У лошадки вешалки для полотенец в спальне короля («еще доброго короля Якова, милорд», сказала миссис Гримздитч, намекая на то, что много воды утекло с тех пор, как королевская особа вообще почивала под этим кровом; но дни проклятого Парламента миновали, теперь в Англии, слава богу, опять Корона[18]) недоставало ножки; не было скамеек под кувшины в покойчике, прилегающем к гостиной пажа герцогини; мистер Грин изгадил ковер этой своей пакостной трубкой, уж они с Джуди скоблили-скоблили, пятно так и не отстало. Одним словом, когда Орландо прикинул, как обставить креслами розового дерева, шкафчиками кедрового дерева, серебряными кувшинами, фарфоровыми тазами и персидскими коврами все имевшиеся в замке триста шестьдесят пять спален, он понял, что это ему обойдется недешево и, если еще останется несколько тысяч фунтов от его состояния, их едва достанет на то, чтобы увешать коврами несколько галерей, снабдить столовую залу резными стульями и поместить зеркала кованого серебра и стулья того же металла (к которому он питал неуемную страсть) в королевские опочивальни.
И он засел за скрупулезный труд, в чем мы, без сомнения, убедимся, просмотрев его амбарные книги. Заглянем в перечень тогдашних его покупок, с расходами, столбиком подсчитанными на полях, но их мы опускаем.
За пятьдесят пар испанских покрывал и столько же занавесей алой и белой тафты; к ним же воланы алого и белого атласа, шитого алым и белым шелком
За семьдесят кресел желтого атласа, и шестьдесят стульев, им соответственных, и столько же чехлов
За шестьдесят семь столов орехового дерева
За семнадцать дюжин ящиков, по пять дюжин бокалов венецианского стекла в каждой дюжине
За сто две ковровые дорожки, длиною тридцать ярдов каждая
За девяносто семь подушечек алого дамаста, шитого бланжевыми шелковыми галунами, и к ним столько же обитых тисненым шелком скамеечек для ног и стульев соответственно
За пятьдесят канделябров, под дюжину свеч каждый
Но вот так список действует на нас вот мы уже и зеваем. Однако мы прекращаем этот перечень только потому, что нам скучно, а не потому, что он исчерпан. Далее следуют еще двадцать девять страниц, и общая сумма составляет много тысяч фунтов, т. е. миллионов фунтов на наши деньги. И, проведя таким образом день, вечером лорд Орландо снова подсчитал, во что ему встанет нагородить тысячу огородов, если платить работникам по десять пенсов в час, и сколько центнеров гвоздей по пять с половиной пенсов за пинту уйдет на починку ограды парка в пятнадцать миль окружностью. И так далее и тому подобное.
Рассказ наш, пожалуй, и скучноват, ведь один ларец не ахти как отличается от прочих и один огород, пожалуй, мало отличим от тысячи. Но ради них он совершал увлекательнейшие путешествия, попадал в удивительные истории. Например, когда он засадил целый городок слепых женщин близ Брюгге сшивать балдахин для серебряного ложа; а уж история с венецианским мавром, у которого он купил (но только силою оружия) полированный ларец, та в других руках, бесспорно, показалась бы достойной изложения. Ну и его предприятиям было тоже не занимать разнообразия: например, из Сассекса вывозили партиями гигантские деревья, распиливали вдоль и таким паркетом выкладывали галереи; или, скажем, прибывал из Персии огромный, шерстью и опилками набитый ящик, и в конце концов из него извлекалась одна-единственная тарелка, один-единственный перстень с топазом.
Но вот на галереях уже не осталось места ни для единого стола; на столах не осталось места ни для единого ларца; в ларцах не осталось места ни для единой вазочки; в вазочках не осталось места ни для единой горстки засушенных розовых лепестков нигде ни для чего решительно не осталось места, короче говоря, дом был обставлен. В саду подснежники, крокусы, гиацинты, магнолии, розы, лилии, астры, далии всех разновидностей, яблони, груши, вишни, фиги и финики вкупе со множеством редких и цветущих кустарников, вечнозеленых и многолетних, росли так тесно, так впритык, что яблоку негде было упасть меж их корнями и ни пяди дерна не оставалось без их тени. Вдобавок Орландо вывез из дальних стран дичь с ярким оперением и двух малайских медведей, скрывавших, он не сомневался, под грубостью повадки верные сердца.
Теперь все было готово; и вечерами, когда горели несчетные серебряные светильники и ветерок, вечно слонявшийся по галереям, заигрывал с зелено-синими шпалерами, пуская вскачь охотничьих коней и обращая в бегство дафн; когда серебро сияло, лак мерцал и пылало дерево; когда гостеприимно распростерли ручки резные кресла и дельфины, неся на спинах русалок, поплыли по стенам; когда все это и многое другое было готово и пришлось ему по сердцу, Орландо, обходя замок в сопровождении своих борзых, испытывал удовлетворение. Настало время, думал он, закончить ту торжественную речь. Или, пожалуй, даже лучше начать ее сначала. И все же, проходя по галереям, он чувствовал, что что-то тут не то. Столы и стулья, пусть золоченые, резные, диваны, покоящиеся на львиных лапах и лебяжьих шеях, перины, пусть и нежнейшего гагачьего пуха, это, оказывается, не все. Люди, сидящие на них, люди, на них лежащие, поразительным образом их совершенствуют. И вот Орландо стал задавать блистательные праздники для вельмож и помещиков округи. Все триста шестьдесят пять спален не пустовали месяцами. Гости толклись на пятидесяти двух лестницах. Триста лакеев сбивались с ног. Пиры бывали чуть не каждый вечер. И всего через несколько лет Орландо порядком поиздержался и растратил половину своего состояния, зато стяжал себе добрую славу среди соседей, занимал в графстве с десяток должностей и ежегодно получал от благородных поэтов дюжину томов, подносимых его светлости с пышными дарственными надписями. Ибо хоть он и старался избегать сообщения с писателями и сторониться дам чужеродного происхождения, он был безмерно щедр и к женщинам и к поэтам и те обожали его.
Но в разгаре пира, когда гости веселились без оглядки, он, бывало, тихонько удалялся в свой кабинет. Там, прикрыв за собою дверь и убедившись, что никто ему не помешает, он извлекал старую тетрадь, сшитую шелком, похищенным из материнской коробки с рукоделием, и озаглавленную круглым школярским почерком: «Дуб. Поэма». И писал до тех пор, покуда часы не пробьют полночь, и еще долго после. Но из-за того, что он вымарывал столько же, сколько вписывал стихов, нередко обнаруживалось, что к концу года их стало меньше, нежели в начале, и впору было опасаться, что в результате писания поэма станет вовсе ненаписанной. Историку литературы, конечно, предстоит отметить разительные перемены в его стиле. Цветистость вылиняла; буйство обуздалось; век прозы остудил горячий источник. Самый пейзаж за окном уже не так был кучеряв; шиповник и тот стал менее петлист и колок. Верно, и чувства притупились, мед и сливки уже меньше тешили нёбо. Ну а то, что очистка улиц и лучшее освещение домов отдаются в стиле, азбучная истина.
Как-то он с великими трудами вписывал несколько строк в свою поэму «Дуб», когда какая-то тень скользнула по краю его зрения. Скоро он убедился, что это не тень, а фигура весьма высокой дамы в капюшоне и мантилье пересекала внутренний дворик, на который глядело его окно. Дворик был укромный, дамы он не знал и удивился, как она сюда попала. Три дня спустя видение опять явилось и в среду в полдень пришло опять. На сей раз Орландо решился за ней последовать, она же, кажется, ничуть не испугалась разоблачения, а, напротив, когда он ее нагнал, замедлила шаг, обернулась и посмотрела прямо ему в лицо. Всякая другая женщина, застигнутая таким образом в личном дворике его светлости, конечно бы, смутилась; всякая другая женщина, с таким лицом, капюшоном и видом, на ее месте бы поскорей упряталась в свою мантилью. Но эта дама более всего напоминала зайца зайца испуганного, но дерзкого; зайца, в котором робость борется с немыслимой, дурацкой отвагой: заяц сидит торчком и пожирает преследователя огромными, выкаченными глазами, и настороженные ушки дрожат, и трепещет вытянутый нос. Заяц, однако, был чуть не шести футов, да еще этот допотопный капюшон прибавлял ей росту. И она смотрела на Орландо неотрывным взглядом, в котором робость и отвага удивительнейшим образом сливались воедино.
Потом она попросила его, с вполне уместным, но несколько неловким реверансом, простить ее вторжение. Затем, снова вытянувшись во весь свой рост нет, в ней было больше шести футов, она с таким кудахтаньем, с такими хихи-хаха, что Орландо подумал, не сбежала ли она из дома для умалишенных, сообщила, что она эрцгерцогиня Гарриет Гризельда из Финстер-Аархорна-Скок-оф-Бума, что в румынских землях. Ее заветная мечта свести с ним знакомство. Она сняла квартиру над булочной у Парк-гейт. Она видела его портрет: это вылитая ее сестра, которой тут она прямо-таки зашлась хохотом уж много лет как нет в живых. Она гостит при английском дворе. Королева ей кузина. Король дивный малый, но редко когда трезвый ложится спать. Тут снова пошли хихи-хаха. Короче говоря, ничего не оставалось, как только пригласить ее войти и угостить вином.
В комнатах ее повадки обрели надменность, естественную для румынской эрцгерцогини; и если бы не редкие для дамы познания в винах и не здравые суждения об оружии и обычаях охотников ее страны, беседа была бы, пожалуй, натянутой. Наконец, вскочив со стула, она объявила, что навестит его завтра, отвесила новый щедрый реверанс и удалилась. На другой день Орландо ускакал верхом. На следующий поворотил ей спину; на третий задернул шторы. На четвертый день шел дождь, и, не желая заставлять даму мокнуть и сам не прочь немного развеяться, он пригласил ее зайти и поинтересовался ее мнением о доспехах одного из своих предков работа ль это Топпа или Якоби? Сам он склонялся к Топпу. Она придерживалась иного мнения, какого не так уж важно. Куда важней для нашей истории, что в доказательство своего суждения о выделке скреп эрцгерцогиня Гарриет взяла золотые поножи и примерила на ноги Орландо.
О том, что он обладал парой прекраснейших ног, на каких когда-нибудь стаивал юный вельможа, уже упоминалось.
То, как именно закрепила она наколенник, или ее склоненная поза, или долгое затворничество Орландо, или естественное притяжение полов, или бургундское, или огонь в камине можно винить любое из названных обстоятельств; ведь что-то, разумеется, приходится винить, когда благородный лорд с воспитанием Орландо, принимая у себя в доме даму, которая старше его чуть не вдвое, с лицом в аршин длиной, выкаченным взором и вдобавок нелепо одета в мантилью с капюшоном и это в теплое время года! что-то да приходится винить, когда такой благородный лорд, вдруг обуянный какой-то неудержимой страстью, выскакивает за дверь.
Но что за страсть, позволительно спросить, могла бы это быть? Ответ двулик, как сама Любовь. Ибо Любовь но оставим Любовь на минутку в покое, а произошло вот что.
Когда эрцгерцогиня Гарриет Гризельда припала к его ноге, Орландо вдруг, непостижимо, услышал в отдалении трепет крыл Любви. Дальний нежный шелест ее плюмажа всколыхнул в нем тысячи воспоминаний: сень струй, нега в снегу, предательство под рев потопа; шорох, однако, близился; Орландо дрожал, краснел и волновался, как, он думал, уж никогда не будет волноваться, и готов был протянуть руки и усадить к себе на плечо птицу красоты; но тут о ужас! раскатился мерзкий звук, как будто, кружа над деревом, каркали вороны; и воздух потемнел от жестких черных крыльев; скрежетали голоса; летали клочья соломы, сучья, перья; и на плечо к Орландо плюхнулась самая тяжелая и мерзкая из птиц стервятник. Тут-то он и бросился за дверь и послал своего лакея проводить эрцгерцогиню Гарриет к ее карете.
Потому что Любовь, к которой мы наконец можем вернуться, имеет два лица: одно белое, другое черное; два тела: одно гладкое, другое волосатое. Она имеет две руки, две ноги, два хвоста словом, всего по паре и непременно из совершенных противоположностей. В данном случае любовь Орландо начала свой лёт, обратив к нему белое лицо и сверкая гладким, нежным телом. Она близилась, близилась, овевая его небесным восторгом. Но вдруг (возможно, при виде эрцгерцогини) она шарахнулась, резко повернула и явилась уже в черном, волосатом, гнусном виде; и вовсе не Любовь, не птица рая стервятник похоти с мерзейшим грубым стуком уселся на его плечо. Вот почему он бежал, вот почему позвал лакея.
Но не так-то просто выгнать эту гарпию. Мало того что эрцгерцогиня и не думала съезжать от булочника, Орландо каждую ночь терзали мерзкие фантомы. И к чему, скажите, обставлять дом серебром и увешивать стены шпалерами, когда в любой момент вымазанная пометом птица может плюхнуться к вам на письменный стол? Она была тут как тут, металась между стульев; он видел, как она нелепо шлепала по галереям. Или тяжко усаживалась на экран камина. Он гнал ее, она являлась опять и стучалась клювом в стекло, пока его не разобьет.
И, поняв, что в доме просто невозможно жить и необходимо предпринять какие-то шаги, чтобы безотлагательно положить этому конец, Орландо сделал то, что всякий молодой человек сделал бы на его месте, и попросил короля Карла отправить его послом в Константинополь. Король ходил по Уайтхоллу. С Нелл Гуин под ручку[19]. Она в него кидалась орешками. «Вот жалость, вздохнула эта влюбленная дама, такие чудные ноги покидают отечество!» Меж тем Парки были непреклонны; она могла всего лишь послать вслед Орландо воздушный поцелуй.
Глава 3
Ужасно неудобно и досадно, что именно об этой фазе Орландовой карьеры, когда он играл столь значительную роль в жизни своей страны, мы не располагаем почти никакими сведениями, на которые могли бы опереться. Мы знаем, что должность свою он исправлял на удивление прекрасно чему порукой герцогский титул и орден Бани. Знаем, что не без его участия состоялись весьма деликатные переговоры короля Карла с турками о чем свидетельствуют грамоты и протоколы, хранимые в государственных архивах. Но тут грянула революция, пошли эти пожары и так испортили и спутали все прочие бумаги, содержавшие сколько-нибудь достоверные сведения, что того, чем мы располагаем, плачевно мало. Часто важнейшее сообщение темнит обугленная полоса. Часто, когда кажется, вот-вот раскроется тайна, сотню лет томившая историков, и пожалуйста в манускрипте такая дыра, что хоть палец туда засовывай. Мы сделали все от нас зависящее, чтобы по жалким обгорелым клочьям воссоединить картину; но нередко нам приходилось кое-что и домыслить, прибегнуть к допущению, а то и пустить в ход фантазию.
День Орландо проходил, надо думать, следующим образом. Около семи часов он вставал от сна и, накинув на себя длинный турецкий халат и закурив манильскую сигару, облокачивался о перила. Так стоял он, отрешенно озирая раскинувшийся внизу город. Купола Айя-Софии и все прочее плыло в утреннем густом тумане; постепенно туман рассеивался, все становилось на якорь; вот река, вот Галатский мост; зеленые тюрбаны безносых и безглазых пилигримов, просящих подаяния; дворняга роется в отбросах; женщины, закутанные в шали; несчетные ослики, конники с длинными шестами. Потом все это оглашалось щелканьем бичей, звоном гонгов, призывами к молитве, хлопаньем хлыстов, громом кованых колес, а спутанный кислый запах ладана, специй и закваски достигал до самой Перы, будто сам шумный, пестрый, дикий народ обдавал ее своим дыханием.
Что может, рассуждал Орландо, озирая уже блистающий на солнце вид, что может разительнее отличаться от Кента и Суррея, от Лондона и Танбридж-Уэлса?[20] Справа и слева негостеприимно высились голые каменистые громады азиатских гор, то тут, то там лепился к ним унылый замок разбойничьего главаря; но нигде ни пасторской усадьбы, ни помещичьего дома, ни хижины, ни дуба, вяза, фиалки, дикого шиповника, плюща. Ни тебе живой изгороди, чтобы было где расти папоротнику, ни лужайки, чтобы пастись овце. Дома сплошь белые и голые как яичная скорлупка. И то, что он, англичанин до мозга костей, мог так безудержно упиваться этим диким видом, смотреть и смотреть на эти тропы и дальние вершины, затевая одинокие пешие вылазки, куда не ступала ни одна нога, кроме пастушьей и козьей; мог так нежно любоваться цветами, пренебрегавшими сезоном; любить грязную дворнягу больше даже, чем своих борзых; так жадно ловить ноздрями едкий, жесткий запах этих улиц, самого его удивляло. Уж не согрешил ли кто из предков-крестоносцев с простой черкешенкой, рассуждал он, находил это вероятным, усматривал в своей коже некоторую смугловатость и, вернувшись в комнаты, удалялся в ванну.