вообще вокруг, сразу, оптом, было отменным.

Да и реакция тоже, на любое движенье извне.

И тем более, разумеется,  на то, как люди, которым доверился, вроде бы, он, раскрылся, пускай и на время, перед ними, воспринимают, в основном, по традиции, с голоса, не с листа ведь, это не к месту и не к спеху, его стихи.

Обо всём этом я узнал не тогда, но уже очень скоро.

Он, покашляв незнамо зачем и смутившись, прервал своё чтение.

 Потом почитаю. Успеется. Ладно? В другой раз.

 Как знаешь!  сказал ему я.

Да, задело, конечно, Губанова то, что я, новый друг его и соратник вполне реальный, точно так же, как сам он, признанный половиной Москвы, недавно, да буквально только что, ну, полчаса каких-то назад, почему-то сразу не выразил ни эмоций своих, ни восторгов, не назвал его с ходу гением, как в богеме всегда называли, не признал его безоговорочно.

Это чувствовалось, я видел, в том, как вёл он себя тогда. Нахохлился весь. Насупился.

Шёл, руки в карманы, вразвалочку.

Головой, кручинясь, покачивал молчаливо. А то и вздыхал.

Потом он сумел собраться.

У нас опять завязался простейший, так, между прочим, по пустякам, на ходу, но всё-таки разговор.


Мы с Губановым, разговаривая, шли сквозь осень, сквозь шелест лиственный, сквозь огни столичные, вместе, шаг за шагом, слово за словом, напрямик, в разверстую даль.

Добрались до метро «Динамо».

 Так мы и до меня дотопаем!  Лёня сощурился, закуривая. Сквозь дымок сигаретный продолжил фразу:  Я-то на Аэропорте живу. Родители дома. Думаю, не помешают. Может, зайдём ко мне? Потолкуем. Чайку попьём. Ты не переживай. К себе добраться успеешь. Дом наш неподалёку от метро. Каких-нибудь пять, ну, может быть, десять минут неторопливой ходьбы и ты на метро успеешь до закрытия. Ну, зайдём?

Я взглянул на свои часы и сразу же спохватился:

 Нет. Мне домой пора. Завтра с утра занятия.

 Понимаю!  сказал Губанов.

Мы стояли с ним возле метро. Стояли, два парня, один повыше ростом, другой пониже. Поэты. Надо же! Молодые совсем. Познакомились. Подружиться в дальнейшем удастся ли? Поживём увидим. Посмотрим. Всё возможно. Ведь невозможное, как сказал не случайно Блок в озаренье, тоже возможно. Невозможного в мире нет. Есть сквозь тьму приходящий свет.

Поздний сентябрьский вечер, с его лиловато-чёрным, плотным куполом неба и жёлтыми, золотистыми, звёздчатыми, узорными, широкими всплесками листьев на всех окрестных деревьях, обволакивал нас прохладой.

Пора было нам расставаться.

Мы с Губановым обменялись телефонами и адресами, тут же, на месте, вписав их в свои записные книжки.


Губанов, похоже, маялся.

Моя совсем ведь недавно, и, главное, так нежданно,  реакция на его стихи, которые всем в Москве, кого ни возьми, ни припомни, решительно всем, нравились, нет, какое там, вызывали восторг, восхищение, не давала ему покоя.

 Володя!  сказал он мне.  Давай-ка снова увидимся. Прямо завтра. Пойдём куда-нибудь. Пообщаемся. Что, лады?

 Завтра никак не могу,  сказал я.  Завтра я занят. А вот послезавтра пожалуйста.

 Так можно приехать к тебе?  спросил, оживая, Губанов.

 Позвони мне вначале, заранее, обязательно. И приезжай. Днём, лучше всего. Послезавтра.

 Договорились!  сказал, пожимая мне руку, Губанов.

Мы зашли в метро. Попрощались.

И разъехались в разные стороны.


Такова наша первая встреча.

Вроде рядом она и далече.

Камертонная. Чистый звук.

(Время птицей из наших рук.)

В недрах осени добрый знак.

(Весь, как есть, вокруг Зодиак.)

Изначальная, беспечальная.

(Вряд ли будет потом прощальная.)

Встреча присказка. Встреча быль.

(Над столицей звёздная пыль.)

Встреча с речью. Запев. Пролог.

(Драмой будущей станет СМОГ.)


Вскоре было у встречи нашей продолжение закономерное.

Судьба, видать, постаралась, распорядилась так, чтобы всенепременно, без лишней тягомотины, без отговорок непотребных, без промедления несуразного и ненужного, только так и никак иначе, потому что нельзя по-другому поступить никому из нас, хоть и время есть прозапас, чтоб к вискам не хлынула кровь, мы с Губановым встретились вновь.

Через день позвонил Губанов.

 Старик! Володя! Привет! Как дела? Это я, Лёня. Ну что, скажи, приезжать?

Я сказал ему:

 Приезжай!


Через час, не позже, Губанов появился в моей комнате.

Был он тих, отрешённо-задумчив.

Некий свет, непривычный, таинственный, проступал на его мальчишеском, чуть припухшем, бледном лице.

И глаза его были грустными.

Напрямик, откровенно, сразу же, без ненужных ему предисловий, каким-то вмиг изменившимся, отчасти звонким, торжественным, отчасти не слишком уверенным, акающим по-московски, с хрипотцою дворовой, голосом, но так доверительно, искренне, так просто, и в то же время почти с надрывом, с душой, моляще, Губанов сказал:

Назад Дальше