Эти скудные и простые в своей бедности похороны пробудили в Дэвиде нежность и умиротворение. Тучи больше не застили неба, утром пролился дождь, и полдень пах мягкой осенней свежестью. Пастор молился вместе с Ричи, но молился еще и за себя, а когда шагал по тропе вдоль Оленьего холма за гробом, ощутил, что на его молитвы получен ответ. Он более не сомневался в своем предназначении. Ему дарована эта паства люди у кирки, измотанные жизнью труженики, за бессмертие душ которых он несет ответственность, и сердце наполнила неизъяснимая радость. Он точно знал, зачем живет, и, наверное, что-то изменилось в его лице сообразно этим новым ощущениям, потому что люди приветствовали его, но тут же отходили, словно не желая отвлекать от размышлений. Только Риверсло, уже думающий о том, как он знатно погуляет в таверне, откуда уйдет пьяным далеко за полночь, оказался нечувствительным к настроению пастора. Он схватил священника за руку и затряс ее так, будто встретил знакомого гуртовщика на ярмарке. Он явно хотел поговорить, но не нашел нужных слов и ушел, сердито попрощавшись.
* * *
Лето в тот год будто не желало уходить, и осень была лучшей за последние двадцать лет. Весь сентябрь сияло солнце, жаркое, как в июне, утренние заморозки начались только к концу октября, снег же выпал лишь на третью неделю ноября. Скудные посевы, по большей части серый овес и ячмень, чуть разбавленные горохом и льном, успели вызреть, и урожай был быстро собран. Вязальщицы снопов дни напролет трудились в полях, а босоногая ребятня наслаждалась жизнью, свистя в тростинки и плетя невероятные броши из соломы. Затем настала пора обмолота и веяния на крышах амбаров, обдуваемых первыми ветрами с востока. Но никто не пошел на жнивье подбирать упавшие колоски, ибо считалось делом богоугодным оставить на стерне пропитание для птиц небесных. Наконец все немногочисленные плоды земли были занесены под крышу, на болотистых пустошах остались крошечные стога сена, необмолоченный овес отправился в пуни, а зерно в житницы, и вскоре мельница в Вудили радостно заскрипела, перемалывая зимнее пропитание. Все в приходе знали, сколько причитается лэрду[50]. Николас Хокшоу не требовал непосильного, ограничиваясь скромной рентой и не повышая ее в зависимости от собранного урожая, но всё равно целую неделю у Оленьего холма можно было видеть вереницу телег, везущих «оброк» в амбары Калидона. Как-то днем священник наблюдал за перевозкой, стоя рядом с Эфраимом Кэрдом, арендатором из Чейсхоупа, угрюмо глядящим, как возвращаются его лошади.
Вот так и тает наш и без того малый урожай, сказал фермер. Как говаривали встарь: «Часть сажать, часть сжевать, часть хозяину отдать». По его глазам было видно, как он ненавидит Калидон.
В тот год в День Всех святых[51] все радовались и ликовали. Правда, накануне старейшины качали головами из-за всеобщего веселья, а суровый Чейсхоуп не скупился на порицания. В Вечер всех святых Дэвид совершил прогулку по озаренному луной холму и полюбовался огнями в домах, прислушиваясь к смеху и скрипичным напевам. В его душе не было негодования по поводу древних традиций. Да и чейсхоупский арендатор сменил гнев на милость: кажется, это его широкие плечи и рыжую шевелюру Дэвид видел в огороде у Нэнс Келло среди кочанов. И сам он, бывая в гостях в Ньюбиггине, не чурался праздника, но сейчас его не покидало ощущение, что здесь, в Вудили, сквозь веселье проступало нечто натужное и неискреннее. Каждое горящее окно таило какой-то секрет, парни с девушками не миловались на тропинках. Более того, несколько дней спустя он не мог не заметить, что люди утомлены: лица их побледнели, они украдкой переглядывались, словно за внешним ликованием скрывалось иное празднество, истощившее их души и тела.
После сбора урожая пришла пора сгонять тощий скот с холмов в стойла, и вскоре как поля, так и пастбища обернулись болотистыми пустошами. Дэвид, знакомый с сельским хозяйством исключительно по «Георгикам»[52], умел наблюдать и делать выводы, руководствуясь здравым смыслом, поэтому его не могли не озадачить местные обычаи. Земли в лучшем случае были плохо осушены, скот вытаптывал их, оставляя тысячи ямок, при первом же дожде превращавшихся в лужи, отчего плодородные почвы подкислялись. Но когда он заговорил об этом с майрхоупским арендатором, получил презрительный ответ, что так «деется искони», а те гордецы, что гонятся за новомодными придумками, он слыхал, что есть такие на западе, не снимают и дюжины бушелей с акра, тогда как он получает две: «А землица-то в Майрхоупе кисловата, сэр, не сравнить с той, что у Клайда».
К ноябрьскому снегопаду вся живность была согнана. Скот собрали во дворы под соломенные крыши, и вскоре он стоял в разливах жидкой грязи. Дойные коровы зимовали в хлевах, тягловые быки и лошади в крытых вереском сараях и конюшнях, а овцы в загонах без стен. Наступило зимнее затишье, когда главной заботой крестьян становится прокорм хозяйства той малостью, что заготовлена с лета и осени. Сено грубые и непитательные болотные травы шло овцам; лошадей и быков кормили соломой и отваренной мякиной, но буренкам перепадали кочерыжки и объедки с семейного стола. Зима считалась временем голодным как для живности, так и для человека, и все питались не лучше, чем жители осажденного города. Но если пищу можно было назвать скудной, то недостатка топлива в Вудили не знали. В тот год было много торфа, дозревшего и хорошо просушенного, а потому легкого для переноски. У каждого дома появилась большая торфяная поленница, а после сбора урожая нашлось время сходить в лес за валежником, и у всех дверей стояли дровяницы для розжига.
Ясными октябрьскими днями Меланудригилл перестал страшить Дэвида. У пастора не было нужды отправляться туда ночью, однако не раз приходилось проезжать там днем по приходским делам в Феннан и Рудскую долину, а однажды он возвращался по лесу из Аллера в свете пламенеющего заката. Золотился увядающий папоротник, желтели березки, красновато-коричневые кусты и алые гроздья рябины делали мрачную пущу почти уютной. Прогуливаясь по холмам, священник смотрел на редеющий лес внизу, теперь похожий не на непроницаемое покрывало для костяка земли, но на ее славное одеяльце. Вместе с летом из Меланудригилла ушла пугающая мощь, будто улегся отбушевавший прилив. На полянках скакали олени и выглядели такими невинными Тут Дэвид заметил прелюбопытную вещь: ни один крестьянин, пришедший за хворостом, не углублялся в чащу, собирая валежник только на опушках. Они рубили березняк и лещину на Оленьем холме и в Рудской долине, но не притрагивались к деревьям Черного леса.
За неделю до Поля[53] случился большой снегопад. Сначала все холмы окутало морозной дымкой. «Хмарь к снегам застит», решили в приходе, вновь проверили запасы топлива и с жалостью взглянули на дрожащую живность. Три дня и три ночи стояли туманы, от холода сводило дыхание, старики не могли согреться в спальных шкафах, а речка Вудили заледенела даже на порогах. Были замечены дурные знаки: олени из Меланудригилла приблизились к самой кирке, а майрхоупский пастух, вышедший на рассвете к овцам, увидел среди них полуживых от холода зайцев-беляков. На четвертый день начался снегопад, крупные хлопья летели на землю трое суток, завалив дороги и поля. Затем поднялся ветер и шесть долгих часов неистовствовала метель. День стал темнее ночи, и мало кто осмеливался высовывать нос из дома. Дэвид как раз отправился навестить жену Амоса Ритчи, страдавшую от избытка крови, и, потратив два часа на четверть мили и побродив по выгребным ямам, решил отложить возвращение до вечера в надежде, что ветер поутихнет, в то время как дома Изобел сходила с ума от тревоги за него. Буран смел весь снег с пригорков, зато в ложбинах его навалило в два человеческих роста. Овцам в загонах, зачастую превращавшихся в огромный сугроб, пришлось нелегко: понять, что они там, можно было лишь по дымящемуся желтоватому снегу. В Чейсхоупе полегла пара десятков голов, в Майрхоупе с десяток, а вот в Нижнем Феннане, где снег лежал особенно глубоко, погибло почти всё стадо. Дэвиду подумалось, что крестьяне сами испытывают судьбу. Если бы овцы остались на пастбищах на вершине холма, они бы пробились туда, где нет завалов, но, запертые в загонах, они оказались в ловушке. К тому же на открытых зимних вершинах можно было найти пропитание, тогда как в долине их кормили одним кислым сеном. И вновь, как только Дэвид заговорил об этом с прихожанами, его сочли полоумным. Не выжить овце в холмах, всё делается, как «завещано пращурами».
Снег пролежал всю первую неделю января, затем пришла оттепель, по дорогам заструились ледяные потоки, а Дэвид слег на два дня от переутомления. Пока с неба валил снег, он был на ногах, так как в Вудили оказалось множество больных и стариков, за которыми следовало присматривать. Если в усадьбах все привыкли жить самостоятельно, то в разбросанных по деревне домах царила неразбериха: когда беда обрушивается на твою семью, сложно думать о соседях. У старейшины Питера Пеннекука, восхваляемого мистером Мёрхедом за молитвенное рвение, пропал баран и провалилась крыша коровника, отчего он превратился в фаталиста, уверовавшего, что это Господь насылает испытания и грешно ему противиться, и начал целыми днями мрачно просиживать у камина. Дэвида так и подмывало надрать ему уши. От кузнеца Амоса Ритчи было больше пользы. Этот лохматый тридцатипятилетний мужчина с черной бородой славился как мастак играть на скрипке и класть камень; его благочестие вызывало бы вопросы, если бы он не участвовал в Епископской войне. Его жена в эту пору лежала при смерти, однако он сам вызвался помогать пастору и мужественно брался за любое милосердное дело. По утрам надо было посещать немощных старух, разводить для них огонь и растапливать снег, добывая воду, нужно было приносить еду беднякам, у которых успели закончиться все припасы; к тому же буря разрушила много построек. Изобел работала на кухне не покладая рук, и в ее печи не затухал огонь. Дэвид думал, что зима будет для него передышкой и он наконец сядет за книги, но вместо этого пастор проводил на ногах по четырнадцать часов в сутки, кожа на руках и лице потрескалась, как у пахаря, а вечерами он засыпал прямо за столом, пока Изобел несла ужин.
Буран раскрыл истинное предназначение Дэвида, сблизив с людьми не через высокие таинства, наподобие смерти, а благодаря ежедневной борьбе за жизнь. До этого он просто посещал дома с пастырскими поучениями, но то были формальные визиты, хотя все ему улыбались, но сейчас, в порожденной милосердием близости, он видел их без прикрас.
Новый священник был юн и горяч и относился к своим обязанностям как к приключению. Он тщательно продумывал воскресные проповеди. По утрам читал прихожанам из Книги пророка Амоса, бывшего пастухом и посему казавшегося Дэвиду наиболее подходящим для сельской местности. Дважды в неделю вел беседы о четырех ипостасях человека: его изначальной невинности, жизни после грехопадения, возрастанию в благодати и бессмертной душе. Той зимой Дэвид не продвинулся дальше невинности и для ее обсуждения не придумал ничего лучшего, чем толкование отрывков из Писания, полагая, что эти картины пробудят умы слушателей. Конечно, открытые мирские разговоры он отринул сразу, но ухитрился вплести в свои слова многое из того, чего нет в богословии, тщательно избегая критики Церкви, ибо знал, что Приходской совет такого не одобрит. Его старейшины славились истовой верой, и все чуждые им, но красиво звучащие фразы принимали за хитросплетения теологии.
В десять утра каждое воскресение Робб-звонарь бил в колокол в первый раз, на второй паства входила в кирку, а там Питер Пеннекук, исполнявший обязанности регента, заводил псалом, зачитывая каждую его строку, прежде чем хор пропевал ее. При третьем ударе колокола Дэвид вставал за кафедру и начинал с молитвы. Служба заканчивалась в час, и те, что прибыли издалека, отправлялись в «Счастливую запруду». В два приходило время для второй службы, завершавшейся в четыре с наступлением сумерек. В кирке с ее земляным полом было холодно, как в склепе, а тусклый свет являлся испытанием даже для молодых глаз Дэвида. Озябшие люди, дрожа, сидели на скамеечках с застывшими лицами и напряженно внимали, и эта торжественность была для них частью воскресного ритуала. Священнику нередко казалось, что он обращается к ряженым могильным камням, что к сердцам паствы ему не пробиться, и лишь изредка, когда свет Писания трогал до глубины души его самого и он принимался говорить просто и искренне, он чувствовал, что слушатели раскрываются навстречу ему.
Старания пастора не пропали втуне. Питер Пеннекук одобрил его как «глубокого» проповедника, правильно и здраво понимающего догматы. Другие, вспоминая иногда проскальзывающую страсть в его голосе, отзывались о нем как о «пылком» священнике и говорили о его «рвении». Но были и такие, кому хотелось слушать о чем-то более грозном, содержательном и внушающем трепет, например об адских муках, поджидающих всех, кто не был избран. Да, в нем живет «дуновение», но оно подобно нежному восточному бризу, а не суровому ветру Эвроклидону, заставляющему грешников каяться. Для них священник был человеком Божиим, но слишком молодым; конечно, с годами придет солидность и обретет он силу громов Синайских.
Дэвид полагал воскресные богослужения самой легкой из всех своих обязанностей. Он прибыл в Вудили, полный замыслов великолепных книг, которые он напишет в тиши кабинета на втором этаже. Главным должен был стать труд о пророке Исайе, и слова Семпилла о нем наверняка будут цитировать с не меньшим почтением, чем Лютера о Галатах или Кальвина о Римлянах[54]. Осенними вечерами Дэвиду удалось набросать план своего шедевра, а до начала снегопада он приступил к пролегоменам. Но снежная буря пробила брешь в его занятиях. Он понял, что сейчас время для более насущных дел, ибо он прежде всего пастор и лишь потом ученый. Посещения и поучения сделались основной его заботой, и это усердие помогло завоевать добрую славу. Ненастными ночами, когда пастухи и то предпочитали оставаться у очага, Дэвид отправлялся в хижины в пустошах, и не раз Изобел встречала его, промокшего или заледеневшего, перед самым рассветом, отогревала у печи и отпаивала горячим элем с пресными лепешками, пока он рассказывал о своих приключениях. Выносливый и жизнерадостный, он по-настоящему любил жизнь, требующую такой же самоотдачи, как у солдата в походе. Его лицо разрумянилось от свежего воздуха, глаза повеселели, и все в приходе радовались его мальчишескому голосу и смеху. «Беззлобливый паренек, говорили меж собой прихожанки, но для Божьего служителя чересчур простоват».
Еще пастор взял на себя заботу о детях. В Вудили не было ни школы, ни учителя. В округе жило не менее трехсот человек, но мало кто из них мог что-либо прочитать или написать собственное имя. В Приходском совете оказалось лишь трое грамотных. Поэтому Дэвид стал давать уроки по утрам трижды в неделю на собственной кухне. Из Эдинбурга ему прислали буквари, и с помощью этих книг и большой Библии он учил класс чтению и письму. Это стало приятнейшим времяпровождением как для учителя, так и для учеников, и с каждой неделей к нему приходило всё больше детей, и вскоре вся ребятня деревни и Майрхоупской и Чейсхоупской усадеб собиралась в доме священника. Когда они, посиневшие от холода и частенько с пустыми животами, садились за стол, Изобел потчевала каждого миской похлебки, а пока шел урок, успевала залатать их прохудившуюся одежонку. Бывало, что ребенок уходил из школы в обновке именно так распорядилась перекроенным сюртуком и ушитыми старыми штанами священника ворчащая, но добродушная Изобел, переживающая за обтрепанных маленьких смертных.
Дэвид не довольствовался единичными случаями благотворительности. Они с Советом распоряжались деньгами на нужды бедноты, единственными общественными средствами для оплаты потребностей прихода. Вудили был богаче многих других мест, так как пятьдесят лет назад некая Гризельда Хокшоу пожертвовала тысячу шотландских фунтов для помощи нуждающимся. К тому же имелись штрафы, накладываемые Советом на провинившихся, и еженедельный сбор во время церковных служб, когда у входа в кирку ставили тарелку, в которую бросались медяки, грошики и прочие мелкие монетки, завалявшиеся в карманах. Зимой подавать милостыню не было накладно: на дорогах почти не осталось нищих, а те, что прибредали из-за холмов, стояли на пороге смерти, и от прихода требовалось только предоставить гроб. Но Дэвид не мог решать самостоятельно, как распорядиться скудными наличными средствами, и это привело к первым трениям с Советом. У каждого старейшины оказались собственные любимчики среди бедняков, и хозяева Майрхоупа, Чейсхоупа и Нижнего Феннана спорили из-за каждого гроша. Священник, всё еще считавшийся новичком в этих краях, старался не вмешиваться, но порой, когда речь шла о вещах, хорошо ему известных, пользовался своим главенством. У подножия Чейсхоупского холма жила женщина, о которой ходили не слишком добрые слухи. Была у нее миловидная темноглазая дочь да имелся домишко, пусть очень грязный и запущенный, но еще крепкий. Дэвид сказал Эфраиму Кэрду, что не следует считать ее одинокой вдовой и выделять ей деньги, и впервые ощутил на себе всю тяжесть гнева Чейсхоупа. Бледное лицо побагровело, а зеленоватые глаза стали злыми, как у ощетинившегося пса.