Свобода печали - Рощина Елена 2 стр.


А сегодня я получила задание. Нужно было написать о профилактории. Я шла пыльными Детскими закоулками и вдруг Темная полоса сосен, белеющие в разломах медовые скалы, серебряная рыба озера с рыбачьими лодками и стремительными байдарками. После задания я спустилась к озеру по жесткой асфальтовой дорожке. Вода светилась цветом золотого нагретого песка, на глубине видны были стаи рыб, ракушки и водоросли. В небольшой заводи плескалось утиное семейство: один  самый маленький, пушистый, смешно махал крыльями и нырял. Я сделала несмелый заплыв  вода была обжигающе холодной. Где  то далеко на холмах плыл город (). Я брела назад раздетая, ветер, сухой и горячий, обнимал жаром тело.


9/7. Утро жаркое и сонное, вставать, идти в редакцию совсем не хочется. Скучно там, жутко скучно. Просто зубы сводит. Сдала свой грошовый материал  писала между телефонными разговорами. Да, это, конечно, не «Коммунар» с шикарными темами. Только сейчас ощутила пресность «районки», ее оторванность от мира и свою берложность.

Как-то, еще в Воронеже, зашла в церковь. Поставила свечку перед иконой божьей матери. Чтобы, коль не судьба, не одной  хоть сына бы дала. Но ты, которая не любила, разве можешь меня понять? Слезы, одиночество. Этому не будет конца. И все же надо звонить в Воронеж.

Сейчас читаю записки А. Цветаевой. По старой привычке заглянула в конец, там о смерти Марины. Ах, невосполнимая потеря. Но два года даже не знать, что она умерла! Человек умер в полном кошмарном одиночестве, какого же черта вы всхлипываете. Где вы были раньше? Так всегда, веревку намылят, положат в могилу, а потом оплакивать начнут  великий, незабвенный. Черта ли! Волки, одни. Так и живем.

Полет ласточки по высокому небу. Облака, словно ребра.


10/7. Кажется, жанр советской публицистики и новеллистики идет по простейшему принципу: пишу, что вижу. Хуже или лучше  это у каждого в меру способностей и таланта. Но описывают, не давая себе даже труда проанализировать. И недоуменный вопрос: «Зачем?» так и напрашивается сам собой. (). Просто поражаешься, откуда они берут такую галиматью. Чем они, пардон, видят?


11/7. День. Шел дождь  сквозь ленивый сон: не размежить веки, и снилось горячее солнце, луг, как нерв, крики, потный ветер удачи, белые бинты на ногах лошадей, хлысты жокеев, люди и лошади. Вечером (со стоном!) нашла в себе силы встать. Компенсация годовых недосыпаний. Шла густеющими сумерками  вглубь вишенных зарослей, исподтишка уворовывая черные вишни.

Читала сегодня А. Ц. И тяжело, и больно, и непонятно. Непонятно рожденное состояние. Память о деревенском детстве, некошенных лугах, запахе чистой избы, пирогов и свежего молока  простой немудреной жизни, в которой  все. Я затосковала. Захотелось увидеть бабушку.

День убывает  темнеет уже в 10. Странно: ведь скоро на пороге станет осень, а мы еще и лета не видели.


12/7. Утро. Озеро Богатое. Шла к нему лениво и долго, срывая горстями спеющие вишни и бросая в рот. Сок резкий, горьковато-сладкий, течет по губам, пальцам. На озере  народ, тут же утиное семейство. Светящаяся золотом вода. Я читаю А. Ц., сквозь солнечный сон слышу разговоры об огурцах на базаре.


17/7. Осознание этого конца как предчувствие смерти. Да это и есть смерть. Небо бесконечно, как жизнь. Но это не жизнь. Только боль. И одиночество.

Я выбираю это сама. И уже обманываю себя. Ты это выбрал раньше меня.

Но знаешь, я не могу больше. Маленький кукушонок, ты поедаешь всех своих братьев и матерей. Я знаю  порыв. Его можно простить. Понять. Но ты не знаешь порыва. Ты  расчет. Изменить можно в гневе обиды, боли. Ты же свое предательство просчитываешь, внося в план. Но это же невозможно!


19/7. Газета, газета Смех в кабинете «сельхозников», бред совещания. Мелкий крапчатый дождь  зеленый, как недозрелый крыжовник, который мы едим. Лето уходит, словно вода сквозь пальцы. Еще чуть, и небо начнет тяжелеть осенней прохладой темных вечеров и упадет  короткой вспышкой августовской звезды. Мы слушаем шум дождя в твоем сарайчике  шуршащий, поющий на разные голоса. Вдалеке за серой паутиной  Дон, зеленая даль, от которой становится по-детски счастливо и тесно.


20/7. Бессонная ночь, пустая, как светлая промоина в темном, сливающемся с домами небе. Все сипели, разгоряченные, словно кони, несутся  не остановить. Удила закушены, бока в пене Не знаю, откуда взялось это вязкое чувство тревоги, щемящее, долгое. Я не спала. Почему-то так остро, словно лезвие клинка, всплыло то, старое, что невозможно было уснуть. Сашка Никто из живущих ныне не любил меня столь сильно. Бросал, оставляя на улице, плевал в лицо. Странно: и никто из них не был мне дороже и ближе этого сумасшедшего дурня.

Завтра?.. Но не стоит об этом.


21/7. В замершей боли ночи, с оголенными проводами нервов. Вот идет кто-то. Торопливые шаги Спи.

 Полно. Это ветер играет в уснувшей листве.

 Идет. Галька хрустит под ногами. Спи.

 Это бабочки бьются в окно мягкими крыльями.

 Нет. Шаги! Спи.

 Это утро. Первый прохожий.

 Ничего не вернуть. Спи, моя потерянная.


23/7. Твои потери так велики, что странно  как можно пережить их? Они глубоки, ведь еще Лорка говорил, что человек прирастает к сердцу железными прутьями. А когда он уходит  прутья выламываются, и в сердце остается рана. Но когда устаешь вести им счет, помнишь ли о боли?

Я отпускаю тебя  легкой лодкой в тихие воды реки, я смиряюсь перед одним, жестоким  не судьба. Иди  да хранит тебя Бог! Я старалась, другое дело, что не смогла. Но не жалею. Значит  не хотел. И люблю.

Боль будет неотступна. Но путеводительна. И добра. Он ведь тоже был добр ко мне и всегда видел во мне человека. И даже  талантливого журналиста. Все так. Пусть. Нужно оставлять храмы, а не загаженные конюшни. И виноват ли он в том, что совсем не любил меня?

Кто бы ты ни был, всем или ничем, я пойду до конца своей судьбы! Ибо одно по крайней мере принадлежит мне  моя воля.

Печаль не сближает. Она отдаляет от тебя людей. Свобода печали


24/7. Сегодня мне 21!.


28/7. Когда же появится тот, кто скажет: приходи в любое время дня, ночи, потому что ты нужна мне не сегодня, не завтра  всегда. И не по частичкам  вся. И кому это нужно?

Ночью сидела и слушала, как стучат поезда. В раскрытую форточку лилась темнота. Я плакала. О чем? Все в конце концов проходит когда-то.

Сижу на крылечке и грызу зеленые кислые яблоки. Ну кто скажет после этого, что жизнь не хороша?

Прочитала вчера ночью две подборки писем: Булгакова и Маяковского. До чего же судьба у них похожа! И странно: хоть Булгаков-то о белогвардейщине писал, его за это и травили. А тот-то о революции. И то же, правда, менее явно, исподтишка. Может, за меру данного таланта? Обоих ведь одно объединяет  талантливы были.


29/7. Снова листала сегодня очерки о Маяковском. И сквозь строчки о нем встают сухие и жесткие о Л. Брик. Словно идет она по выровненным строкам  рыжая, хищная, властная. Сразу вспомнилась Г.

Маяковский  громада, а подчинился крашеной пошлой бабенке, содержал ее и ее мужа, не устроил личную жизнь Любил, и странно  ни одной женщины, которая бы все это чувство на плечах выдержала. И согрела бы теплым ровным огнем. Не было. Один жил. Волком. Они шли, шли, как в кадрах фильма, он покупал цветы  киосками, духи, писал. А они шли дальше, мимо. По своей дороге. Его никто не хотел разделить. Они погибали: от пули, петли, яда. От одиночества они погибали, уходили от него  в смерть. От ненужности своей. Никому не нужности.

Хочется каких-то кардинальных перемен, и со страхом жду своего возвращения в Воронеж. Не хочется. Не жизнь  пытка неустроенностью и одиночеством. Хочется работы. Серьезной. Друзей. Может, любви, не омраченной страхом, неуверенностью. Хочется а где взять?


9/8. Холодный, влажный вечер, капли дождя капают с железных крыш. Дон в белесом тумане. Острый запах мокрых листьев земли. Осень.

Совсем не могу писать. В руках  Пастернак, проза. Полная, как река в разлив. Ее можно попробовать наощупь. И на вкус. Чудо!

«Ахиллесова черта»  блеск. «Детство Люверс» чем-то близко к А. Ц. Но  мужской вариант. Так писать? Но как?


12/8. А сегодня был Плес. День хмурый, в тучах, лужах и промокших ногах. (). По дороге стояли полки сосновою бора с развернутыми знаменами ветвей. Плес был сонным и мирным. Захолустье запущенное, отданное на откуп местным предпринимателям и туристам. На горе, самой высокой точке города, которую зовут соборной, Волга видна до самого горизонта, и ощущение, будто Волга  опрокинутое небо, врезанное блеклым кусочком в буйную зелень зрелого лета. Улочки, переулки, мощенные булыжником, сползают, сцепясь за руки, по вертикальным горам и утыкаются фасадами в набережную: у поросших мхом громадных валунов плещутся зеленоватые волны, кармин спеющей рябины за заборами  знак наступающей жестокой зимы.

Из домов запомнился один: большая деревянная веранда с круглым окном, разрезанным рейками на углы и квадраты. Бордо вместо скучно-чопорной белизны набережных купеческих домов, из украшенных лепниной.

Но самое удивительное  приткнувшиеся кругом церквушки, стройные, в жестких стилях старой застройки. В одной уже кончались работы по реставрации, два пьяненьких мужичка замешивали белила. В углу стояла банка с самогоном. Один подошел к нам с очищенной рыбой в руке. Белорозовая мякоть напомнила сразу Варлаама из «Покаяния».

 Тут баба одна из Москвы приезжала,  начал он, заикаясь.  Говорит, на стенах все сюжеты из Е-ангали.

И начал тыкать пальцем в густо населенное поднебесье храма.

 А к-кавалеры с вами?  спросил, мутно глянув на наших спутников.  Да ну их! С нами оставайтесь.

И, пошатываясь, закрыл дверь.

Я зашла на место, бывшее прежде алтарной. Женщин-то раньше не пускали туда. А теперь весь храм безъязыкий, безголосый, игрушечный какой-то.

А потом мы долго брели по мощеным булыжником улочкам, мимо старых домиков с вечными палисадниками, одуряюще пахло флоксами, под ноги падали яркие листья, будто подсвеченные изнутри солнцем.

И все было грустно-грустно, и мне подумалось, что я скоро умру.

Я ничем не могу помочь человеку. Знаю, даже если попросят, не смогу. Моя помощь, в принципе, избирательна.

Все началось с утра.

Куковала кукушка, пахло тиной. Вечер был густым.

Костянка была холодной и людной. Мальчишки прямо в трико и кедах радостно бултыхались у берега, закидывали удочки и с восторгом показывали нам водяных блох. Я оглянулась. Вишни на макушках уже чернели. «А ведь недавно еще стояли в кружеве цветов»,  мелькнуло в голове.

Лето казалось коротким, словно вспышка. Хотелось коснуться его руками и подержать, как холодную воду в пригоршнях. Хотелось жить.

Разговор в поезде:

 Я почувствовала, что мне нужно уйти, чтобы разобраться в себе. Но иногда

 Знаешь, иногда у меня возникает такое чувство, что ты анатомируешь труп. Ты свои поступки вычисляешь, а не совершаешь. А нужно жить.

 Так можно наломать дров.

 А так можно ничего не сделать, понимаешь. Так и увязнуть в клейстере собственных догм. Ведь все они в принципе верны. Но опыта за ними нет, пустая оболочка. Знаешь, чтобы построить дом, можно выбрать два пути: вычертить все до деталей или строить, как древние мастера храмы.

 Может упасть.

 Самое страшное, что вычерченное падает не реже. Но никогда не рождает Спаса на Нерли.

 Ведь это тоже теория и больше ничего.

 Теория? В жизни вообще нет никакой теории. Вся жизнь  Случай и сплетение миров Человека. Тут может быть теория? Ведь это что-то постоянное, как теорема. В жизни этого нет.

 Ты что, предлагаешь вконец не думать?

 Нет, но ты только и делаешь это. Больше  ничего! Понимаешь, есть вещи, которым нужно отдаваться бездумно, без анализа.

 Но это жестоко.

 Похоже, ты даже свои поцелуи будешь анализировать. Это не сюда. Но близко. Очень.

Сентябрь: бархат ночного окна выпит дождем. Ох, как же я ненавижу треугольники!

Сон. Дом с легкой верандой. В комнате люди, молчат, прячут глаза за занавеси век, скрывают друг от друга тоскливо  жуткую мысль  одну, одну на всех! И чугунная необходимость: убить. Помню свой крик: нельзя! И рука на плече, не голос, но прочитанная, угаданная мысль: нет. Потом мутное стекло комнаты, в которое  неподвижным взглядом, пытаясь вспомнить ожог лезвия,  это не больно, не больно А там, внутри, что-то мягко-большое падает, и крик, разрывающий все внутри: не больно.

Полупроснувшись, понимаю, что резали моего деда  давно умершего. А потом нужно ведь еще было войти в эту комнату, где это, мокро-кровавое. Тошнота

Дай покой моим ночам  детская просьба!


13/11 88. Верно, что необсуждаемость есть благословение любовью. Все говорят, что он  изверг. А мне ведь все равно, какой он.

Октябрь. На холодных плитках детского парка  сморщенные ладони листьев. В белом свете фонарей восковые клены, прячущие в кронах ветер. Наш костер, тлеющий, как ночной город. Я думала (всегда  одно!) о тебе. О моем вечном вокзальном ожидании тебя. Может, ожидании чего-то гораздо большего», чем ты можешь дать, ты, не отдающий никогда.

Другое «может»: я иду по скользкому пути дьявола, требуя душу. Хочу обладать. Чем? Душой! Немыслимая наглость.

У нас, в нашем краю (на краю!), над полем вчера  черное крыло стаи ворон, словно крыло твоих волос над тяжелым и беззащитным лбом.

Ночь. Опаловый язык свечи. Утро  бело от выпавшего снега. Когда мы вышли, он валил рваными комками размокшей ваты на волосы и плечи. Я  в туфельках, по лужам ледяной воды, так боялась выронить из ладони эту бессонную ночь в тонкой серебряной оправе снега, словно дымчатый камень с прожилками теней. Полная оторванность и призрачность, неотягощенность именами и датами.


21/11. Взбешенная до слез. Бессильная. К. изволил меня в мое самое потыкать носом. Изобличал мою страсть додумывать за человека да и вообще его придумывать.

В конце концов ведь для меня почти невозможно по-другому.


22/11. Каким бы ни был адский круг, в котором мы пребываем, я думаю, мы свободны его сломать. Только ручаться за это, что за первым не появится и второй (Дантов ад!), можно лишь при условии полного сведения счетов с жизнью. А если там  еще не коней?

Октябрь. Гуляла в Березовой роще. Там пахнет дымом, в домиках за оградами хрипло лают собаки, под больным светом фонарей продают маленькие хризантемы с острым запахом тлена. На том  черном  берегу капли огней.

Ранние сумерки, шепот в простуженной, нетопленной комнате, неумолимое бегство часовых стрелок.

Пламя свечи  взмах лисьего хвоста  и темнота. Глухие разговоры за двойными рамами холода. Я так материализовала эту комнату, что смогла увидеть трещинки в деревянных рамах. Очнувшись, подобрала на асфальте среди светлых печатей листьев каштан, по форме  женская грудь с темным и округлым соском. Он лежит у меня с тех пор в кармане. Греет.

Ну, у вас-то цианистый каламбур всегда наготове.


24/11. Я плутала сегодня по переулкам города. Со сдавленным горлом и раненным сердцем. Воздух любви и одиночества. Мятежный дух отверженности. Как таинственны, непредсказуемы изгибы твоей души! Уставшей от  чего? Торга и мести? От непомерной  для ее слабых крыльев  тяжести любви? Или от немого присутствия чужой души  рядом?

Как удержать тебя? И зачем, когда «сухой хлеб долга» давно съеден до корки?

А для меня:


25/11. Даже теперь ты догоняешь меня, обгоняешь, зовя вперед, вперед, не понимая, что крыльев у меня нет.


28/11. Почти все эти дни во мне два человека, два имени, два  Гения. Оба  мускулистый и мужественный Дух. Семижильная, непородистая, загнанная (не вывезла!) судьба. Оба, вопреки всем мнениям о нелепой и безвременной смерти, ушли, не сопротивляясь  внутри, в полной невозможности дальше жить здесь. В полном космическом одиночестве, холоде отверженности  не вниз, а на немыслимые вершины крылатого Духа. Замерзшие до смерти на своих Джомолунгмах.

Назад Дальше