Я начал читать: «В мою дверь трижды постучали. Я открыл: на пороге ждала душа восьмого корабля»
В мою дверь постучали. Не трижды. Бумага дёрнулась под рукой, я услышал отчётливое шипение испуганной кошки. Только галлюцинаций мне не хватало вдобавок к провалу в памяти.
За дверью стоял полицейский. Я впустил его в дом.
Он уточнил моё имя, оглядел мою помятую физиономию и очень вежливо сообщил, что ему нужно побеседовать со мной о важном деле. Полный уважения к моим особенностям, он осторожно пытался объяснить, что же случилось; но в голове у меня ещё звучало гулкое эхо то ли приступа, то ли головной боли, и я не всегда понимал, что он мне говорит.
В итоге оказалось, что дело не во мне, а в каком-то человеке, скатившемся ночью с понедельника на вторник по каменной лестнице Высокого парка, с одной из тех, что ведут к памятнику Последнему герою. Несчастный сломал шею. По некоторым обмолвкам я решил: полиция почти уверена, что это несчастный случай.
Инспектор был будто пышный каравай; его фигура, мягкие манеры, тихий голос наверняка усыпляли внимание подозреваемых и лгущих свидетелей. Кажется, я больше разглядывал его, чем думал над своими ответами.
Вы знали господина Третьякова? спросил он. Я всё ещё держал беднягу в коридоре и только сейчас сообразил это: инспектор протянул мне фотографию покойного, и чтобы разглядеть её, я машинально подвинулся к свету, в комнату.
Прошу проходите сюда, спохватился я, отступая в сторону. Он тут же зашёл в гостиную, остановился посередине. Я заметил, как разом, цепким взглядом он обхватил всю комнату, и мне стало интересно, какой он её видит. Предметы в ней мой любимый, продавленный диван с выцветшей грубой обивкой, большой обеденный стол, совершенно новый, потому что никто сюда не приходит, книжные полки, закрывающие левую стену целиком, репродукция одного из «Волшебных окон» Бомбы означают ли в его глазах они то же, что и в моих? Вряд ли.
И я снова поймал себя: я думаю о чём угодно, кроме дела, по которому понадобился полиции. И уставился на фотографию, честно силясь вспомнить, видел ли я раньше этого человека.
Нет, ответил я спустя минуту, не помню его ни лица, ни имени.
Инспектор раскрыл папку, достал и протянул мне лист с номерами и датами. Фото, наверное, появилось оттуда же, но я понял, что не помню, как это произошло. Творилось со мной что-то совсем странное.
Стандартная процедура, меж тем говорил инспектор. Запросили распечатку звонков за месяц. Здесь нет ничего особенного, рутинная жизнь пожилого человека на пенсии, есть лишь одно отклонение.
Он ткнул ручкой в выделенный фрагмент:
Две недели назад вы общались с ним. Вели достаточно длительные беседы, два-три раза в день, на протяжении трёх дней. Это ведь ваш номер?
Я смотрел на лист долго, потом ответил:
Да, номер мой. Но я не помню, чтобы говорил с ним.
Инспектор кивнул, будто этого и ждал. Его взгляд сфокусировался вдруг на моём левом ухе. Я почувствовал, что оно неумолимо начинает краснеть, наливаться жаром. Тяжёлый взгляд оказался у моего собеседника.
Я понял, что пришла пора врать.
Из-за моих особенностей, осторожно и неохотно начал я, я иногда иногда забываю разные вещи. Бывают провалы. Иногда исчезают часы из памяти, а иногда люди или события. По мелочи, но
Он снова кивнул:
Это многое объясняет. Третьяков был в прошлом специалистом по «растениям».
Я мысленно вздохнул с облегчением: это действительное многое объясняет для полиции. У меня была самая невинная причина связываться с погибшим. Единственный плюс моей природы: на неё можно свалить любые странности. Не думал, что однажды мне это в самом деле понадобится.
Иронично, что вы забыли того, кто, очевидно, должен был вам помочь, тяжело произнёс инспектор, и было видно, что ироничным он это не считает. На вашем месте я бы поискал кого-то ещё.
Он произнёс последние слова машинально, и вдруг смутился: испугался, что я посчитаю это оскорблением. Подам на него жалобу: мол, сотрудник полиции такой-то проявился нетерпимость к «растениям», позволил себе намёки, тра-ля-ля, лишите его, пожалуйста, заслуженной пенсии.
Он пытливо вглядывался в моё лицо, пытаясь угадать, нужно ли ему извиняться. А я с сочувствием думал о том, как же его запугали. Как их полицейских, врачей, чиновников, должно быть, трясли, как пытали их на собраниях и семинарах, научая общению с «растениями». Я вовсе не стар, но ещё помню времена, когда люди не боялись при мне открывать рот.
Я слишком сильно задумался, скользнул мыслями в прошлое, и вдруг меня пробил холодный пот, а потом задрожали руки. Если бы я умел курить, то закурил бы сейчас, как в фильмах, пуская дым вниз и не сводя взгляда с дрожащей в пальцах сигареты. Я машинально поднял ладонь: она заметно тряслась, а я уставился на неё, силясь понять, что же происходит.
Инспектор наблюдал за мной молча. В его глазах мелькнула растерянность.
Дрожь отступила так же быстро, как и началась. Моё тело успокоилось, но зато отчего-то меня стал мучить вопрос:
Думаете, смерть Третьякова могла быть связана с его работой? спросил я.
Почему вы подумали об этом? резко произнёс инспектор.
Я пожал плечами:
Просто пришло в голову.
Я очень надеюсь, что нет, его лицо сделалось печальным. Он совершенно не желал, чтобы тихое расследование несчастного случая обернулось делом о нетерпимости.
Спасибо за встречу, господин Перелётов, сказал он, и его голос вдруг стал суше, чем ветер пустыни. Не уезжайте пока из города, пожалуйста. Мы уведомим вас об окончании расследования.
Рассказ не клеился, бумага злилась на меня и резала пальцы. Со стихами было ещё хуже, потому что «стихи это магические формулы их мира мира людей, в котором нам приходится жить. Наши предки пришли сюда не просто так, но причины их поступков скрыты от нас, мы существуем в чужом мире, но не имеем даже великой цели, чтобы оправдать свои мучения».
Это были слова «чужого», не мои. Читая их, я понимал, кем он воображает себя. Он был бы смешон в своём самодовольстве, если бы не мучил меня так сильно.
Мои собственные стихи не идут ни в какое сравнение с его. Я только учусь, «чужой» же умел это всегда. Но с прозой у меня выходит получше.
«Красивые слова, которые мы можем складывать с такой лёгкостью, когда-то не имели значения для жителей этого мира. Неужели великая тайная цель и заключается в том, чтобы обучить их дышать тем, что мы выдыхаем, будто мы растения?»
Я скомкал очередной лист. Последние дни не мог думать ни о чём, кроме того мёртвого доктора-«ботаника». Я и боялся, что полиция узнает что-то обо мне, и хотел этого, потому что всё ещё не мог ничего вспомнить о Третьякове.
Я так легко солгал инспектору, что сам испугался: а если они как-то пронюхают, что за исключением того пропавшего вторника я никогда и ничего не забывал по-настоящему? У меня не бывало долговременных провалов в памяти, спустя час-два после приступа воспоминания возвращались, как смутные образы того, что случилось не со мной, но всё же случилось. Полицейские решат, что я скрываю что-то, или поймут, что я схожу с ума и отправят меня в какой-нибудь «санаторий».
Ведь я был уверен: я точно не знал того человека, я точно не звонил ему.
Я должен был понять, что это всё означает.
Но сколько ни рылся в памяти, сколько ни ломал голову до физической боли, всё было без толку.
Только «чужой», пользуясь моей растерянностью, выныривал наружу и водил нашей общей рукой:
«Первый, почему я продолжаю держать твоё дыхание, пропускать сквозь себя бесконечное количество слов, и чувств, и поступков? Забывать, вспоминать, падать в пустоту на секунду, на десять, на шестьдесят. Маленькая смерть, обновление и опять строка за строкой, и шипит на меня бумага, и режет пальцы, и я слышу, как в глубине меня длится твой бесконечный выдох, и стремится столь же бесконечная мелодия образов, нот, слов, жестов.
Кто мы? Нас нарекут потомками дриад и сумасшедшими гениями. Нас запрут в домах с решётками и мягкими стенами. В нас будут кидать камни, наши матери отрекутся от нас, нас возвысят, на нас будут молиться. Нас назовут настоящими людьми и выродками. И всё это будет неправдой. Мы это твой бесконечный выдох, твоё безумное дыхание.
Но как только я запру бумагу с этими словами в ящике стола, я снова стану нервным молодым человеком без выдающихся способностей. И в толпе меня опознают только врач, фанатик и коллега.
Поэтому я ничего не знаю».
Меня тошнило от его пафоса.
Когда это становилось нестерпимым, я вскакивал, отталкивая старое кресло так, что оно стонало и скрипело, выбирался из-за стола, обязательно натыкаясь на острый угол, и бросался от одной стены кабинета к другой. Там всего-то и было, что пять шагов. Пять шагов в полумраке я ни разу за эти дни не дотронулся до штор; пять скрипучих шагов по видавшему лучшие дни паркету; пять шагов дрожания света настольной лампы в глазах потом я застывал у стены, прижавшись к ней щекой, отслеживая уходящие за пределы поля зрения мелкие трещинки в бледно-синей краске.
Спустя неделю мне позвонили из полиции и сообщили, что «расследование убедительно доказало факт наличия несчастного случая». И дело закрыто, и я волен идти на все четыре стороны, и никому ничем не обязан.
И мне должно было стать намного легче: они ничего не поняли про меня.
Но стало только хуже.
Потому что загадка никуда не делась, и ни пропавший вторник, ни таинственная моя, несуществующая связь с Третьяковым так и не всплыли.
И «чужой» уже конструировал из этой истории новые стихи, а я понял, что не смогу просто оставить её позади.
Редкий случай в моей практике, детектив сидел прямо, почти не касаясь высокой выпуклой спинки стула. На коленях мой собеседник держал блокнот, страницы которого были заложены карандашом. Этот человек напоминал мне персонажей старых фильмов, и сам, наверное, был их ровесником, но тот, кто рекомендовал Филиппа Здрановского, сказал: «Он никогда не терпел неудач». И эти слова тоже казались пришедшими оттуда из мира чёрно-белых кадров и честных парней в шляпах и плащах. Шляпу Здрановский не носил, плаща в середине июня тоже не надевал, зато у него были уже упомянутый блокнот и благородный чёрный зонт-трость.
Меня Здрановский подкупил манерой держаться с «этим «растением», то есть со мной. Единственное, что мы хорошо чувствуем, это отношение людей: преклонение, презрение, фанатизм, зависть, сочувствие, злобу, интерес, жалость на любой вкус. Здрановский выбрал безразличие, одинаково удалённое от слепой ксенофобии и жгучей ксенофилии. Он отнёсся ко мне, как к человеку. Я ценю это в окружающих, это даёт мне возможность не проверять, нет ли на мне мишени.
Впрочем не редкий, а единичный, уточнил детектив. Не было ещё такого, чтобы клиент предлагал расследовать, гм, самого себя.
Я кивнул.
Сойдёмся в цене, и, думаю, я узнаю, какая связь между Третьяковым и вами.
Сойдёмся, по счастью, сейчас в деньгах я не испытываю недостатка; на всякий случай я ещё раз повторил:
Помните про особые обстоятельства этот пропавший вторник. Если я что-то сделал
Я помню. И помню, что если вы правы, и эти обстоятельства имеют место быть, то я должен передать всю найденную информацию в полицию. Не боитесь?
Боюсь, честно ответил я.
«Я боюсь каждый день.
Боюсь не выйти из приступа. Однажды уподобиться парадоксальному бегуну и никогда не догнать медленно отступающую границу сознания. Боюсь не вырваться из пустоты.
Боюсь потерять нить. Ту струю воздуха, вдоль которой двигаюсь от приступа к катарсису, путеводную нить слов, усмиряющих шипящую бумагу, чужое дыхание, облекаемое в звуки.
Боюсь выдохнуть до конца. Выдохнуть и навечно остаться в странном, изменённом состоянии, в мире духов, где каждая вещь имеет опасный характер.
Боюсь не пережить катарсис. Войти в пятно света и затеряться в нём, разложиться на фотоны, слиться с бесконечным озарением, не вернуться в себя.
Но больше всего я боюсь, что на дорогах судьбы, ослепнув от очередного приступа, я свернул не туда, потерялся, и с тех пор блуждаю в одиночестве, не в силах найти своё племя.
Ведь одно дело не иметь на что-то ни шанса, а другое потерять возможность ненароком, походя, просто свернув не в ту сторону. И навсегда, навсегда выбрать неверный путь.»
Слова не складывались. Я не мог вдохнуть своё собственное безумие, не мог сосредоточиться на словах. А значит, следующий приступ будет ужасен: мне не удастся «разбавить» его силу, используя её по чуть-чуть в спокойное время. Я чувствовал страх «чужого», его безумный, безумный страх, и мне тоже было страшно.
Вот уже несколько дней я ждал результатов от моего старомодного детектива. Я постоянно думал о том, какими они могут оказаться.
И, кажется, я что-то вспоминал; это было так, будто я смотрел на экран, а тот мёртвый человек стоял в зоне, куда не мог повернуться объектив видеокамеры. Я знал, что там кто-то есть, но даже заметить его мне не удавалось.
Кроме того, я думал о мифах. Это была третья вещь, что беспокоила меня в последнее время.
Ещё недавно я почти не вспоминал о мифах, о сказках, о суевериях, сопровождавших меня бо́льшую часть жизни. Я привык к ним почти сразу, в детстве, когда стало ясно, что я не такой, как другие. Привык много быстрее, чем к тому, что в моих пальцах живёт особая сила, что этой силе всё равно, когда воплощаться, что она всегда берёт своё и что теперь я дышу по-другому. Дышу только потому, что силе нужно тело, чтобы нести в нём чужое дыхание. Вот к такому привыкают не сразу, а мифы. Сейчас я думал: сколько правды может быть в этих сказках?
И не мог понять, почему? Почему всё время мои мысли возвращаются к Первому, древнему богу «растений», легендарному прародителю? Осколки слов о нём стучались в преграду в моей голове, а «чужой» с другой её стороны жадно тянулся к ним, тянулся, тянулся сводя меня с ума.
Как спокойно я жил, оказывается, пока не умер этот человек, Третьяков. Как только я додумал эту мысль, позвонил Здрановский.
Надо встретиться, сказал он. Такое не по телефону.
Не хочу.
Рябь пробежала по миру; дыхание замерло, через бесконечную пустоту я опять провалился в приступ. Руки зажили своей, отдельной от меня жизнью, пальцы дрожали от нетерпения и избытка нервной энергии, лёгкие покрылись изнутри пылью и отмерли за ненадобностью: я задышал кончиками пальцев.
Только не встречаться с ним.
Бумага шипела, ждала, металл механического карандаша раскалился, я видел, какого жуткого цвета он стал, как скукоживалась вокруг него полировка стола, видел, что ещё немного и вспыхнет огонь.
Я с усилием вынырнул из предчувствия приступа: это просто часть меня сопротивлялась правде, не хотела знать, что скажет старомодный детектив. Неужели его слова могли бы что-то со мной сделать, изменить меня? И наука, и мифы говорят о том, что это невозможно.
Но почему же меня охватил мандраж? Точно, то самое слово. Я чувствовал, что справиться с ним мне сейчас не под силу, и лишь я отвлекусь, как опять соскользну в болезненную реальность приступа, в галлюцинации о шипящей бумаге и раскалённом карандаше.
Я закурил и сел рядом с окном, ожидая приезда Здрановского.
Когда корни вырывают из земли, и они лишаются питания и тепла.
Когда наступает вечная ночь, и листья лишаются света.
Когда приходит бессмертная зима, и ветви промерзают насквозь.
Что тогда происходит с деревьями? Что тогда происходит с нами?
Мы пытаемся выжить, становимся чем-то новым, адаптируемся. Но, в конце концов, когда мир начинает побеждать наши короткие маленькие жизни, мы понимаем, что стоило делать совсем другое.