В начале 2017 года, вскоре после инаугурации Трампа, меня попросили выступить с основным докладом на Eyeo, конференции по искусству и технологиям в Миннеаполисе. Меня все еще лихорадило от выборов, и как и многим другим художникам, которых я знала, было трудно продолжать что-либо делать. Вдобавок ко всему Окленд был в трауре после пожара на «Корабле-призраке»[6] в 2016 году, унесшего жизни многих художников и общественных деятелей. Глядя на пустое поле, в которое нужно было ввести название доклада, я думала, о чем могла бы рассказать, что могло бы иметь значение в такой момент. Еще не зная, о чем будет разговор, я просто напечатала: «Как ничего не делать».
После этого я решила провести дискуссию в определенном месте: в Морком Роуз Гарден в Окленде, Калифорния, иначе известном просто как Розарий. Я сделала это отчасти потому, что именно в Розовом саду начала продумывать свое выступление. Но также я осознала, что сад включает в себя все, что мне хотелось охватить: практика ничегонеделания, архитектура «ничего», важность общественного пространства, этика ухода и обслуживания.
Мой дом находится в пяти минутах ходьбы от Розового сада, и с тех пор как я переехала в Окленд, это первое место, куда я убегаю от компьютера, где делаю бо́льшую часть своей работы, занимаюсь творчеством и прочим. А после выборов я стала ходить в Розарий почти каждый день.
Это было не осознанным решением, а, скорее, внутренним позывом, как у оленя, постоянно стремящегося найти соль, или козы, скачущей на вершину холма. Что я делала там ничего. Просто сидела. И хотя мне было немного не по себе от того, насколько все выглядело нелепо красивый сад против ужасающего мира, это действительно казалось необходимой тактикой выживания. Я узнала это чувство в отрывке из «Переговоров» Жиля Делёза:
Мы пронизаны бессмысленными разговорами, безумным количеством слов и образов. Глупость никогда не бывает слепой и немой. Таким образом, проблема заключается не в том, чтобы заставить людей выражать свое мнение, а в том, чтобы оставить их на непродолжительное время в уединении и тишине, когда они, в конце концов, могут найти что сказать. Репрессивные силы не мешают, а, скорее, заставляют людей выражать себя; какое облегчение, когда можно молчать, есть право ничего не говорить, потому что только тогда появляется шанс представить ту самую, все более редкую вещь, о которой в принципе стоит говорить.
Он написал это в 1985 году, но я могу подтвердить, что настроение в 2016-м все то же почти до боли. Функция «ничего» здесь чтобы ничего не говорить в том, что оно предшествует тому, чтобы что-то сказать. «Ничего» это не роскошь и не пустая трата времени, а необходимая часть осмысленной речи.
Конечно, как художник я давно ценила возможность ничего не делать или, точнее, «делать ничего». Я была известна тем, что собирала сотни скриншотов ферм или прудов с химическими отходами из Google Earth, вырезала их и составляла композиции, похожие на мандалы. В «Бюро отстраненных предметов», проекте, над которым я работала, проживая в Recology SF, я потратила три месяца, фотографируя, каталогизируя и исследуя происхождение двухсот выброшенных на свалку вещей. Я представила их в виде просматриваемого архива, в котором люди могли увидеть рукописную бирку рядом с каждым объектом и узнать о его производстве, материале и истории компании. На открытии ко мне повернулась смущенная и полная негодования женщина со словами: «Подождите так вы вообще что-нибудь сделали? Или вы просто разложили вещи по полкам?» Я часто говорю, что для меня важен контекст, поэтому ответ был положительным на оба вопроса.
В большей степени я выбрала такой формат, потому что считаю существующие вещи гораздо более интересными, чем все, что могла бы сделать сама. «Бюро отстраненных предметов» было для меня просто поводом разглядывать удивительные вещи на свалке перчатку Nintendo Power Glove, нагромождение банок 7UP двухсотлетнего выпуска, банковскую книгу 1906 года и уделить каждому объекту особое внимание. Это всепоглощающее увлечение чьими-то предметами я назвала «эросом наблюдений». Нечто подобное есть во введении к «Консервному ряду» Джона Стейнбека, где он описывает терпение и заботу, связанные с внимательным наблюдением за особями:
Когда вы собираете морских животных, встречаются плоские черви, настолько тонкие, что их практически невозможно поймать целиком, поскольку они рвутся от прикосновения. Вы должны позволить им просочиться и заползти по лезвию ножа, а затем осторожно погрузить их в бутылку с морской водой. И возможно, это может быть способом написать эту книгу открыть страницу, и пусть истории ползут сами по себе.
К слову сказать, наверное, неудивительно, что одно из моих любимых произведений паблик-арта принадлежит режиссеру-документалисту. В 1973 году Элинор Коппола реализовала проект паблик-арта под названием «Окна», который, в сущности, состоял только из карты с датой и списком мест в Сан-Франциско. Согласно формуле Стейнбека, окна в каждом месте были бутылками, а все, что происходило за ними, было рассказами, которые «заползли внутрь». Карта Копполы гласит:
Элинор Коппола отметила окна во всех частях Сан-Франциско как визуальные ориентиры. Ее цель в этом проекте привлечь внимание сообщества к искусству, которое существует в своем собственном контексте, где оно находится, не изменяясь и не удаляясь, независимо от галереи.
Мне нравится рассматривать это произведение в сравнении с другими проектами паблик-арта. Как правило, они представляют собой гигантскую стальную вещь, которая выглядит так, как будто приземлилась на общественную площадку из космоса. Вместо этого Коппола бросает тонкую рамку на весь город; легкий, но значимый штрих, распознающий искусство, которое существует там, где оно уже есть.
Более поздний проект, производящий схожее впечатление, это «Воодушевленные аплодисменты» Скотта Полаха. Он был организован в Национальном парке Кабрильо в Сан-Диего в 2015 году. На скале с видом на море, за сорок пять минут до заката, встречающий регистрировал гостей в специальной зоне, уставленной раскладными креслами и формально обнесенной красной веревкой. Их провожали на свои места и напоминали, чтобы они не фотографировали. Гости наблюдали закат, и, когда солнце садилось, все аплодировали. После этого подавались закуски.
Эти проекты имеют нечто общее. В каждом из них художник создает структуру будь то карта или огороженная территория (или даже скромный набор полок), которая удерживает пространство для созерцания вопреки силе привычки, знаниям и отвлекающим факторам, которые часто представляют собой угрозу. Об этой привлекающей внимание архитектуре я часто думаю в Розовом саду. В отличие от типичного плоского квадратного сада с рядами роз он расположен на холме с бесконечной системой дорожек и лестниц, проходящих вокруг кустов роз, решеток и дубов. Я заметила, что в саду люди ходят очень медленно, останавливаются и нюхают розы. Существует, вероятно, сотня возможных маршрутов по саду и столько же мест, где можно посидеть. С архитектурной точки зрения Розовый сад определенно хочет, чтобы вы задержались там на какое-то время.
Вы можете увидеть этот эффект в действии в круговых лабиринтах, созданных не для чего иного, как для вдумчивой ходьбы. Лабиринты функционируют аналогично тому, как они выглядят, обеспечивая своего рода плотное сосредоточение внимания; только благодаря двухмерному дизайну они позволяют не пересекать пространство насквозь и не стоять на месте, а двигаться сквозь что-то манящее внутри них самих. Я обнаружила, что тяготею к такого рода местам библиотекам, маленьким музеям, садам, колумбариям из-за их способности раскрывать тайные и разнообразные перспективы даже на довольно небольшой территории.
Но, конечно, это сосредоточение внимания необязательно должно быть осязаемым или визуальным. В качестве аудиопримера я обращаюсь к Deep Listening[7], наследию музыканта и композитора Полины Оливерос. Имея классическое музыкальное образование, Оливерос преподавала экспериментальную музыку в Калифорнийском университете в Сан-Диего в 1970-х годах. Она начала разрабатывать совместные групповые техники (такие как выступления, в которых люди слушали и импровизировали, как бы отвечая друг другу и окружающей звуковой среде), где звук был призван привнести умиротворение в атмосферу насилия и беспорядков времен войны во Вьетнаме.
Deep Listening было одним из таких способов. Оливерос определяет эту практику как «всестороннее слушание всего, что только можно услышать, независимо от того, что вы делаете. Такое интенсивное слушание включает в себя восприятие звуков повседневной жизни, природы, собственных мыслей, а также музыки». Она проводила различие между слушанием и слышанием: «Слышать это физический процесс, обеспечивающий слуховое восприятие. Слушать значит уделять внимание тому, что воспринимается как акустически, так и психологически». Целью и главным достижением Deep Listening было обострение восприимчивости и изменение обычного культурного опыта, который учит нас быстро анализировать и делать выводы, а не просто наблюдать.
Узнав о Deep Listening, я поняла, что некоторое время практиковала его невольно только в контексте наблюдения за птицами. Мне всегда казалось забавным, что это называется наблюдением за птицами, потому что половину (если не больше!) времени, наблюдая за птицами, вы их на самом деле слушаете. (Я лично считаю, что «наблюдение» должно быть переименовано в «заметки о птицах».) Как бы то ни было, эта практика имеет много общего с Deep Listening наблюдение за птицами требует от вас буквально «бездействия». Наблюдение за птицами это противоположность поиску чего-либо в интернете. Вы действительно не можете искать птиц, вы не можете заставить птицу выйти и идентифицировать себя. Самое большее, что вы можете сделать, это подойти тихо и дождаться какого-либо звука, а затем стоять неподвижно под деревом, руководствуясь своими животными чувствами, чтобы выяснить, где и что это.
В наблюдении за птицами меня поразило и тронуло то, как оно изменило детализацию моего восприятия, которая, к слову, была довольно «низкой». Сначала я стала больше замечать пение птиц. Конечно, я всегда обращала на него внимание, но теперь слышала его почти везде, весь день, все время. А потом, одну за другой, начала выучивать каждую песню и ассоциировать ее с птицей; так что теперь, направляясь в Розарий, я невольно воспроизвожу их у себя в голове, как если бы они были людьми: «Привет, ворон, малиновка, певчий воробей, синица, щегол, тауи, ястреб, поползень» и так далее. Звуки стали мне настолько знакомы, что я больше не пытаюсь их идентифицировать; вместо этого они регистрируются как речь. Это может показаться знакомым любому, кто когда-либо изучал другой (человеческий) язык, будучи взрослым. Действительно, диверсификацию того, что раньше называлось «птичьим пением» отдельными звуками, которые что-то значат для меня, я могу сравнить только с моментом, когда поняла, что моя мама говорила на трех языках, а не на двух.
Мама всегда разговаривала со мной только по-английски, и в течение долгого времени я предполагала, что всякий раз, общаясь с другим филиппинцем, она говорит на тагальском языке. У меня не было веских причин думать так я просто знала, что она действительно говорит на тагальском, и все это звучало для меня как тагальский. Но на самом деле мама говорила на тагальском очень редко. В большинстве случаев она использовала илонгго, а это совершенно другой язык страны, откуда она родом. Языки не совпадают, и один из них не является диалектом другого. На самом деле на Филиппинах полно языковых групп, которые, по словам моей мамы, имеют так мало общего, что говорящие не смогли бы понять друг друга, и тагальский только один из них.
Это неловкое открытие когда то, что вы считали одним целым, на самом деле представляет собой две вещи, а каждая из них имеет еще десять составляющих касается продолжительности и качества нашего внимания. Приложив усилия, мы можем настраиваться на вещи, улавливать, а затем, надеюсь, различать все более и более тонкие частоты каждый раз.
Очень важно, что момент остановки, чтобы прислушаться, имеет нечто общее с архитектурой (наподобие лабиринта), удерживающей внимание: каждый по-своему совершает своего рода прерывание, выпадение из привычной среды. Каждый раз, когда вижу или слышу необычную птицу, время останавливается, и позже я задаюсь вопросом, где была все это время; точно так же, как блуждание по незнакомому секретному проходу может ощущаться выпадением из линейного времени. Даже если они кратковременные или мимолетные, эти места и моменты являются уединением и, как и более долговременное уединение, влияют на наше восприятие повседневной жизни, когда мы действительно к ней возвращаемся.
Место для Розового сада при возведении в 1930-х годах было выбрано специально из-за естественной чашеобразной формы ландшафта. Пространство ощущается физически и акустически замкнутым, заметно отделенным от всего, что его окружает. Когда вы сидите в Розовом саду, то действительно сидите в нем. Точно так же лабиринты в силу своей формы привлекают наше внимание к их маленькому округлому пространству. Ребекка Солнит в книге «Страсть к путешествиям», описывая прогулку по лабиринту внутри собора Грейс в Сан-Франциско, говорит, что с трудом ощущала себя в городе: «Круг был настолько захватывающим, что я потеряла из виду людей поблизости и почти не слышала гула улицы и колоколов, пробивших шесть часов».
Это не новая идея, и она также применима к более длительному периоду времени. Большинство людей пережили или знают кого-то, кто пережил, период «удаления», коренным образом изменивший их отношение к миру, куда они впоследствии вернулись. Иногда это вызвано чем-то ужасным, например болезнью или утратой, а иногда может быть добровольным, но, несмотря на это, временная пауза часто является единственным, что может ускорить изменения на определенном уровне.
У одного из известных исследователей, Джона Мьюира, был именно такой опыт. Прежде чем стать естествоиспытателем, он работал контролером на вагонном заводе и время от времени что-нибудь изобретал. (Я подозреваю, он был озабочен производительностью, поскольку одно из его изобретений, рабочий стол, одновременно служил будильником и таймером, открывал книги на определенное время и закрывал их.) Уже увлекшись изучением ботаники, Мьюир временно ослеп в результате несчастного случая, что заставило его переосмыслить свои приоритеты. Он провел в затемненной комнате шесть недель, в течение которых не был уверен, сможет ли когда-нибудь снова увидеть свет.
Издание «Сочинений Джона Мьюира» 1916 года разделено на две части, одна до и другая после несчастного случая, каждая со своим введением, написанным Уильямом Фредериком Баде. Во втором введении Баде пишет, что в этот период размышлений Мьюир пришел к выводу, что «жизнь была слишком короткой и неопределенной, а время слишком драгоценным, чтобы тратить его на ремни и пилы; что, пока он вкалывал на вагоностроительном заводе, Бог создавал мир, и он решил, если его зрение восстановится, посвятить остаток жизни изучению этого процесса». Сам Мьюир сказал: «Это несчастье привело меня к кисельным берегам».