Ведь как действует терапевтический сеанс? Что нового может рассказать врач-психоаналитик? Только то, что сам знаешь, но взглянув на себя со стороны.
И так можно выйти из болезненного состояния и контролировать, что как-то смягчает беды и боли. А способность рассказать, проговорить имеет терапевтический эффект. Пока молчишь болеешь, а рассказываешь начинаешь потихоньку вылечиваться.
Потеря большого нарратива совпала с некоторыми тенденциями, которые сложились в мировой культуре. Тут нельзя путать. Наши условия не то же самое, что во Франции. Наш нарратив был триумфальный, победный. То, что произошло с Францией или Германией, совершенно другая история.
Европейское общество перешло в другое состояние, когда заданная в XVIIXIX веках программа культуры уже реализована. Культура общедоступна и в новом состоянии стала для себя проблемой. Надо наново посмотреть на начало, на концы, увидеть, из чего она состоит сегодня.
Получается, что наша ситуация другая?
Мы выходим из состояния государственного принуждения и в известном смысле болеем из-за того, что тоскуем по своей тюрьме. «Он по тюрьме своей вздохнул» (Байрон Жуковский).
Нарратив никуда не девался, он просто должен быть другой. Трагедия не ушла, она принимает другие формы, уходит в другие типы повествований. Может, в новостные передачи, или документальный фильм, или фотографию.
Трагедия не может сейчас быть высоким общегосударственным жанром, который показывается с лучших государственных сцен государственных орденоносных театров. Но это не значит, что трагедии нет. Она меняет основание, форму, героев. Она грозится отменить хор, потому что хор это некое единство народного сознания, совести и памяти.
Сейчас ситуация вопросов, а не ситуация, когда все ответы известны и осталось только соревноваться, кто быстрее их выкрикнет, как уверяют нас успешные менеджеры массмедиа.
Мол, какие могут быть большие нарративы, давайте развлекаться, заказывайте концерт, кого хотите видеть в телевизоре. Экран телевизора сегодня в России экран не столько потому, что он показывает, а потому, что скрывает, экранирует.
Однако это скрытое тоже можно и нужно учиться понимать.
«Осознания кризиса в стране нет»
Стокгольмский синдром по-русски: кризис пробуждает в обществе логику заложников
Полная версия интервью из личного архива Бориса Дубина. Сокращенную версию см.: Частный корреспондент. 2009. 3 февраля (http://www.chaskor.ru/p.php?id=3156). Беседовала Юлия Бурмистрова.
Новый год мы встретили с кризисом. Что изменилось за последние месяцы? Какие изменения может принести кризис, и в частности в культуре?
Не думаю, что есть прямая зависимость между колебаниями мировой конъюнктуры на нефть и состоянием культуры. Таких прямых параллелей никто проводить не будет.
Но есть другой фактор: судя по опросам, осознания финансового и экономического кризиса у населения пока что нет. Да и непонятно, откуда бы оно взялось, когда верхняя власть, которую видят по телевизору, если и произносит слово «кризис», то в простом, рабочем порядке: «Прорвемся, о чем речь. Мы же на месте, мы все сделаем».
Безусловно, люди на себе уже почувствовали сокращение мест, зарплат, возможностей. Начали отказываться от одного или другого, тактика привычная уменьшить запросы, как бы съежиться самому. Уехать отсюда? Но за границей их никто не ждет, там ситуация тоже непростая. Из-за этого есть некоторое беспокойство, мелкие суетливые движения.
Тем не менее осознание кризиса, а значит и мысль о чем-то ином, не вызрели ни в населении, ни в интеллектуальной прослойке.
Какие цифры показывают опросы по населению и интеллектуальной прослойке?
Хороших опросов по интеллектуальному слою нет, а что касается населения, то примерно четверть и даже треть почувствовали изменения на себе. Цифра немалая, но изменений в сознании, ориентирах, конструктивных действиях на коллективном уровне пока нет. Каждый в одиночку, тоже старая тактика.
У людей есть ощущение, что прошедший год был не самый лучший, что он оказался тяжелей, чем предыдущие. Особенно по сравнению с 20062007 годами, которые теперь представляются как золотой век. Не исключаю, что и в коллективной мифологии будет попытка представить эти годы расцветом.
Для населения начиная с лета 2008 года пошло ухудшение ситуации. Однако ни в рейтинге первых лиц, ни в общей оценке сегодняшней политической ситуации изменений нет. Президент говорит правильные (для большинства) слова, правительство на месте и работает в целом правильно.
То есть, кроме появления тревоги, ничего, по сути, не изменилось?
Изменилось, и достаточно резко, только одно представление о том, что дальше будет так же. Зашаталась одна из главных опор нынешней власти ощущение стабильности. Другие опоры привычка, готовность ужаться, пугание себя и других, чтобы не было хуже, пока что держатся.
Так называемая стабильность нулевых или совсем узкой полоски 20062007 годов не была стабильностью улучшений. Некоторые финансовые улучшения действительно произошли во всех слоях, немного ушла привычная тревога. Но ведь если искать синоним стабильности, то это не будет слово «подъем», это будет слово «плато». Стабильность последних лет, это когда все как было, ничего всерьез не меняется и меняться не будет. Слова «подъем», «изменения» почти не произносились. Такая ситуация и воспринималась населением как стабильность.
Сейчас оценка экономической ситуации на будущий год (в стране, в собственной семье) у населения очень плохая. Оценка политической ситуации на будущее, чего давно не было, очень тревожная. Люди не исключают перемен к худшему, неприятных событий. Как будто бы возвращается привычная для 1990-х годов тревога за свое будущее.
А откуда политические страхи, если рейтинги первых лиц высоки?
Верхушка в сознании населения, если говорить о первом лице, которым все равно в понимании народа является Путин, вообще никогда не отвечает за ухудшения. Первое лицо отвечает только за порядок и улучшение. Так построена здешняя политическая культура.
Именно в нашей стране?
Да. Представление о том, что первое лицо есть воплощение, во-первых, надежд на все лучшее, во-вторых, управа на негодную власть на местах. И самое главное третье: первое лицо олицетворяет все целое, его главная функция не столько в примирении внутри страны, а в представлении «нас» вовне, за рубежом. Глава государства должен сделать так, чтобы нас снова начали «уважать», считаться, обращать внимание.
Это не зависит от конкретного лица, это функция, место. Первое лицо не отвечает за скверные дороги, негодную для жизни экологию, плохую работу судопроизводства, взятки, преступность, падение нравов. И пока население связывает ухудшения, которые неминуемо будут, с таким устройством в стране, картина не изменится.
Рейтинг Путина и Медведева лишь немного изменился, достигнув пика доверия в сентябре 2008 года, сегодня он сократился, но совсем незначительно. Тем более что все изменения и ухудшения в стране ложатся теперь в общемировую картину: у всех плохо. Поэтому политические страхи связаны не с первыми лицами, а с направлением, по которому идет страна. Сейчас почти что равны доли тех, кто считает, что в правильном направлении и что не туда.
И все же общее представление пошатнулось. Привыкнув считать, что все стабильно, люди не понимают, как опознать изменения и что в ответ делать. Населению непонятно, с чем эти перемены связаны, а власть всячески будет пытаться представить ситуацию исключительно как мировые тенденции. А может быть, и вовсе как прямую «руку» США или НАТО, мировой закулисы, только чтобы снять с себя ответственность.
Теперь что касается культуры и людей культуры.
Ощущение, что в этом слое за редчайшими исключениями практически не осталось особых зон, где сохраняется чувствительность к тому, что происходит в стране, в мире, с человеком, в отношениях между людьми. Скажем, насколько люди привыкли и не считают проблемой самые простые вещи: грубость, грязь, невыполнение слова, фактический саботаж в собесе, суде, школе, больнице и в прочих институциях. Мне кажется, что такое привыкание к грязи и безвыходности это подвижки в антропологии, в коллективном сознании, общем эмоциональном фоне, коллективной памяти.
Чувствительность к человеку, происходящему с ним, сохраняется в совсем локальных зонах для меня это сфера документального кино (плюс близкого к нему документального театра) и современной отечественной поэзии, «антропологическая» работа, вызревание и осознание нового человеческого опыта идет именно в них. Там иногда чувствуешь даже некоторое общее дыхание и общую заинтересованность в том, что происходит в стране. Причем совсем не важно, в какой сфере происходит политическая ли, душевная, семейные отношения, космос. Там, по-моему, есть попытки выразить чувство времени и образ человека на языке, который приходится создавать здесь и сейчас.
В целом же в 2000-х годах интеллектуальное сообщество занималось самоустроением. Кто есть кто, разделение площадок. Поэтому стали работать новые премии, тусовочные мероприятия, стали обозначаться центры силы, центры притяжения, складываться некая структура и какой-то порядок, узнаваемость в поведении. Большинству стало понятно, что если хотят этого, то надо идти туда-то и т. д.
Но такой порядок, хочу подчеркнуть, во многом стал складываться именно ценой утраты чувствительности к тому, что происходит за границей интеллектуального слоя. Интеллектуалы как будто бы добились некой автономии, но потеряли социальный вес. А ведь их место в обществе и в культуре, культуре как памяти, связано в новейшие времена как раз с чувствительностью к тому, что происходит с человеком, памятью. Возьмите сегодняшних интеллектуалов в Германии, Франции, Италии, уж не говорю о Польше, Чехии, Венгрии, они как институт автономны, но в персональном плане явно и осознанно ангажированы. Не конкретной партией и не группой (хотя к ним в большинстве случаев принадлежат), а именно своей ролью, собственным пониманием этой роли в общественном целом и ответственности за нее.
Сложная физика и геометрия человеческих притяжений, отталкиваний и есть самое важное и интересное. Едва ли не весь антропологический опыт, который есть в России, проходит мимо, оказывается не востребован интеллектуальным сообществом (об исключениях я уже сказал).
Именно из-за потери чувствительности нынешняя российская словесность и культура (культура творческая, а не эпигонская и не конвейерная продукция) занимают довольно скромное место в сравнении с тем, какое место занимали в свое время, скажем, поэзия Маяковского или Пастернака, кино Эйзенштейна или Медведкина, театр Мейерхольда или Курбаса. С тем, какая в 19201930-е годы была степень ориентации на Россию в Германии, Франции, Италии, Испании. Последний и недолгий всплеск мирового интереса был в конце 1980-х годов. Тогда у людей Запада возродилась, а у некоторых родилась надежда, что не только поднимется потонувшая Атлантида советского подполья, но и возникнет нечто новое, мимо которого не пройдешь.
Конечно, отнюдь не все в большом мире готовы стать сегодня на позицию, которая, к сожалению, есть, закатать Россию, как Чернобыль, в некий бетон, пока там не устаканится, а потом кто-то вскроет и посмотрит, что есть. В более мягкой форме позиция Запада к России и российской культуре по большей части сводится к тому, что ничего особо интересного для всех в ней не происходит. Можно сказать, что мир виноват, а можно посмотреть на себя. И спросить: а что такого за двадцать лет сделано, что может заинтересовать кого-то за пределами того или иного кружка?
Возьмем, к примеру, кино. Все, что в последние годы создано в кинематографе, либо уровня камеди-клаб, либо драматизированная чернуха, моментально становящаяся арт-хаусом, авторским кино. Не важно, плохо снято или хорошо, я не об этом. Самыми лучшими фильмами становятся фильмы про плохое в человеке. Почему? Сможет ли кризис создать запрос на историю о хорошем человеке?
Думаю, что это не придумка Балабанова и не холодный, циничный расчет на фестивали. Через его и некоторые другие фильмы (скажем, документальные ленты Александра Расторгуева) прорывается то, что реально происходило в последние десятилетия с людьми. А через самое последнее проступает и то, что делалось в предыдущий период. С одной стороны, разгул жестокости, а с другой атрофия какой бы то ни было чувствительности, нараставшая в 1990-х годах в обществе в целом.
Через жестокость, бесчувственность, привычное равнодушие к человеку, притерпелость к своему и чужому неблагообразию выходят напряжение, проблемы, страсти, уродства и мучения других, предыдущих поколений. Тогда это не было выговорено, потому что не было возможности выговорить, не было сил выговорить, не было языка выговорить (проза Шаламова все-таки была).
После 19551956 годов вроде бы хлынул водопад литературы о ГУЛАГе, но он был совершенно несоизмерим с тем, что реально произошло. Он был антропологически, да и эстетически, эпигонским, а потому беспомощным и лишь в малой степени выразил тектонические перемены, стирание границ допустимого, границ равнодушия к тому, насколько человек может обойтись без всего.
«Не верь, не бойся, не проси» сначала у Солженицына, а потом, дико сказать, у дуэта «Тату» страшный завет. В каких условиях он возник? Понятно, что в ситуации лагеря, где невозможно выжить, это становится максимой, как будто бы дает шанс выжить (не жить только выжить). Но превращение в общую максиму чудовищно и выражает радикальные сдвиги в отношениях между людьми.
Как это не верь? Как не бойся? Как не проси? Именно верь, именно бойся, именно проси. В этом человеческое, а не в отказе ото всего. И то, как это легко прошло внутреннюю, личную цензуру многих людей, говорит о том, что реально не было замечено. Только единицами, и прежде всего опять-таки Шаламовым, а не Солженицыным. Но замечено точечно, выговорено вглухую, и тут же замолчано, заасфальтировано, а вот потом стало прорываться немыслимой и словно бы немотивированной жестокостью и равнодушием.
Наверное, кто-то на чернухе конъюнктурно делал себе имя. Но это облетит, уже облетело. Как ни странно, именно такие, будто бы «чернушные», фильмы и являются попыткой вернуть искусство и культуру к разговору о том, что произошло с человеком в России в XX веке.
Ведь новейшее искусство из этих проблем и в этом контексте возникло. С древнейших времен и до наших дней всегда что-то пели и сочиняли, но это другое, а искусство, в том понимании, в котором мы его сейчас воспринимаем, родилось на подходе к XIX веку. Когда искусство повернулось к человеку, к взаимодействию и общежитию людей, к обществу. Придумало человека как такового от маленького до идеального и до сверхчеловека.
И разделилось на психологию и искусство.
Там очень интересная история. Искусство действительно оторвалось от науки очень драматический процесс для XIX века. Но искусство, как показывают исторические разыскания, вместе с тем шло рука об руку с наукой, с социологией, психологией. Возьмем натуралистический роман Золя, импрессионистическую лирику Верлена или беспредметную живопись Кандинского и Малевича. Искусство показывало, а наука объясняла. Вытащить на свет спрятанное, то, что сам человек утаивает, но из чего состоит. Новейшее искусство возникло из этого из дефицитов человеческого, из мучений, страхов и надежд человека.