Поездка для меня, конечно, была впечатляющей, поскольку ехали мы на открытой коляске по новым для меня местам. Отец, сам управлявший красивым пегим конём по имени Борис, мне называл деревни и урочища, которые мы проезжали. Как выяснилось позже, Борис раньше был их собственным конём, а теперь вот стал колхозным, о чём отец нескрываемо жалел. Это было одним из стимулов выхода из колхоза и устройство на работу проводником на железной дороге: сперва на гдовской дороге, а потом и на мурманской в Ленинграде.
С прививкой же оспы в больнице вышел казус: врачи обнаружили у меня на теле следы натуральной оспы, которой я переболел. Прививку они на всякий случай всё же сделали (она, конечно, не привилась) и похвалили моих бывших докторов за то, что они сумели спасти от оспин, сохранить моё лицо чистым. Я и сейчас им за это благодарен. А следы оспин я позже с успехом использовал, уверяя девиц, доводя их до слёз, что это следы осколков от разорвавшейся около меня бомбы. Бомбы (и снаряды тоже) недалеко от меня во время войны действительно рвались, но до поражения осколками всё же не дошло, хотя признаки контузии однажды были. Не потому ли теперь, как говорят, такой «вумный»? Смешно, конечно, хотя и не до смеху.
В деревенское сообщество я вписывался постепенно. Началось всё с деда Кузьмы, который жил одиноко в доме прямо напротив «пожарки» и по старости в колхозе не работал, отчего я для него стал подходящим развлечением. Он катал меня на козе, единственной своей животине, и рассказывал мне деревенские байки и сплетни, в которых я мало что понимал, но зато осваивал местный говор и даже, как здесь у стариков принято, вместо «ч» стал вставлять букву «ц». Так, в байке о бедной овце, которую я помню до сих пор, наоборот, в насмешку над современным «балабольством», все «ц» поменяны на «ч»: «Бежала овча мимо нашего крыльча. Я кричу: овча, овча на хлебча! А она как дёрнечча, перевёрнечча, а потом лежит и не шевеличча». Дед Кузьма поил меня козьим молоком и почему-то называл хохлом. Когда я спрашивал у родителей, в чём тут дело, они объясняли, что всё это потому, что у меня на лбу чёлка-хохолок.
Мало-помалу я становился колхозником. Так, однажды утром родители хватились, а меня дома нет, начались безуспешные поиски по всей деревне. Обнаружился я только к вечеру. Оказывается, парни, возившие с Плитищ камень на строительство колхозного скотного двора, увидели утром меня, вышедшего на дорогу, и прихватили с собой. Я катался с ними на камнях, а то и верхом на лошади целый день и, конечно, был в восторге. В обед меня кормили в общем колхозном застолье прямо в поле, и мне эта новизна и весёлое застолье тоже очень нравились. Отец парней изругал на чём свет стоит за то, что они всех так напугали пропажей мальчишки, но в ответ парни только хохотали.
Осмелев, я уже стал сам уходить в поле к работавшим там людям. Особенно мне было интересно смотреть, как в поле идёт молотьба спелой ржи с помощью колёсного трактора, крутившего барабан большого комбайна. Люди работали весело и споро, подавая тяжёлые снопы ржи в комбайн, оттаскивая обмолоченную солому, загружая в мешки ещё тёплую рожь. Вообще тогда, на первых порах начала колхозного дела, люди действительно работали весело и с энтузиазмом. И дело не только в том, что коллективная работа сама по себе активизирует деятельность людей, делает их труд более осмысленным, но и в том, что трудодень тогда был очень весомым такого результата единоличник не мог получить, тем более что больший результат колхозника обеспечивали машины. Мать мне позже рассказывала, что они на первых порах ссорились друг с другом, стараясь получить работу, которая давала бы больше трудодней, а эта работа, конечно, была более тяжёлой. Это позже государство стало всё больше выкачивать из колхозов средств, которые шли на новостройки, растущую армию и её вооружение, и трудодень становился всё более тощим. Отсюда менялось и отношение к колхозному делу, крестьяне уходили в город и на новостройки, что вскоре сделали и мои родители. Наша деревня Конечек и её колхоз были своего рода моделью всей страны. Дело в том, что на 33 двора деревни один двор оказался «кулацким», а один остался единоличным это как раз те 3 % раскулаченных в стране крестьян и 3 % оставшихся единоличниками. Да и мировоззрение единоличника в Конечке тоже соответствовало убеждениям их единомышленников во всей стране: двое подросших к 1943 году сыновей ушли во власовскую армию и, конечно, не вернулись, как исчез и их отец.
Уже почти сразу же по моему обосновании в Конечке меня повезли показывать родителям матери в деревню Мыс, которая приютилась у леса сразу же за Зуёвской горкой и проходившей рядом одноколейной гдовской железной дорогой. Деревня была небольшой, домов с десяток, с одной улицей, вся в садах и очень уютной. Дом деда Фёдора стоял несколько в стороне, у самого леса. Сад был очень большим, огород маленьким, а от деревенской улицы «имение» отделяла широкая полоса зарослей вишни, от продажи которой Фёдор Иванович имел большую прибыль. Прямо перед домом имелся колодец. Моя названная бабушка Александра (баба Саша) не проявила ко мне особого интереса, а дед Фёдор был от неожиданно приобретённого внука в восторге и носился с ним как с писаной торбой. Прежде всего он повёл меня демонстрировать всем ближним и дальним соседям, потом мы обошли весь сад и даже вошли в сразу же за садом начинавшийся лес, где обнаружились даже грибы. Мои родители хохотали, глядя как дед подсаживает меня на яблоню, зная, как строг хозяин в отношении деревьев своего сада не дай бог, если кто-то тронет хотя бы ветку, что касалось и дочери Ольги. По их фамилии Малышевы моих новых родичей мало кто в деревне знал, все их звали Кутузовы, а это было связано с происхождением деда и бабушки Ольги Фёдоровны, их не совсем обычной судьбой. Они были крепостными князей Кутузовых, которым когда-то принадлежала и деревня Мыс. Дед был русским мужиком, а бабушка тогда красавицей финкой, она даже не умела говорить по-русски. Красота и стала её бедствием, потому что на неё позарился отпрыск князей Кутузовых, владевший в Псковской губернии большим числом сёл и деревень и пожелавший сделать её наложницей. Красавица категорически отказалась, и тогда князёк выдал её за самого некрасивого своего крепостного, будущего отца Александры и деда Ольги. Но насильно обвенчанные молодожёны по-семейному жили в полном согласии и потому счастливо. Дед Ольги был человеком трудолюбивым, добрым и очень «педагогично» обучал её русскому языку. Уже как семейная легенда передавался способ её обучения. На вопрос: «Иван, что такое кобель?», тот вставал на корточки, рукой сзади изображал крутящийся хвост и гавкал.
Детство Ольги было суровым, да и годы юности не легче. К началу гражданской войны ей было двенадцать лет, но в доме и в поле она делала всю работу одна. Старший брат Василий уже много лет был в армии, воевал. Домой вернулся в семнадцатом совершенно больным в окопах «империалистической» так простыл, что прихватил чахотку, ни по дому, ни в поле ничего делать не мог, только лежал, и теперь его самого нужно было обихаживать. Через год он умер. Отец был дряхл по старости, а мать ещё крепкая старуха, но жутко ленивая. Притворяясь больной, она только валялась на печи и всю работу по дому и по двору свалила на дочь уже в её семилетнем возрасте. Отдушиной для Ольги была школа, но ей дали проучиться только год: дескать, нечего прохлаждаться где-то на людях, когда дома дел невпроворот. Да и вообще написать письмо мужу в армию можешь, и достаточно. Свою малограмотность Ольга не могла простить отцу всю жизнь. В свои семнадцать лет она, как и все девчата деревни, ходили на гуляния в соседнюю большую деревню Зуи, а по престольным праздникам и в центр их сельсовета Цаплино. (Зуи так по-местному здесь называли цапель больших серых птиц, которых, ввиду болотистости мест, было много. Вот ведь и пушкинское Михайловское когда-то было известно как Зуи.) В Цаплино на высоком берегу небольшой речки возвышался старинный престольный храм с местной скудельницей-кладбищем, где крестились, венчались и хоронились все окрестные жители. В деревне Зуи Ольга нашла и свою любовь весёлого, голубоглазого парня Василия, по которому она «сохла» всю жизнь. Но сватовство его не состоялось, потому что тогда ещё сильна была власть отца и он отдал дочь за полюбившего её черноволосого парня из деревни Конечек. Ольга в душе очень долго не могла смириться с содеянным над ней насилием (да, по её рассказам, она в первую ночь даже бегала вешаться). Но любовь Ивана, его весёлый и добрый характер делали своё дело, и постепенно Ольга не только смирилась, но по-своему полюбила Ивана, может быть и не как мужчину, а как человека. Да, вот есть такое различие в любви.
Вскоре произошло расширение моего знакомства с миром, когда мы всей семьёй поехали в Псков продавать вишню деда. До станции Долгорепица Гдовской железной дороги, что находилась рядом с деревней Зуи, нас довезли на лошади. В поезде я ехал впервые, и потому мне здесь всё было интересно и ново, в том числе и маленький вокзальчик, который по сравнению с деревенскими избами мне показался огромным дворцом. В поезде, сидя у корзин с вишней, я не только с интересом поглядывал в окно, но и усиленно выковыривал ягоды сквозь щёлки в корзине. Все, в том числе и строгий дед, это видели, но только посмеивались. В новинку мне оказался и красный, громко звенящий трамвай в городе, на котором мы ехали от вокзала до торговой площади, находившейся тогда почти у самого въезда в Кремль, за стеной которого высился огромный белокаменный собор с голубыми куполами.
Полюбившийся мне дед Фёдор, увы, вскоре умер, и мы везли его в телеге по зелёной, малоезженой дороге, обросшей слева и справа ивняком, на кладбище в Цаплино. Я сидел у гроба как никогда печальный и заплаканный: это была моя первая человеческая потеря, и я не понимал того, что произошло. В Цаплино меня поразил даже не сам большой храм, а огромные по толщине, с великолепными, могучими кронами древние липы, по своей вышине превосходившие даже колокольню и закрывавшие собой сам храм. Таких деревьев я и позже никогда не видел, и не раз потом возвращался к ним в Цаплино, как по случаю, так и преднамеренно. Здесь на церковном кладбище лежат не только люди, с которыми я волею судьбы породнился, но и два мои товарища детства, и оба Володи, погибшие в юности.
Это что за остановка, Бологое иль Поповка
После смерти Фёдора Ивановича мои родители уехали в Ленинград, а я остался с бабушкой Натальей, матерью отца. Купив пополам со сводной сестрой в дачном посёлке Красный Бор под Ленинградом домик, родители приехали за мной. Жильё здесь было дорогим, и, чтобы расплатится с хозяевами, им пришлось продать дом как в Конечке, так и в Мысу. Поездка запомнилась лишь тем, что мне для развлечения в поезде была куплена большая коробка с открытками, которые я с интересом разглядывал и тасовал как карты. Открытки были красочными, но запомнилась из них лишь одна, чёрно-белая, с изображением берега моря, песчаного пляжа и вдоль него плотной стены лиственных деревьев. Берег был пустынен и в моих глазах представлялся далёким, таинственным и загадочным. Как потом я сумел прочитать её название это была французская Ривьера.
Переезд с Варшавского вокзала на Московский через Ленинград я не запомнил, видимо просто потому, что спал на руках у отца. Но как тот рассеянный с улицы Бассейной, я бы мог спросить, проснувшись: это что за остановка, Бологое иль Поповка? «Поповка! Поповка!» кричал кондуктор в вагоне, и мы поспешно выгрузились на перрон ставшей знаменитой благодаря Чуковскому станции Поповка. От неё до нашего нового дома по длиннющей улице, обсаженной высокими елями и потому, видимо, названной Зелёной, мы шли почти три километра. Но зато в каком прекрасном, просто уютном месте находился наш домик! Его адрес: дом 48, Васильевский проезд, Красноборского сельсовета, Тосненского района Ленинградской области.
Но что эти административно-технические названия и цифры значат по сравнению с реальной улицей, названной проездом, но по которой никто не ездит, и она в виде широкой насыпи, покрытой зелёным ковром травы-муравы, тянется на полтора километра вдоль такой же зелёной стены леса бора, действительно Красного. Мачтовые сосны стоят как бронзовые свечи, осенённые зелёным пламенем могучих крон. Под ними тоже море зелени в виде зарослей молодого сосняка и берёзок. Это слева от дороги, если смотреть в сторону станции. Справа несколько домов, утопающих в садах, а уж в конце «проезда» официальные здания Красноборского сельсовета, в том числе здание библиотеки, больницы, милиции и кинотеатр в здании бывшей каменной церкви. В другую сторону от нашего дома улица тянется недолго: справа три дома со своими садами и огородами, слева один большой двухэтажный деревянный дом, а за ним ограда небольшой, тоже деревянной церквушки с домиками священника и дьякона. В конце улица утыкается в другой проезд, соединяющий территорию раскинувшегося здесь большого совхоза с улицей Зелёной, которая выходит уже прямо на московское шоссе. Напротив нашего дома бор несколько «оттесняется» от Васильевского проезда двумя прудами малым, что прямо за дорогой, и большим позади него, несколько слева. По существу, бор здесь заканчивался, упёршись в хозяйственные постройки совхоза, где возвышается высокая башня водокачки. Справа же от малого пруда небольшая зелёная горка место наших будущих игрищ, как, впрочем, и весь этот бор.
Я и мой приёмный отец Иван Петрович Сетров, 1935 г.
Ольга Фёдоровна времён моего детства
С приездом к нам бабушек наша жизнь стала скудной, потому что зарплаты отца не хватало на проживание 5 человек. Нашей пищей действительно стали только «щи да каша», причём пустые: каша, приправленная только льняным маслом, а щи без мяса и какой-либо приправы. Молоко и даже творог со сметаной у нас появились на столе только после того, как мать привела из Мыса корову, находившуюся у добрых соседей. Корову мать вела пешим порядком (более 300 километров), и это было её подвигом для всей семьи. Вела она её, блуждая по лесам ивесям Псковщины и Ленинградской области, ночуя, где пришлось, и трясясь от страха, что корову отнимут, а её убьют. После этой «эпопеи» у неё стало болеть сердце, и я часто видел, как она пьёт валерьянку.
Нашу жизнь осложнял характер и поведение бабы Саши, которая не просто ссорилась с матерью, но бабушку Наталью даже била, когда родителей не было дома. Отец в эти дела не вмешивался, разбираться приходилось матери, после чего она опять пила валерьянку. Баба Саша считала корову своей, хотя кормить и доить её отказывалась. Но зато считала себя вправе определять, кому и сколько положено молока и сметаны в щах (меня, правда, она не обижала, и вообще я был её единственным любимцем в семье). Чтобы досадить дочери, она пилу и свой полушубок утопила в нашем маленьком пруду на дворе, что обнаружилось после его чистки. Для позорища дочери, несмотря на свою полную обеспеченность, стала с протянутой рукой просить копеечки прямо на перекрёстке Зелёной улицы. Мы, пацаны, без всякого сопротивления бабы Саши забирали у неё с ладони монеты, а потом бежали на станцию и в буфете пили газировку. Она считала себя очень верующей и часто бывала в церкви, куда таскала и меня. И даже познакомила с семьёй попа Игнатия, с дочерьми которого, моими одногодками, я играл в прятки. Она считала, что я некрещёный, и просила Игнатия меня окрестить. Тот отказался, поскольку, дескать, неизвестно, действительно ли я не крещён, да и родителей надо было спрашивать. Всё это продолжалось до тех пор, пока церковь не закрыли. Виновником оказалась склонность и слабость попа Игнатия к молодому поколению слабого пола его застали с молодой певицей церковного хора прямо за аналоем. Церковь закрыли, а попа расстриг сам церковный Синод. Тут уж им некуда было деться позорище было большим, тем более что муж певички от позора повесился. Может быть, с тех пор я и стал сомневаться в боге.
А баба Саша всё продолжала дурить, и не скрывала своей радости, когда умерла от болезни лёгких наша бабушка Наталья. Отец был потрясён смертью матери и ходил сам не свой. И даже в этом стрессе ко мне совершил явную несправедливость уж не помню, за что, но меня впервые отстегал ремнём. После похорон, видимо помня об этом, он, хотя и не прямо, извинялся передо мной, посадив на колени, всячески ласкал меня и называл своим петушком. С Александрой же становилось всё хуже: у неё явно «ехала крыша», что со злыми к концу жизни чаще всего и случается. Как-то она то ли притворилась больной, то ли действительно заболела её отправили на соседнюю станцию Саблино в больницу. Но через день её привезли обратно на санях (дело было зимой) и сильно ругались: дескать, «что вы нам прислали сумасшедшую, она здорова и только безобразит». Однажды, глядя на бабу Сашу, я от удивления выпучил глаза: она сидела на корточках под столом и лакала из кошачьего блюдечка молоко. Вызвали психиатра, и тот отправил её в психиатрическую больницу, где она вскоре и умерла. Когда наша семья уменьшилась, в ней установились спокойствие и всё больший достаток, тем более что он рос и во всей стране. Вместо старой, мало дававшей молока коровы купили в совхозе молодую, огромную, с быка, корову немецкой породы. Её звали Машкой, и она давала молока аж 25 литров, но слишком жидкого, так что на рынке в Ленинграде, куда мать возила продавать молоко, его, как не соответствующее стандарту, продавать запрещали. Жирность молока должна была быть не меньше 3,2 %, ну а сейчас можно продавать любое снятое, т. е. фальсифицированное молоко, даже полуторапроцентное. Пришлось из этого обилия молока делать творог и сметану, и уж их сбывать, а для замены Машки купили тёлку, которую звали Мартой и которую я растил, кормя и выпасая.