Волконский и Смерть - Аппель Дарья 8 стр.


«Они все захотели меня открыть, как простой чемодан  они знают одно: даже в самом пустом из самых пустых есть двойное дно»,  всплыли откуда-то слова, произнесенные незнакомым высоким, но, несомненно, мужским голосом, речитативом или напевом, непонятно. Будто бы донеслось из-за стены, и Серж убедился, что несмотря на уверения доктора, будто бы горячка миновала, кризис ее сломил, бред остался с ним, и, верно, разум уже покидает его.

Руки мало слушались его, когда он дописывал последнее предложение в ответе на вопрос про «внушение либеральных идей». Его почерк, и без того неважный,  в детстве гувернер, барон фон Каленберг, личность столь же темная, сколько и жестокая, чуть ли не прибил его за упорное нежелание взять грифель в правую руку, как делают «все нормально развитые дети». Цели своей учитель добился, но выучиться красиво или хотя бы разборчиво писать Сержу не довелось. А нынче, после нескольких суток в кандалах, рука не могла удержать толком перо. Но он вывел фразу, дописал ее, перечитал, вздохнув с облегчением  ничего подозрительного, никакого упоминания известного лица, да и остальных лиц тоже, вина взята на себя, остается только вздохнуть и умереть побыстрее. Жизни для него все равно нет, и не сказать, будто бы Серж это не чувствовал перед арестом и даже в первый год своей брачной жизни с этой юной миловидной девочкой, дочерью генерала Раевского, которая ни в чем не виновата Она даже сумела родить ему этого мальчика с его глазами и его длинными, в поллица ресницами, обхватившего его палец крепко, немедленно, словно в залог их нерушимой связи, более чем родственной. И Маша Жива ли она? Тогда он оставил ее в критичном состоянии, в забытьи и жару. Удалось ли ей выкарабкаться или она сгорела, оставив сына сиротой? При мысли о жене Серж  не впервые, впрочем  ощутил странное равнодушие, словно он думал о какой-то неблизкой родственнице или случайной знакомой. Тут же вина больно кольнула сердце  он вспомнил ее, сидящую на ковре и глядящую на сжигаемые в камине письма. «Это от Пушкина, кстати»,  говорит он, скармливая огню очередную пачку бумаг, исписанную мелким летящим почерком, столь узнаваемым. Мари на миг оборачивается, протягивает руки, в огне мелькает ее золотое обручальное кольцо, и глаза ее, огромные и черные, ради которых и стоило тогда свататься, словно хотят что-то сказать, остановить его, но он, намеренно не глядя на нее, не отвечая на ее немую просьбу, предает на сожжение послания от ее любимого поэта и близкого друга их семейства. Огонь разгорается ярче, равнодушно трещит в камине, распыляя жаркие искры, ее смугло-бледное лицо освещено неровно, уста разлепились, чтобы задать простой вопрос, столь естественный в таких состояниях, но Серж встает, задвигает ящик стола и запирает его на ключ и поспешно выходит из комнаты, из дома, из жизни жены, направляясь навстречу своей незавидной участи.

Их совместная жизнь началась огнем  подвенечная вуаль вдруг попала в пламя свечи, служка с кадилом подоспел вовремя, сбив пламя за мгновение до того, как оно перекинулось на волосы и платье невесты  огнем и закончилась. И он, как прежде, убегает, уезжает, не видит ее, не отвечает на ее вопросы, заставляя гадать и мучаться, болеть и страдать. «Ответьте, князь, зачем вы женились, раз не можете уделять вашей супруге достаточного внимания? Я прекрасно замечаю, как страдает моя дочь, и мне невыносимо больно на это смотреть»,  сказала как-то ему теща, высокая сухая женщина с желтоватым резким лицом и беспросветно-черными глазами, наполовину гречанка, почти что простолюдинка и совершеннейшая бесприданница, каким-то чудом или обманом ставшая женой генерала Раевского и удержавшаяся в сих женах. Он сказал дежурное про дела службы, про обещания, про долг, про то, что вскоре все изменится, что ему очень жаль за причиненную Мари боль  Серж вечно пасовал перед женщинами такого склада, как Софья Алексеевна, чувствуя себя полностью виноватым перед ними, кругом виноватым. Мари вмешивалась, говорила: «Матушка, ну зачем вы так? Мы счастливы. Я бы и так заболела, даже если Серж был рядом. И, меж тем, мне он очень помог, когда я хворала и не могла даже сесть в постели. Никто за мной никогда так не ухаживал во время болезни, как он». Последнюю фразу девушка произносила с нескрываемым вызовом, даже с усмешкой на губах. «Маша, ты, верно, забыла, что доселе ты так серьезно не болела»,  парировала госпожа Раевская.  «Правильно, с чего тебе болеть? У нас отроду не водилось таких ужасных сквозняков в спальнях. Немудрено так сильно застудить почки, если из каждой щели дует». Тут она с упреком глядела на Сержа, показывая взглядом, насколько она презирает его за скверный быт в имении Воронки, куда он увез молодую жену, за его постоянные отлучки, и особенно  за этот извиняющийся тон и виноватый взгляд, которыми он отвечает на ее упреки. Позже, в тот день пятого января, под утро, когда князь приехал увидеть сына перед арестом, сия дама отыгралась на нем по полной, не внимая трагизму всего положения. Но для него все ее попытки уязвить так и остались попытками. Он увидался с сыном, попрощался с женой, не чая встретить ее более в живых, и устремился навстречу тому, что его ждало  аресту, перевязанным рукам, долгому постылому пути в Петербург, и прочим испытаниям и унижениям, конца которых так и не видать.

Серж понял, что отвлекается от сути вопроса. Нет, никто и никогда, только своим наущением, своим умом, своей волей и желанием он дошел до тайного общества. Помнится, он, тот, кого князь всегда звал «ментором», сказал: «Ежели ты понимаешь, что эта задача противоречит твоим представлениям о чести и достоинстве, то ты волен отказаться. Исполнители найдутся, хотя мне придется долго их искать, и вряд ли я найду такого же, как ты». Серж отвечал, что ничего в этой задаче не противоречит его чувству чести, и тем самым предрешил свою участь. «Смена власти по закону и принципам», «ни с чьей стороны не прольется ни единой капли крови»,  начиналось все с этого, но быстро было отметено постулатами, изложенными в Русской Правде, а также в разговорах, ведшихся не под запись. Кровь будет, без нее такие дела не делаются. Другое дело  чья кровь? Такое уже спрашивали, подбирались исподволь. И ответ Сержа так взъярил государя по одной причине  тот почувствовал, что кровь прольется его. И basta  отказал разум, включился инстинкт. У кого бы на его месте не включился?

Ментор не исключал «крайних мер». Он, реалист и тактик, привыкший одним росчерком пера отправлять на смерть десятки тысяч душ, всегда знал, какова будет расплата. Серж сам прекрасно понимал ее цену. Но искушение было слишком велико. Он так и не вспомнил, когда преступил черту. Когда из кукловода сам сделался куклой. Не тогда ли, когда Пестель показал свою истинную сущность? Не тогда ли, когда он понял, что вся Вторая армия  у него в кармане, выступай хоть завтра, на штыках вознесут на трон или то, что от него останется, власть  практически в кармане, свобода, о которой только лишь пару лет назад говорили, как о чем-то умозрительном, небывалом  наступит вот-вот, и никто им не помешает? Искушение властью сильно, как никогда. Серж доселе даже не думал, что подчинится этой умозрительной мечте  какая-то корона, какой-то престол, люди, склоненные перед его ликом Хотя нечего лукавить самому себе. Раз его понесло в эту степь  значит, было желание. Сны ведь снились, о каких-то триумфах сродни античным, о взятых городах и крепостях, о прекрасных южанках, обвивающих его шею тонкими медово-смуглыми руками, о венце, который он, облаченный в черную кольчугу и алый плащ, надевает на свое чело, перед собственной армией, совершенно не похожей на упорядоченные полки пехоты, кавалерии и артиллерии, состоящие нынче под его началом. Все это происходило то ли в Риме, приближавшемся к временам упадка, то ли в некие более смутные века. Но сны  пустое, видимость, дым, в реальности ничего не было, кроме смутных и довольно грязных слухов, в правоте которых он не хотел убеждаться. Отец ему не отец, хоть и признал его своим сыном. На месте, которое по праву должен был занимать князь Григорий  один из столпов Сен-Жерменского предместья, командир знаменитого роялистского отряда, тот самый Grand Conde. Серж видел его в Париже, у мадам де Буань, где тот чувствительно пожал ему руку и сказал, что нынче вспомнил матушку Сержа, как живую, «ведь у вас в точности ее глаза». После сего свидания, происшедшего в обстановке крайней скуки, ничего не значащих разговоров и беспрестанного поглядывания на часы, князь зарекся приезжать в сие предместье и ходить по салонам роялистов. Эжен Богарне, король Вестфальский  куда более интересный собеседник и достойный человек, чем эта сентиментальная руина, набивающаяся ему в отцы. Но и пасынок Бонапарта, равно как и его когда-то венценосная мать, и сестра, бывшая когда-то королевой Голландии, прекрасно были осведомлены о том, что Сержу никто пока не открывал. Были и другие случаи убедиться в правоте слухов, в которые все так хотели верить. Временами Серж задавался вопросом: а не из-за этой сомнительной родословной ментор выбрал в такое именно его? Конечно, можно было пойти совсем далеко и завербовать кого-либо из принцев крови, но режиссер всего действа был, скорее, осторожным дельцом, чем отчаянным авантюристом Поэтому его родственник оставался самым надежным вариантом. А что касается мечтаний и снов  так это кровь бродит в жилах, не находя выхода

Серж кратко написал, что никого в своем вольнодумстве не винит, кроме себя самого. Что там за иные вопросы  когда началось общество? Кто его туда принял? Как выглядела церемония вступления? Ты скажи мне все, что знаешь, полегчает и тебе Снова тот же самый голос, снова та же самая песня, только исполнителя на сей раз Серж узнал. Друг и сослуживец. Алекс фон Бенкендорф, удачливый товарищ, переведенный в Петербург. Назначен в судьи по давней близости своей к молодому государю Николаю Павловичу. Когорта добромыслящих, она самая,  детище его лихорадочно изломанных перьев и расплесканных по бумаге чернил. Когда-то Алекс был в Париже  еще до войны, еще тогда, когда там было весело и страшно  впрочем, в Пятнадцатом году наверняка было страшнее. Там он, разумеется, прожигал жизнь. А так как никто Бенкендорфа, на тот момент двадцатипятилетнего, вовсе не лысого и не столь устало-рассеянного по виду, не инструктировал  а мог бы это сделать тот же Ливен, его, Алекса, вечный ментор, такой же, как тот, кого Серж не назовет даже если к нему решат применить пытки, но тот, верно, был слишком занят собственной бурной личной жизнью и складыванием благ земных в свой остзейский сундук, чтобы как-то наставить брата жены на путь истинный и преподать ему уроки выживания  то, разумеется, «этим русским» заинтересовалось ведомство Савари. С известными для Алекса последствиями. Потом был увоз примы Comedie Francais прямо из-под носа всей изумленной публики, краткие месяцы Алексова триумфа, когда о его ловкости жужжали все гостиные, измена, открытие истинных целей красотки, слезные расставания, попытки перерезать себе вены на мотив древних римлян, угрозы долговой ямы  и проект «когорты добромыслящих», которым Алекс утешился в свое время. Сержа проект впечатлил. Десяток достойных людей, истинных аристократов, следящих за действиями власти и останавливающих произвол там, где он произрастает, подобно сорняку,  разве же это не удачная идея? Потом князь вспомнил о том, что его так восхитило, поделился этим с Управой Общества, и там его подняли на смех  «ты уверен, что десяти человек хватит?» «Это утопизм какой-то», «Да эти избранные станут сами злоупотреблять данной им властью, поэтому необходимо устроить так, чтобы их кто-то контролировал». «Итого, на одного добромыслящего у нас придется десять человек, которым он будет подотчётен»,  заключил тогда Пестель, в то время как Юшневский, коего Серж про себя прозывал «Левием Матфеем», за его секретарскую роль, добровольно на себя принятую, прилежно записывал последнюю фразу. «А в целом, Серж, идея очень даже неплоха. То, что нам в республике определенно понадобится»,  холодно, как водится, улыбнулся Пестель, но князя это не утешило. Он почувствовал себя дураком, предложившим сей проект только потому, чтобы показать  и он думает о будущем, не только о тактике, но и о стратегии. Надо было промолчать. Ведь знал же князь, что его приятель вообще мог рассечь любую идею, какой бы здравой и логичной она не виделась сперва, на мелкие части  чем он и занимался на допросах и очных ставках, ставя в тупик судей, превращая показания и вопросы в подобие словесного фарша, не имевшего никакого смысла. И при этом выглядел Поль хуже некуда, лоб обмотан какой-то тряпкой, вечно грязной, со следами запекшейся крови и гноя, лицо совершенно черное, а глаза тусклые. Но ум не страдал так, как страдало тело, да и дух был тверд. Чего не скажешь о Серже

Он отбросил от себя недописанные бумаги. Вся вечность мира  в его распоряжении. Пока еще часы отмеряют ее перезвоном курантов на Петропавловском соборе, а скоро и этого не станет Князь уже знает, чем все закончится. Прилетят стальные стрекозы с острыми, как лезвия, крыльями, по его душу, как прилетали давеча, недели две тому назад, как еще раньше одолевали его в Вильне, когда он, оправившись от болезни, чуть было не сжегшей его за несколько дней, слушал погребальный звон многочисленных костелов поутру и воображал, дремля в зыбком остаточном жару, будто отпевать сейчас будут его  и в святом Яне, и в Кафедре, и в святом Казимире А еще раньше было детство, была та земляничная поляна, по которой он полз, окровавленный, боясь, что те, которые увели сестру к старой купальне, почувствуют, как пахнет эта кровь, налетят на него и добьют. И тогда в воздухе вились эти стрекозы, и крылья их бились в разреженном жарком воздухе июльского полудня. Но покамест сии призрачные насекомые оставляли Сержа в покое, и он, посидев на койке с закрытыми глазами, опять отправился к столу и возобновил работу над выданным ему опросником.

IV. Кристоф


Окно выходило в парк, прихваченный инеем. Голые ветки лавров тянулись к сумрачному небу раннего утра. Граф фон Ливен, посланник Петербурга при дворе короля Георга IV, не спал  тупая боль в голове, не проходившая и после испытанных им средств, даже после раствора опиума, мешала ему уснуть сном праведника. Поэтому он лишь спокойно стоял и созерцал эту зыбкую зимнюю красоту. Затем вздохнул, подошел к столу, на котором лежали несколько листов бумаг  веленевая, заполненная косоватым почерком его старшего сына, находившегося нынче в Петербурге, под рукой у графа Нессельрода, и другая  список со списка, депеша посла Сент-Джемского двора в Петербурге, изложенная летящей и резкой рукой графини Доротеи, его супруги и помощницы. Было и другое письмо, в розоватом конверте, доставленное вчерашним курьером в дипломатической сумке. Надо было сразу, не задумываясь, бросить его в камин или порезать на мелкие части. Но нет, он слаб, и всегда был таковым. Никуда не денется от той, которую прогнал от себя же два года назад. Cest de la douleur, nimporte comment tu lappeles. Là ou il y a de la douleur, il ny a pas de place pour lamour. («Это боль, и неважно, как она называется. Там, где есть боль, любовь неуместна»). Его слова, и нынче они звучат в висках, в унисон с пульсом и с мигренью, которую она, авторша этого неоткрытого послания, заслужившего аутодафе, быстро умела снимать, и не лекарствами причем. На жестокие слова, заставившие плакать любую другую фемину, у нее, Принцессы Мудрости, был один ответ: усмешка и вкрадчивое: «Но ты же, солнце, сам этого хотел?» И тут уже графу Ливену спорить с ней было невозможно. Да, хотел. Да, предался. Да, полюбил ее  несмотря на боль, а, скорее, из-за нее. Потому что именно она, Sophie, эту боль, накопившуюся у него в теле за пятьдесят лет его жития, умеет снимать. И, если так будет продолжаться, то он не удержится, и призовет ее опять к себе.

Чтобы отвлечься и не искушаться подобными мыслями, граф Кристоф зажег короткую трубку. Пряный и жесткий дым табака немедленно заполнил гортань и легкие и, если не унял мигрень, то подарил ясность, легкость в теле. Можно было работать.

Итак, Поль описывал происшествие при переприсяге. «Mon cher papa, спешу доложить Вам, что я стал очевидцем настоящей революции»,  начинал он письмо, пожалуй, слишком восторженно.  «Признаться Вам, я не думал, что на моей памяти мне доведется стать свидетелем столь значительных для нас событий, и, откровенно признаюсь, что завидовал Вам  когда я был еще неразумным младенцем в пеленках, Вы испытали и видели все, что войдет в анналы новейшей истории»

«Mein Gott im Himmel, его эдак витиевато выражаться в Сорбонне научили?»  нахмурился Кристоф.  «Да, за что только я вложил десять тысяч годовых Да, тяжко ему придется при Карле, тот же читает, как канарейка  чем короче фразы, тем лучше понимает. И лесть эта жалкая, без году неделя в Петербурге и туда же, уже и мне дифирамбы поет».

Далее описывалось непосредственно само происшествие. «Погибли тысячи человек, в основном, la publique. Граф Милорадович убит штыком в бок. В государя и в mon oncle Александра стреляли, но пули не долетели. Наконец, все это собрание войска было разгромлено залпами картечи Бежали по льду, лед проломился под их ногами. Барон Александр занимался тем, что устанавливал порядок и искал злоумышленников, коих оказалось не счесть».

Назад Дальше