Анима. Отношение к домашним животным в России - Владимир Коршунков 3 стр.


Да ведь и баба, косноязычно разъяснявшая молодому барину, отчего дети были погребены в лесу, не могла сама «сочинить» миф. Насколько мы можем судить по переданным в повести её словам, она толковала вполне в духе обычных народных представлений: мол, души в некрещёном младенце нет один пар, а уж коли мёртвый родится, то и пара нету. Вот разве что рассуждала «баба-мистик» фаталистично: если ребёнок сразу умер, ещё до того, как его успели окрестить, то значит, он и должен был сгинуть таким, не вполне вочеловечившимся. Бог бы не попустил умереть крещёному. Но и фатализм вполне соответствует народным представлениям о судьбе, доле, жизненной предопределённости.

Складывается впечатление, что герой Помяловского плохо искал, раз он уверился, будто «миф» сочинён бабой. Недаром ничего не сказано о том, как же сей собиратель народных верований действовал с кем именно он общался, как формулировал вопросы, пытался ли через некоторое время вновь заговаривать с теми же информантами. А мужики да бабы воспринимали его, ясное дело, как чужого барина, который зачем-то выясняет про мёртвые тела. Как надлежит поступать с мёртвыми это была неудобная для досужего разговора тема: приходской священник не одобрил бы закапывания покойников в лесу, а полицейский чиновник, узнав про мертвеца, тоже мог бы привязаться, заведя дело, потащив в кутузку. Сколь тягостным бывало полицейское разбирательство, хорошо известно и неоднократно засвидетельствовано в русской литературе XIX века. Недаром мужики, обнаружив рядом с деревней труп какого-нибудь бродяги, оттаскивали его подальше, с глаз долой, да всем односельчанам велели помалкивать. Иначе наедут, начнут допрашивать, а ты их ещё корми, а то и деньгами подмазывай! Об этом у Н. А. Некрасова в известном его стихотворении «Похороны» (1861) и в повести Ф.М. Решетникова «Подлиповцы»[51].

Получается так: то, что поведала Егору Молотову «баба-поэт, баба-мистик», не ею придумано. Конечно, она говорила сбивчиво, маловразумительно оттого у него могло сложиться впечатление, будто она на ходу сочиняет. Причём сочиняет «миф»  так решил Егор.

Да, простая деревенская баба не оратор и не учёный-этнограф, чтобы растолковать всё согласно науке, логично и в подробностях. Сам же Егор (и стоящий за ним автор) старался уразуметь её слова, опираясь на своё фоновое знание на впечатления от работ, пересказывавших «мифологическую» теорию. Народ как творец «поэтических сказаний», коллективный мифотворец такое вполне в духе тогдашнего народоведения.

Современные учёные, исследующие традиционную культуру, согласны, что мифологические представления могут до поры до времени пребывать в подспудном, скрытом, неосознаваемом виде. Они выявляются, оформляясь словесно и развёрнуто (как нарратив быличка, бывальщина, поверье, примета и т. п.), когда собиратель начинает беседу на эту тему, задаёт свой вопрос. Сторонний человек, не специалист, может даже принять такой рассказ за некую импровизацию или же «создание мифа». В общем-то это и есть импровизация. Но в условиях традиционной культуры по ходу такого рассказа-размышления, рождающегося здесь и сейчас, выявляется только то, что соответствует коренным основам народного мировосприятия. Миф вообще не создают и не выдумывают. Миф медленно вызревает в потаённых глубинах коллективного сознания и подсознания, вбирая в себя, прежде всего, обрядовые впечатления, предписания, пояснения. Именно так: в его основе не столько вызванные природными явлениями метафоры и эмоции, сколько обряды и ритуализованные ситуации.

А то, что спрашивающий самим своим вопросом побуждает к оформлению и конкретизации мифологических представлений,  это верно. Тем осторожнее надо быть собирателю, чтобы невольно не навязать информанту свою систему координат и не предопределить ответ. Особенно когда отвечающий, беседуя с заезжим горожанином, ведёт себя деликатно, искренне готов ему помочь и с ним во всём согласиться.

Пример из повести Помяловского «Мещанское счастье» показывает, что интеллигент-разночинец в начале 1860-х годов воспринимал свой народ смутно, да и романтично. Это не его вина даже тогдашнее народоведение, которое герою повести явно было не чуждо, толковало народную культуру, как мы сейчас понимаем, весьма приблизительно.

А ведь искренний интерес к народу, стремление помочь ему всё это уже тогда увлекало многие тысячи честных юношей и девушек. Однако и те решительные люди, кто «пошёл в народ» ради политической агитации, призывая к революции, и те, кто лишь мечтал о крестьянской общине как ячейке социализма, и те, кто работал в земских учреждениях,  почти все они, начав близко общаться с простым народом, испытали разочарование. Крестьяне оказались совсем не такими, какими их воображали. Даже идеи о русском народе-богоносце и о всемирной его отзывчивости тоже могли появиться только при идеализированном восприятии деревенских.

В начале XX века образованная публика всё ещё во многом находилась под обаянием созданных ею же мифов о народе. Он представлялся то сообществом праведно-умудрённым, то каким-то исполинским существом, сочетавшим в себе зверя и ребёнка, то «самым-самым»  самым угнетённым, загадочным, великим Грянувшие одна за другой революции выявили печальную правоту умного Чехова, жёлчного Бунина и прочих, сравнительно немногих, писателей и мыслителей, кто не разделял увлечения лубочной народностью.

Но тогда было уже поздно.

Владимир Маяковский в написанной во время Гражданской войны поэме «150000 000» грезил о скором будущем и пророчествовал:

По Маяковскому, душа у нового человека ещё на месте. Да только веры в ней нет традиционной веры, религиозной. Взамен того пар, пронизываемый синими электрическими разрядами. Впечатляющее зрелище.

Грядущий голем-терминатор слишком уж был схож со зверем, упырём, «заложным» покойником. Правда, это инфернальное существо скоро банализировалось, рассыпавшись и обернувшись тысячами зощенковских персонажей, которые тянули разве что на мелких бесов.

Рассмотренные же здесь свидетельства демонстрируют, что ещё не так давно, в XIX веке, у нас не то что животным в наличии души отказывали иной раз не признавали её у младенцев. И даже (пусть вроде бы не всерьёз)  у женщин. А попробуй сейчас скажи при кошатниках и собачниках, что их любимцы бездушны! Да и о лошадке нынче так не скажешь

«Какой же я буду мужик без лошади?»

В наших краях лошадь издавна была тягловым рабочим животным: её держали ради пахоты и перевозки тяжестей (ещё и навоз использовали для удобрения полей). Поэтому лошадей в хозяйстве заводили именно крестьяне.

К примеру, в античном мире поля обычно вспахивали на быках и волах, а лошади нужны были для быстрого передвижения верхом, для охоты, спорта, войны. Они высоко ценились, стоили дорого, их приобретали честолюбивые и богатые аристократы. Недаром множество имён, образованных от древнегреческого слова «(х)иппос» (конь), считались звучными и аристократическими: Гиппий, Гиппарх, Гиппократ, Гиппоник, Филипп, Аристипп, Хрисипп и т. п. Корни, с которыми сочеталось в этих звонких именах слово «(х)иппос» тоже выразительны: «архэ» и «кратос»  власть, «никэ»  победа, «филео»  люблю, «аристос»  наилучший, «хрисос»  золото[53].

Судя по наблюдениям лингвистов, когда в XIXXX веках люди называли кого-либо «лошадью», они тем самым почти всегда отзывались о человеке негативно, пренебрежительно, насмешливо. И главным значением этой метафоры было указание на тяжёлый, постоянный, малопроизводительный труд[54].

Образ крестьянской лошадёнки выразительно обрисован в сказке М.Е. Салтыкова-Щедрина «Коняга» (1885). Да, это иносказательное описание мужика-трудяги, но без реалистичных черт конской житухи писатель-сатирик обойтись не мог. «Нет конца работе! Работой исчерпывается весь смысл его существования; для неё он зачат и рождён, и вне её он не только никому не нужен, но, как говорят расчётливые хозяева, представляет ущерб. Вся обстановка, в которой он живёт, направлена единственно к тому, чтобы не дать замереть в нём той мускульной силе, которая источает из себя возможность физического труда. И корма, и отдыха отмеривается ему именно столько, чтобы он был способен выполнить свой урок. А затем пускай поле и стихии калечат его никому нет дела до того, сколько новых ран прибавилось у него на ногах, на плечах и на спине. Не благополучие его нужно, а жизнь, способная выносить иго работы». И ещё: «Бьют его чем ни попадя, а он живёт; кормят его соломою, а он живёт!»[55]

У Н. А. Некрасова в поэме «Современники» (1875) некий учёный-агроном вещает:

Это пахотное, рабочее животное. А как жилось ямщицкой лошади? Историк Н.С. Борисов утверждал: «Для ямщика (как, впрочем, и для русского крестьянина вообще) лошадь была не только средством, с помощью которого он зарабатывал свой хлеб насущный. Она была его другом, помощником, почти членом семьи». Борисов признавал, что «лирическая сторона отношений между человеком и лошадью редко попадала на страницы официальных документов» и приводил в пример перепись ямщиков в Новгороде в 1601 году, которая «отмечена каким-то особым отношением к лошадям» (а там всего лишь указывали масть и особые приметы)[57]. Но вот как формулировал литератор И.В. Фёдоров-Омулевский (18361883): «Бедная, безответная, поистине всеми загнанная, пресловутая русская почтовая лошадь»[58] Известно, что для скорого проезда каждого российского императора с его свитой заранее приготовляли смены лошадей резвых и объезженных. Запрягая, гнали их так, что те после пробега погибали сотнями. А ещё по стране постоянно колесили министры, сенаторы, члены августейшего семейства, из конца в конец империи мчали фельдъегеря «загоняя лошадей и разбивая лица ямщиков», как сказано в «Хаджи-Мурате» Льва Толстого[59].

Вообще-то лошадь русскими крестьянами ценилась: без лошади как без рук. В рассказе Ф.М. Решетникова «Тётушка Опарина» (написанном, очевидно, в 1866 году) мужик жаловался: «И думал ли я?.. И что это за год нони: первую лошадь украли, а эта пала <> Ну, что я теперь за крестьянин?»[60] Ещё в «Русской правде» конокрадство расценивалось как очень тяжкое преступление, которое влекло за собою наказание, именовавшееся «потоком и разграблением». Это означало конфискацию всего имущества («разграбление») и изгнание злодея за пределы земли или обращение в рабство с женой и детьми («поток»)[61]. За конокрадство (как и за поджог) мужики устраивали виновным лютый самосуд[62]. Студент А. А. Лебедев, записавший в 1899 году свои наблюдения, сделанные в Калужской губернии, отмечал: «Без лошади и мужик не хозяин, поэтому к случаям угона лошадей крестьяне не могут относиться равнодушно и принимают все меры к розыску похищенного животного: нагоняют по горячим следам, заявляют немедленно полиции, ездят по конным рынкам и проч. Тяжёлая расправа постигает тех конокрадов, которых застигают на месте преступления; после чего конокрад уже не жилец на этом свете»[63]. Соответственно, обзывание «лошаводом» или «кобыльником», то есть конокрадом, хотя и бывало нередким, но расценивалось как весьма тяжкое, которое непременно требовало разбирательства с обидчиком[64]. Это притом, что с точки зрения государства (по крайней мере, в допетровской России) конокрадство не выделялось в отдельную уголовную статью и воспринималось как обычное имущественное преступление, наказание за которое зависело от стоимости лошади. Правда, воры-профессионалы, которые этим занимались, уводили обычно самых ценных коней, а потому кара и по законам бывала весьма суровой[65]. В повести А. И. Куприна «Олеся» (1898), действие которой происходило в Полесье, героиня рассказывала о расправе местных мужиков над конокрадом Яшкой. Его схватили, когда он «лошадей хотел свести»: «Всю ночь его били Злой у нас здесь народ, безжалостный В пятки гвозди ему заколотили, перебили кольями все рёбра, а к утру из него и дух вон». В рассказе Куприна «Конокрады» (1903), который тоже был создан по впечатлениям о народной жизни в Полесье,  сразу два эпизода расправы. Немец-колонист обрубил вору, застигнутому на месте преступления, все пальцы на обеих руках, кроме единственного. Рубил и приговаривал: «Не воруй коней». А мужики-полещуки, нагнав конокрада, приволокли того в деревню, там все вместе увечили его и, наконец, забили насмерть[66].

Знаток народной жизни, учитель, а затем священник Г.Е. Верещагин (18511930) так судил о значении лошади в своих очерках из жизни вятских крестьян: «Лошадь крестьянину служит спутницей в жизни; она, так сказать, главный двигатель всех его действий в отрасли земледелия; словом, лошадь крестьянину как главная пружина в машине. Он на ней пашет, боронит, ездит в лес, на базар, в извоз и прочее. Без неё вятскому крестьянину существовать немыслимо: он без неё как воин без оружия. Поэтому, если кто лишился последней лошади и при всём своём старании завести её остался без неё, тот уже, как говорят,  бобыль бобылём; и поступает он в работники, а из работников ему уже трудно выплестись. Так необходима здешнему крестьянину лошадь!»[67] Повесть Д.В. Григоровича «Антон-Горемыка» (1847)  о том, как вконец обнищавший, преследуемый барским управителем крепостной мужик вынужден был отвести на ярмарку свою лошадь, чтобы заплатить недоимку. А там её украли, и это стало страшным ударом по хозяйству Антона-Горемыки. Мужики толковали об этом происшествии: «Знамо, в крестьянском житье лошадь дело великое: есть она ладно (то есть всё ладится.  В.К.), нет ну, вестимо, плохо»[68]. Знаток пореформенной жизни, популярный литератор Глеб Успенский в очерках «Власть земли» (1882) передавал слова бедолаги-крестьянина: «Какой же я буду мужик без лошади?..» И ещё: «Хоть волком вой без лошади-то»[69] Он же в очерке «Четверть лошади» (1888) наглядно изобразил, что кроется за сухими статистическими данными, согласно которым на одну ревизскую душу приходилась лишь четверть

лошади,  а именно: замкнутый круг нищеты и надрывного труда[70]. Действие рассказа «Побег Лизы Басовой» (из цикла «Бабы и дамы»), написанного А. В. Амфитеатровым, по-видимому, в первом десятилетии XX века, происходило в Сибири. Там имеется попутное замечание: «В России мена конём, продажа или покупка лошади для крестьянина жизненный вопрос первой важности, а в степной Сибири конь это своего рода живой денежный знак, четвероногая, ходячая, если не из рук в руки, то со двора во двор, оборотная монета»[71].

Важная сторона российского коневодства выразительно обрисована в эпизоде романа А.Ф. Писемского «Тысяча душ» (1858). Главный герой, которого назначили вице-губернатором, беседовал с молодым помещиком того по навету наследников засадили в сумасшедший дом. Теперь же, наконец, было назначено «свидетельство в умственных способностях дворянина Язвина». Вице-губернатор, среди прочих вопросов, осведомился, хорошо ли родится хлеб в поместье Язвина. «Где уж, васепиисхадитество, хоросо хлебу родиться!  продолжал сумасшедший, как бы совсем попавший на свой тон.  Всё вон дядинька Михайло Ильич, вон он сидит тут. Посто, говорит, дурак, тебе лосади? Ещё убьют тебя, весь табунок и угнал к себе. Ну, а по деревне, васепиисхадитество, известно, как без лосадки, сами посудите! Посадка тебе и дело сделает, и добра накладёт. Мужички мне опосля говорят: Барин, говорят, посто вы лосадок отдали: без скота хлебца не бывает; а мне сто делать?»[72] И крестьяне, и помещики были согласны: лошадь в деревенской жизни необходима. Она и работы выполняет («дело сделает»), а ещё навоз от неё («добра накладёт»), без которого в большей части России сколько-нибудь значительные урожаи невозможны.

Назад Дальше