Таисии было приятно это рассказать, утереть Ольге нос. Хоть и общий был их внук Володя, и приходились они обе ему родными бабками, но баба Тая была любимой бабушкой.
Да, соглашается Ольга, которая не помнит, когда видела внука в последний раз. Хороший. Заходил на днях, посмотрела я на него. Красивый стал.
«Я вот могла увидеть, что он красивый стал», думала Ольга, «могла бы, если бы он и вправду зашел, а вот ты и увидеть внука не можешь».
«Пой ласточка, пой», Тая улыбалась, кивала головой: «Все-то я знаю, кумушка. Как раз неделю назад спрашивала Вову, ходит ли он к тебе, и он сказал, нет, ба, давно не хожу. Не ходит он к тебе, и ты сама знаешь, почему».
Помолчали. Потом Тая спросила:
Ты давно не работаешь?
Давно Лет пять точно. Да и то, я ведь сорок лет отбарабанила постовой медсестрой, на одном и том же месте. Хватит уж.
Опять повисла пауза. Разговор иссяк.
Тебя, может, проводить? спросила Ольга.
Да нет, я сама дойду. Я немного всё же вижу, вот и хожу. Только дорогу не перехожу одна, сама знаешь, как теперь гоняют. Им человека сбить, раз плюнуть.
Старухи покивали друг другу и разошлись. Разошлись, но встреча всколыхнула в них старое, давно забытое.
Таисия думала о Володе и Ольге: «Вот пожалела сироте квартиру Побоялась внуку отписать, не хотела, чтобы сын обиделся. А того нет у тебя в голове, что нелегко мальчику с отчимом жить».
Таисия не осуждала дочь, что та второй раз вышла замуж, после того, как овдовела в 22 года, не осуждала и нового зятя, что он прохладно относится к пасынку. Что ж, не своя кровь, не обижает, и то ладно. А вот сватью Ольгу она осуждала
«У сына твоего квартира, у его жены тоже двухкомнатная осталась от родителей, вот ты и возьми и отпиши свою внуку-сироте. Так нет, всё сыну решила оставить. Вот Вовка обиделся, и не ходит к ней. Мальчик он хороший, и не ради квартиры к Ольге ходил, нет, конечно. Но подслушал случайно разговор соседки с бабкой, когда та ей советовала отдать квартиру внуку, а бабка сказала, нет, не могу. Услышал, и хотя тогда еще маленький был, ему и шестнадцати не было, а вот обиделся и перестал общаться с ними, с бабкой и дядей, а раньше часто ходил, на всё лето она его на дачу брала. Ольгу, конечно, понять можно, она с сыном живет, одна уже не может».
Тут Таисия выпрямилась слегка, гордясь тем, что вот она всё еще живет одна, справляется, хоть и слепая, а Ольга с сыном живет, и его обидеть ей не с руки. А всё равно Вовку жалко. Была бы у него сейчас квартира, он, глядишь, и женился бы. А так привести в дом жену, где отчим и мать, и брат. Ясно, что невозможно.
Таисия не хотела додумывать до конца, а если бы додумала, то получалось, откажись она от самостоятельности, которой так гордилась, переберись жить к дочери с зятем, то тогда Вовка мог бы жениться
Таисия задавила эти мысли и просто шла, узнавала дома по силуэтам, щурилась, радовалась ощущению тепла на щеке от утреннего апрельского солнца.
Мысли Ольги после расставания со сватьей были тягучие, вязкие, больные мысли. Она вспоминала тот страшный день, когда так нелепо погиб ее старший сын, зять Таисии. Выбросился с балкона. И жена его Лида, дочь Таисии, была дома, и она, мать, пришла в гости.
Мишка, он всегда шалый был, грозил ей, что покончит с собой, прыгнет с балкона. У него давно, с четырнадцати лет была эта мысль: прыгнуть. Всё выдумывал, что она его не любит, только младшего любит. И раз он ей не нужен, то выбросится назло ей. Она никогда не верила, что сын может это сделать. Ольга в своей расчетливой практичности и благоразумности не представляла себе, как это можно, из-за того, что тебя кто-то не любит, даже родная мать, прыгнуть с балкона. Да ни в жизнь она этому не поверила бы. А вот пришлось поверить
И сумма такая была пустяковая, какую он попросил. Он попросил, а она не дала. Сынок на пиво просил. Скудно они жили, Лидка всё до копейки выгребала у мужа, а у нее, у Ольги были денежки, но баловать 24-летнего ей и в голову не приходило.
Она шла и думала, и ей, как всегда, стало легче от мысли, что он только попугать ее хотел, показать, что сейчас кинется вниз. Спектакль устроил, да не рассчитал, сорвался и погиб, глупо погиб, оставил жену и маленького сына.
Давно это было, так давно, что Ольге не верится, что это произошло с ней. Сейчас бы она дала ему эти крохи на пиво, и всё было бы по-другому. Да конечно, дала бы, раскошелилась, и сын жил бы себе и жил.
Ольга Степановна слышит, как вдруг застучало, взъерепенилось сердце, застарелая боль утраты рвет его на части. Она останавливается, достает из кармана валидол, кладет под язык.
Вот встретилась не ко времени, с досадой думает она про сватью, встретилась и разбередила Сколько ни трави душу сейчас, ничего не изменишь
Ольга Степановна постояла, постояла и поплелась дальше. До подъезда оставались считанные шаги.
Пастель влаги не любит
Моя бабушка похоронена на новом Батумском кладбище в Эрге.
Старое кладбище ближе к городу, тенистое, заросшее, заставленное памятниками, а в Эрге начали хоронить на самой вершине горы, и там простор, величественная панорама, далеко от города, но красиво.
Каждый раз, как удается попасть в Батуми, мы ездим навестить бабушку в ее заоблачных высотах. Заоблачных, конечно гипербола, хотя при низкой облачности на соседних горах ночуют тучи.
Мы с мужем выбрались ранним утром, долго голосовали, но такси поймать не смогли, и пришлось топать до стоянки на вокзале.
Там уныло стояли штук пятнадцать машин, и мы подошли к первому по очереди.
Это была старая бордовая копейка, вся обшарпанная, как и ее владелец, и при мысли о том, что на ней придется подниматься по крутому серпантину, мне стало не по себе.
Но здесь был неуклонный порядок и демократия: выбрать машину по своему вкусу мы не могли, нужно брать ту, которая первая. Очевидно, что первый тот, кто раньше всех встал и, значит, тот, кому нужнее всего деньги. А кому есть нечего, тот много не запросит.
Сторговались мы быстро, и я сразу предупредила, что нам нужно в один конец: платить в два конца нам дорого, и обратно мы поедем на троллейбусе. С горы идти чуть больше километра, и вниз не проблема, летишь, как перышко, а вот наверх в жаркое утро задохнешься.
Сначала дорога идет по городу: долго-долго по улице Горького, не знаю, как она сейчас называется. Едешь, едешь, и думаешь, ну всё, сейчас уже Турция, но нет, дорога упирается в шлагбаум пограничной заставы, и сворачивает налево в гору. Море остается по правую руку.
Выбираешься из города, и дорогу обступают высоченные эвкалипты с белыми стволами. Гармоничное, красивейшее дерево эвкалипт: высокое, ствол светлый, на нем продольные коричневые полосы коры стройнят дерево, делают его еще выше, а свисающие ветви с темной, продолговатой, как у ракит, листвой навевают грусть.
Позади эвкалиптов тянутся кукурузные поля, кое-где поселки, а дальше и справа, и слева по горизонту синие горы.
В этом году здесь была суровая для здешних краев, до 5 градусов мороза, снежная зима, и сейчас, в начале мая, на синих горах кое-где белеют извилистые полоски не растаявшего снега.
Золотистые стволы, бурые листья, желтеющие молодыми всходами поля и синие горы. Смотришь и не наглядишься, и не веришь, что это реальность, а не пригрезившаяся сказка.
Дорога между полей закончилась, сейчас слева гора, справа река Чорохи. Мы переехали мостик одного из ее узких притоков и начали подниматься в гору, к кладбищу.
Первый поворот серпантина, и видна дельта Чорохи, большое песчаное пространство, покрытое извилистыми протоками буроватой воды.
Еще петля, дельта опускается ниже, взгляд охватывает бо́льшее пространство и вот оно море, сверкает на солнце, лазурное до самого горизонта, и только прибрежная часть его, там, где в него впадает река, цвета охры.
Поворот, и море скрывается за высокими деревьями, окружившими дорогу.
Одно дерево склонилось с отвесного склона почти горизонтально к поверхности дороги. На нем брюхом лежит корова и мирно жует верхушку низкой пальмы. Как она туда попала, и главное, как выберется, остается только гадать.
Теперь, с высоты вновь открывается вид на долину Чорохи. Горы сгрудились вокруг нее, вдали белеют вершины, покрытые снегом, и у реки на небольшом холме темные полосы чайных кустов. Горы закрывают полнеба, синие, с лиловым оттенком, величественно прекрасные.
Вот и кладбище, и бабушка похоронена в первом ряду.
Мы прощаемся с таксистом, но не тут-то было.
Я подожду вас, говорит он.
Да мы долго будем, больше часа, а ты, что, нас будешь ждать?
Не спешите, говорит он, я подожду. Я могу долго ждать.
Я представляю длинную очередь из машин, в конец которой он сейчас вернется, и понимаю, что ему до самого вечера теперь не дождаться пассажиров, и мы его единственный сегодняшний заработок.
Поняв, что от таксиста не избавиться, мы с Алешкой достаем краски, кисти, красим ограду, выдергиваем траву.
Таксист сидит в стороне на камне, смотрит на горы, молчит.
Мы достаем бутерброды, жуем.
В Грузии не принято есть, не пригласив человека, как-то с тобой связанного, но у меня только два бутерброда с грузинским сыром, и разрезанный пополам помидор, и предложить мне нечего. Не по скудости средств я взяла так мало, а просто рассчитала, что нам именно столько хватит перекусить до обеда. На Батумском рынке овощи, да и сыр сто́ят теперь копейки.
После еды Алексей докрашивает ограду, а я беру бумагу, коробку с пастелью и сажусь рисовать покрытую снегом гору, разлом между горами, из которого течет Чорохи, разлинованные участки чайных плантаций.
Наш таксист оживает и подходит ко мне, сидит за спиной, смотрит. Он не молодой, на нем бордовый вылинявший свитер, седые, опущенные вниз усы, и вообще, он очень похож на свою машину.
Пока я рисую, он, по здешней кавказской манере, расспрашивает меня о моей жизни: кем работает муж, и сколько у нас детей, и женаты ли дети.
Я рисую и отвечаю.
Здесь так принято, и это не любопытство, хотя и оно тоже, а своего рода вежливость: человек тебе не знаком, но ты оказываешь ему внимание, интересуешься его делами.
Рассказывает и он о своей жизни, у него жена и трое сыновей. Старший еще не женат, но уже работает, что-то приносит, и вот он, на машине, кормит семью. Он не жалуется, но и так ясно, что приходится туго.
Я слушаю, киваю, думаю о своих одноклассниках, большинство из которых просто бедствуют. Как сказала подруга, когда мы были в гостях, на сколько наторгуем сегодня, на столько и едим. Хозяин платит каждый день оговоренную часть выручки. Сегодня вот мы с курицей, а завтра, может быть, будут одни макароны.
Шофер меняет тему разговора, смотрит на рисунок:
А красиво получается. Хорошо.
Я вывожу белым мелком снег на вершине и неожиданно для себя говорю ему доверительно:
Знаешь, я много где побывала, а красивее этих мест ничего не видела.
И это чистая правда.
Ни извилистые берега Скандинавии, ни обрывистое побережье Коста-браво в Испании, ни пустынная природа Анталии, ни прекрасные холмистые просторы Словакии не могли сравниться с Кавказом, с надменной красотой величественных гор, с буйством растительности, с сиянием этого дня на Родине моей мамы.
Вот оно как, задумчиво сказал шофер.
И после молчания произнес то, что я никак не ожидала услышать от этого немолодого, плохо говорящего по-русски аджарца, озабоченного семьей и бытом:
А мы, видно не ценим. Прогневили бога, и теперь жить в этих прекрасных местах стало невозможно. Совсем плохо стало жить.
И так скорбно прозвучали его слова, такая в них была затаенная боль, что я, почувствовав, как стал расплываться в моих глазах рисунок, резко отодвинула лист подальше от себя: пастель влаги не любит.
Батуми, 1997 год.
Жар
Мама кладет ладонь на голову Тани. Рука у мамы белая, прохладная, приятно ощущать ее на лбу. Мама сердится:
Паршивая девчонка. Опять наелась мороженого. Какой жар, хоть скорую вызывай. И знает ведь, что нельзя ей мороженого с ее гландами, а всё равно хватает.
Мама склоняется над Таней, смотрит внимательно. Глаза у мамы пронзительные, карие, почти черные, темные волосы зачесаны наверх высокой волной, на затылке скреплены блестящей заколкой.
Сейчас Таня не видит заколки, но знает, что она на месте, там, среди густых маминых волос.
Таня хочет сказать, что она съела совсем мало мороженого, совсем чуть-чуть, с папой напополам одну мороженку, но губы у нее растрескались, в голове гудит, и она не может отчетливо произносить слова. Из губ раздается неопределенное мычание.
Мама встает, забирает свою руку и уходит, но через минуту возвращается, в руке у нее мокрая марля: компресс на голову. Она кладет Тане на лоб противный холодный компресс вместо своей руки, а Тане хочется, чтобы мама сидела возле нее, держала бы руку на раскаленном лбу, и тогда Тане стало бы легче.
Таня открывает глаза, видит странный серый туман вокруг себя, и мамы рядом нет. Она гремит чайником на кухне. Рядом с Таней папа. Он сидит на краешке Таниной кровати, виновато опустив голову.
Танечка, как же это мы с тобой тихо говорит он. И что же я, большой дурак, согласился купить тебе это проклятое мороженое.
Он вздыхает, кладет свою руку на Танину. Рука у папы твердая, шершавая, и от ее прикосновения боль не проходит, жар не уменьшается.
Маму, позови маму, неразборчиво шепчет она.
Папа наклоняется над Таней, пытается понять, что она говорит, но необходимость в этом отпала, мама уже здесь. Одной рукой она приподнимает Таню, другой кладет ей в рот белую таблетку.
Не горькая, жуй, говорит она. Разжеванная быстрее помогает.
Таня послушно жует аспирин, запивает теплым чаем с малиной, который принесла мама.
Танина голова болтается на шее от жара и слабости, и мама осторожно кладет Таню обратно на подушку.
Последи за ней, говорит она мужу. Я схожу к Марье Степановне, нашему завучу, скажу, что завтра не выйду на работу.
То-то она обрадуется, Таня слышит мамин голос уже из передней, слова глухо доносятся до нее. Опять я не работаю. Сейчас начнет стонать, что некем меня заменить.
Мама накидывает белый ажурный платок на голову. Таня этого не видит, но знает, что мама фасонит, как говорит папа, и ходит даже в сильные холода в красивом пушистом ажурном платке и не хочет носить теплый серый платок, который подарила ей бабушка, папина мама.
Слышно, как стукнула дверь, мама вышла. Папа потушил свет, и ушел в другую комнату. Дверь оставил открытой, и прямоугольник света из спальни попадает на край Таниного одеяла. Этот кусок света успокаивает: Таня не хочет остаться одна в темноте, когда ей так плохо.
Таня знает, что после аспирина она начнет потеть, и потом жар спадет и ей станет легче. Она ждет этого, но голова раскалывается от боли, во рту пересохло, и сильно болят суставы рук и ног. А горло болит так, что невозможно проглотить слюну, как будто нож втыкают в горло, вот как больно. Перед глазами кружатся желтые мушки-пятна. Их много, они то собираются облаком, то разлетаются в разные стороны. Таня тянется, тянется, ей почему-то надо дотянуться до этих мушек, но они начинают кружиться всё быстрее и быстрее, и Таня никак не может поймать ни одну из них.
Среди мушек вдруг появляется лицо мамы, склоняется над ней, недовольное, сердитое. Мама у Тани учительница и, когда Таня болеет, мама не может работать, и ее замещают другие учительницы. А Таня болеет часто, и в школе Таниной мамой, Алевтиной Григорьевной недовольны.
Я болею, и поэтому мама меня не любит, думает Таня. Она так для себя думает, что мама не любит ее за то, что она часто болеет. На самом-то деле Таня знает, что болезни тут не причем. Ей становится очень жалко себя, такую маленькую всего десять лет и уже не любимую мамой. Мама любит Наташу, Наташа на нее похожа, а я нет, печалится Таня.