Сын менестреля. Грейси Линдсей - Мисюченко Владимир Федорович 6 стр.


 Выйди за дверь и жди там.

С трудом оторвав ноги от пола, я, с чемоданом в руке, вышел из комнаты и прождал за дверью минут десять, не меньше, когда услышал тот же голос:

 Можешь войти.

Я вошел, поставил чемодан на пол и, увидев напротив письменного стола стул, должно быть поставленный для меня, сел.

 Встань!

Я повиновался, с опаской взглянув на своего будущего отца настоятеля, сидевшего и внимательно изучавшего папку, которая, если верить моим худшим опасениям, была моим личным делом. Ты когда-нибудь видел иллюстрации Фица к «Дэвиду Копперфилду»? Так вот отец настоятель был точь-в-точь как отчим Дэвида Копперфилда: та же фигура и та же отталкивающая внешность, те же черные, глубоко посаженные глаза садиста. Мне он совсем не понравился, я почувствовал себя точь-в-точь как маленький Дэвид, когда того отправили на фабрику мыть бутылки.

 Известно ли тебе, мой дорогой Фицджеральд, что ты прибыл сюда с опозданием на три дня?  В голосе настоятеля слышался едкий сарказм, без тени юмора.

 Прошу прощения, отец мой, но меня провожала матушка, и так как путешествие ее утомило, мы провели два дня в Риме, а затем остановились в «Рице» в Мадриде, поскольку я опять же счел, что с моей стороны будет благоразумнее провести ночь там.

 Похвальная сыновняя преданность. А что ты делал в Риме, сын мой?

 Его Святейшество, папа, удостоил нас личной аудиенции.

Мне казалось, что это может его смягчить. Но не тут-то было. Он продолжал улыбаться, и, смею тебя заверить, Алек, его улыбка мне не слишком понравилась.

 Так что же сказал тебе Его Святейшество?

И тут я по недомыслию выложил ему всю правду:

 Он особо отметил достоинства самоотречения и покаяния.

При этих словах отец настоятель неожиданно поднял сжатую в кулак огромную руку и с такой силой ударил кулаком по столу, что все стоящие там предметы задрожали и подпрыгнули. Увы, я тоже чуть было не подпрыгнул.

 Вот-вот. Именно эти слова мне следовало бы тебе сказать. И я говорю их тебе сейчас, поскольку они девиз нашего учебного заведения, особенно применительно к тебе изнеженный, испорченный до мозга костей маменькин сынок! Если бы я еще раньше не прочел все это на твоем лице, то обязательно прочел бы здесь, в твоем личном деле,  произнес он, бросив взгляд на лежащую перед ним папку.  Скажи, тебе хоть что-нибудь известно об умерщвлении плоти?

 Да, известно. Мой лучший друг каждое утро принимает ледяную ванну и делает пробежку в две мили, даже не поев овсянки.

Его глаза заблестели голодным блеском.

 Это наш человек. А нельзя ли его к нам?

 Он уже на пути к тому, чтобы стать доктором.

 Жаль! Какого миссионера я из него сделал бы! Мы здесь специализируемся на подготовке миссионеров, мой дорогой Фицджеральд. За последние двенадцать лет я уже выпустил из этих стен семь миссионеров, трое из которых пролили кровь на Черном континенте.

Алек, этот жаждущий крови парень уже начал меня всерьез тревожить. Он был хуже Джека-потрошителя.

 Но перейдем к делу. Я обязан наказать тебя за столь вопиющее нарушение правил. Ты на две недели лишаешься возможности покидать территорию семинарии. А комната, которую тебе отведут, вряд ли будет похожа на номер в «Рице».

Он стукнул по звонку, установленному на столе. Тут же появился слуга. Потрошитель проинструктировал его. Слуга явно удивился, но взял мой чемодан, и мы, выйдя из главного здания чудесного аббатства, направились в дальний конец бетонного строения. Там я спустился вслед за ним по ступенькам в подвальное помещение и оказался в темной клетушке с малюсеньким окошком, из которого открывался омерзительный вид на уличные туалеты. Да и сама келья, где царил жуткий беспорядок, была до отвращения грязной.

Бросив взгляд на замызганную кровать с продавленным матрасом, я повернулся к парню, все еще держащему в руке мой чемодан.

 Кто занимал эту комнату до меня?

 Студент, которого исключили только вчера.

 За что?

 Думаю, за курение, сеньор,  сказал слуга и, понизив голос, добавил:  Это карцер, сеньор.

С минуту я простоял, не зная, что предпринять. Нет, я решительно не желал здесь оставаться.

 Никуда не уходи! Жди меня здесь и посторожи мой чемодан. Я вернусь.

Похоже, ничего другого он и не ожидал.

Поднявшись по гадким ступеням, я направился прямиком в кабинет Потрошителя и вошел внутрь.

Он оторвался от бумаг на письменном столе и поднял на меня глаза. Мое возвращение явно не стало для него сюрпризом.

 Да?

 Я не собираюсь жить в этом вонючем склепе. По крайней мере, я имею право на чистое и приличное жилье.

 А что, если я не выполню твои требования?

 В таком случае я отправлюсь отсюда прямо в Толедо, возьму такси до Мадрида, потом пересяду на поезд до Рима и обо всем расскажу Его Святейшеству.

 Очень хорошо,  мягко ответил он.  Прощай, Десмонд.

Я как стоял, так и остался стоять, кипя от бешенства, а он как ни в чем не бывало снова углубился в изучение бумаг на письменном столе. Тогда я круто развернулся и поплелся обратно в свою келью. Теперь я чувствовал себя уже не маленьким Дэвидом, а одной из тех бутылок, что он успел отмыть только наполовину. Я решительно не мог осуществить свою угрозу, и Потрошитель это прекрасно понимал. Как я буду выглядеть в глазах моей дорогой мамочки, если вернусь к ней в «Риц»? Нет, никогда, никогда! Я должен с честью выйти из положения. Во мне еще осталась какая-никакая сила духа. Слуга по-прежнему стоял рядом с чемоданом. Он знал, что я непременно вернусь.

 Сеньор, эта маленькая комната будет выглядеть лучше, гораздо лучше, если здесь прибраться.

Наши глаза встретились, и я понял его взгляд. И, воздав хвалу Господу за мой хороший испанский факт, оставшийся неизвестным сидящему у себя в кабинете сукину сыну с садистскими наклонностями,  я спросил:

 Как тебя зовут?

 Мартес, сеньор.

Я достал из бумажника прекрасную новенькую, хрустящую банкноту достоинством пятьдесят песет и помахал ею у него перед носом. Я знал, что пятьдесят песет для него целое состояние. Он знал это не хуже моего.

 Мартес, пригласи сюда приятеля, с мылом, ведром воды и подручными средствами для уборки. Достаньте чистое белье, чистые занавески, принесите ковер из другой комнаты. Сделайте так, чтобы тут все сияло и блестело,  и деньги твои.

Он поставил чемодан на пол и пулей выскочил из комнаты. Я дождался, пока он вернулся с другим слугой, которого Мартес представил мне как Хосе. С собой они принесли тряпки, щетки и ведра с водой. Пока я поднимался по лестнице, за моей спиной уже вовсю кипела работа.


Примерно с час я бродил по территории семинарии, и за это время успел обнаружить заброшенные теннисные корты, где оставили свои визитные карточки отбившиеся от стада коровы с соседних ферм, площадку с высокими стенами для игры в пелоту[16] и старое футбольное поле. Я заглянул в старинную церковь в испанском стиле и про себя отметил, что церковь в хорошем состоянии, очень красивая и благостная. Поскольку занятия еще не закончились, я не встретил ни одной живой души.

Наконец я вернулся в свою комнату. Двое слуг уже ждали меня снаружи и с готовностью проводили внутрь. Я был буквально ошеломлен тем, что им удалось сделать. Они оттерли и надраили мою каморку до блеска. На чисто вымытом оконце красовались новые льняные занавески, а на выложенном плиткой полу лежал симпатичный испанский коврик. И, как еще один дар из пустующей комнаты наверху, плетеное кресло с мягким сиденьем. Комод, теперь источающий приятный запах пчелиного воска, оказался антикварным, причем подлинным образчиком андалузского стиля. И в довершение всего, кровать починили и застелили свежим белоснежным постельным бельем.

Я бросил признательный взгляд на своих благодетелей, которые смотрели на меня с выжидательной улыбкой.

 Чудесная комната, сеньор. Здесь тихо, спокойно. А летом прохладно.

Я достал бумажник и извлек оттуда еще одну новехонькую банкноту в пятьдесят песет, полученную непосредственно из рук кассира в «Рице». Когда я вручил каждому по заветной бумажке, радости их не было границ.

 Сеньор, мы будем приходить так часто, как только сможем, чтобы здесь все блестело.

 Да будет так, Мартес и Хосе, ведь отныне вы мои друзья.

Когда они вышли, одарив меня напоследок признательными улыбками, я распаковал вещи и разложил их по ящикам, застеленным чистой бумагой, потом поставил на комод две небольшие фотографии, запихнул пустой чемодан под кровать и, с удовольствием оглядев напоследок комнату, вышел во двор, где нос к носу столкнулся со своим врагом.

 Что, пришлось потрудиться, Фицджеральд?

 Не больше, чем обычно, отец мой.

 А ну-ка давай пойдем посмотрим.

И он начал спускаться по лестнице. Из соображений благоразумия я решил за ним не ходить. Наконец, обследовав, вне всякого сомнения, все от и до, выдвинув ящики и потрогав мое нижнее белье, он с широкой улыбкой на губах вернулся ко мне:

 Мои поздравления, Фицджеральд! Ты прекрасно потрудился. Я от тебя такого не ожидал.  И с этими словами он с деланой сердечностью положил мне руку на плечо.

Я выскользнул из его неискренних объятий и посмотрел ему прямо в глаза:

 Вы ведь прекрасно знаете, что я палец о палец не ударил. Так что не старайтесь выставить меня лжецом. Что бы вы там обо мне ни думали, я никогда таковым не был, и вам не удастся заманить меня в эту ловушку.

Он долго молчал, а потом уже своим обычным голосом произнес:

 Неплохо, Фицджеральд. У меня еще есть шанс сделать из тебя миссионера. А теперь настало время нашего вкуснейшего второго завтрака. Пойдем, я покажу тебе трапезную.

Трапезная находилась в дальнем крыле нового здания. Это был большой зал с подиумом у одной стены и по меньшей мере двадцатью длинными узкими столами, расположенными чуть пониже, за которыми уже собрались для приема пищи мои будущие товарищи. Указав мне мое место в конце одного из столов, Хакетт уселся между двумя священниками в центре стола на подиуме. Потом была прочитана благодарственная молитва. Пока какой-то парень читал с аналоя отрывки из «Книги мучеников», начали разносить тарелки с едой, а это означало, что я смогу наконец-то поесть.

Увы, блюдо оказалось совершенно безвкусной ольей подридой, состоящей из риса и гороха и плавающих в мерзком вареве кусочков жесткой говядины, которую нужно было рубить топором. Я, давясь, впихнул в себя то, что лежало на моей тарелке, поскольку прекрасно понимал, что если не научусь хлебать эти помои, годные только для свиней, то рано или поздно просто-напросто умру с голода. Затем нам подали кислый козий сыр с ломтем хлеба, что на вкус было не так уж плохо, и напоследок по кружке какой-то черной бурды, замаскированной под кофе. В два глотка я выхлебал это пойло, которое хотя бы было горячим.

Между тем я внимательно рассматривал обитателей семинарии, большинство из которых не понравилось мне с первого взгляда. Причем особую неприязнь вызвал у меня сидевший во главе центрального стола здоровенный, уродливый туповатый детина, которого все звали Дафф. Что касается представителей духовенства, то только один, казалось, заметил мое присутствие. Это был похожий на большого ребенка человечек, румяный и седовласый, который непрерывно хмурился и морщился в мою сторону. Когда я поинтересовался у своего соседа, кто бы это мог быть, тот шепотом, поскольку за столом следовало соблюдать тишину, произнес:

 Отец Петитт, учитель музыки.

«Боже мой!  подумал я.  Это последняя капля». А потому, когда все поднялись, возблагодарив Господа, и отец Петитт вдруг принялся делать мне знаки, я быстро поднялся и, смешавшись с толпой, стал поспешно пробираться к своей келье. Я начал писать письмо в отведенный нам час отдыха, а закончил его уже вечером следующего дня, при свете свечи.

И поскольку я не могу подвергать сие послание опасности цензуры кровожадного Хакетта, то собираюсь вручить письмо своему маленькому испанскому другу, чтобы тот отправил его из деревни.

Дорогой Алек, прости меня за сей пространный и вымученный опус. Я просто хотел, чтобы ты знал, как я устроился и что ожидает меня, если я, конечно, выживу, ближайшие четыре года.

Передай мои наилучшие пожелания твоей дорогой матушке.

Нежно любящий тебя

Десмонд

P. S. Отрубленная рука в кабинете Хакетта, как оказалось, является реликвией. Она хранится в память об одном из выпускников семинарии, молодом священнике, изувеченном, а потом и убитом в Конго; его тело обнаружили бельгийские солдаты, которые и прислали сюда его руку. Так что ставлю Хакетту «отлично» за то, что бережет и почитает святыню.

Глава 2

Какой вывод можно было сделать из этого действительно пространного, сумбурного, но такого характерного для Десмонда письма? Я дал почитать его маме, которая обожала Десмонда и интересовалась его успехами на ниве служения Господу. Но мама только головой покачала:

 Бедный мальчик! Он никогда не сможет этого сделать.

Однако письма, которые затем начали систематически приходить, казалось, опровергали мамино пророчество. Безрадостные, жалобные, освещенные редкими искорками юмора или вспышками ярости против Хакетта, они были столь однообразными и столь недостойными Десмонда, что я их никому не показывал. По сравнению с событиями, ждавшими Десмонда впереди, то был самый унылый период его жизни. На ранних этапах его послушничества у Десмонда был один-единственный друг среди неотесанных парней юноша с не менее тонкой душевной организацией, чем у него самого, которому здесь дали прозвище Полоумный. Именно с ним Десмонд проводил часы отдыха. Они играли в теннис допотопными ракетками и изношенными мячами на поле, усеянном высохшими на жарком солнце коровьими лепешками. А иногда они молча гуляли по старому аббатству, впитывая в себя красоту и спокойствие сей находящейся в пренебрежении части семинарии. В дождливые дни они прятались в библиотеке, где читали, конечно, не толстые тома «Книги мучеников», коими были заставлены все полки, но гораздо менее безгрешную литературу. Еще они сочиняли вдвоем достаточно грубые лимерики, посвященные Хакетту. Стишки эти, написанные левой рукой, потом разбрасывались в туалетах и в других общественных местах.

За исключением отца Петитта, остальные наставники из числа духовенства особо не жаловали Десмонда, так как он частенько оскорблял их в лучших чувствах, демонстрируя, что знает гораздо больше того, чему они пытались его научить. Но вот отец Петитт, пожилой, розовощекий, довольно застенчивый маленький человечек, который во время первой трапезы морщился и хмурился в сторону Десмонда, с самого начала был расположен к юноше, чей школьный отчет представлял первостепенный интерес для хормейстера, вынужденного блуждать в дебрях окружающего его музыкального невежества. И все же он и не решался предъявлять права на нечто большее. Отец Петитт играл на церковном органе, обучал желающих игре на фортепьяно или на скрипке, набрал в хор нужное количество певчих, способных исполнять церковные гимны, литании и григорианские хоралы, но при этом старательно следил за тем, чтобы песнопения не переросли в заунывный вой. Как отец Петитт попал в семинарию, можно было только гадать, поскольку он был не только не слишком разговорчив, но и болезненно застенчив. Любой заданный в лоб вопрос вгонял его в краску. Он, вне всякого сомнения, был с раннего детства очень музыкален и уже в подростковом возрасте играл в оркестрах центральных графств Англии, причем играл на флейте, что вполне соответствовало его характеру. Как и почему он внезапно решил учиться на священника тайна, покрытая мраком. Отец Петитт упорно молчал и о том, что заставляло его перекочевать из одного прихода, куда он был назначен после рукоположения, в другой. Святой отец был не создан для успеха, даже в деле служения Господу, но его музыкальные знания были всегда при нем, и он счел Божьей благодатью то, что в конце концов оказался в семинарии Святого Симеона. Здесь он был любим всеми, и особенно отцом настоятелем, который явно покровительствовал «маленькому собрату».

Назад Дальше