С Кудрей воевать оказалось трудно он уже не оголец был, не шкет и не пацан, а без пяти минут взрослый босяк. Горбатый, со злобной рыжей щетиной в поллица, ростом даже пониже Митьки будет, но клешни как у краба: схватит не выпустит, шею, как тростинку, переломит. И это уже не говоря про шпану его, которая вьется вокруг, словно они мухи, а им тут медом намазано. Хотя какой там, извините, мед: субстанция, из которой Кудря слеплен, совсем иначе зовется так, что в приличном обществе и не выговоришь.
Вот так и вышло, что убил Митьку Кудря, просто-таки без ножа зарезал. Пришел вечером со своими пацанами, не говоря худого слова, отнял санки. Умолял его Митька, просил вернуть, аргументировал даже: на что, говорил, жить буду?
Что-нибудь да стыришь, отвечал Кудря равнодушно, хочешь жить, умей вертеться.
Но ладно бы одни только санки забрал. Есть такие люди им покажешь палец, а они всю руку отгрызут. Кудря был как раз такой, и глаз свой горбатый немедленно положил и на матросский бушлат Митьки, бушлат дивный, обжитой, в три раза против вантеевой шубы теплый. Давай, сказал Кудря, тыкая вонючим пальцем в бушлат, давай, мать, сюда твою шкуру, тебе ни к чему. От таких слов Митька вспыхнул, как спичка, ощерился бешеным волчонком.
Что творишь, Кудря? Санки отнял, бушлат забираешь. Зима на улице, я же околею!
Ништо, отвечал Кудря, ходи в детскую ночлежку, согреешься. Там так топят ажно, мать, взопреть можно.
Хотел Митька сказать, что днем в ночлежке не отсидишься, все равно на улицу идти, но Кудря и слушать не стал протянул клешнятую руку к Митьке и ну его из бушлата выворачивать, как устрицу из раковины. Но только Митька не устрица, у устрицы зубов нет.
От ярости потемнело у него в глазах, а потом вдруг невесть откуда полыхнул яркий свет. Не помня себя, выхватил беспризорник финку и ловко пописал небритую морду. Вот тебе, сволочь горбатая, вот тебе еще раз сдохну, но на всю жизнь по себе память оставлю!
Думал Митька, что так оно и выйдет ему умереть без покаяния, что в следующий миг разорвет его на части шакалья стая огольцев, прямо тут и растерзает. Но меньше всего ожидал того, что случилось потом. Получив пару порезов на физиономии, с ужасным криком отпрянул Кудря, скорчился, держась за харю, и подвывая, потрусил прочь. Шкеты его тоже прыснули в разные стороны.
Убил! завизжали. Порезал, сука, пахана порезал!
А сами давай Бог ноги, как будто черти за ними гнались, а не мелкий шкет двенадцати годов от роду.
Вот так оно и вышло, уважаемые граждане, что блудным псом оказался как раз-таки Кудря со своими пацанами, а Митьку, напротив, правильнее было бы считать волком или волчонком зубастым это уж кому как нравится.
Однако ясно было, что оставаться дальше тут нельзя Кудря оклемается, вернется назад и врагу его не жить больше на Белорусском вокзале, а то и вообще на белом свете. Поэтому Митька взял ноги в руки и вскорости перебрался уже на Октябрьский вокзал: здесь он бывал раньше, хотя и никогда не работал.
Правда, и сейчас тут работать было нельзя санки-то отняли, а на своем горбу много не унесешь, да и клиенты брезгуют: пошел, говорят, вшивая команда, только тебя тут и не хватало! Так что единственная работа, которая оставалась карманником, щипачом. Но работа эта требовала во-первых, квалификации, во-вторых, помощников. И, наконец, был риск загреметь в милицию место неприятное и к беспризорникам недоверчивое. Это только в святочных рассказах стражи закона, поймав бездомного, не лупят его что было мочи по всем местам, а, напротив, кормят, поят, а потом отпускают восвояси. В обычной жизни пойди еще найди таких благодетелей.
Однако голод не тетка и даже не двоюродная бабушка. Есть захочешь не то, что в карман к пассажиру в кобуру к гэпэушнику[3] залезешь. Сначала Митька хотел только погреться в зале ожидания третьего класса, но там какие-то больно суровые контролеры оказались выперли его на улицу без всякой жалости к злополучной его судьбе.
Дяденьки, умолял он, пустите погреться, я только на полчасика
Шуруй отсюда, дефективный, отвечал ему молодой стрелок охраны, а то промеж глаз сапогом получишь.
И получил бы, не сомневайтесь, когда бы не природная его резвость.
Унылый и мерзнущий, Митька вновь оказался на улице, посреди белой мятущейся пурги. Красиво, конечно, когда снежинки вихрятся, то взлетают, то падают, внизу заметают мостовую, а вверху растворяются в темном беззвездном небе. Но красоту эту может понять тот, кто смотрит на нее из окна теплого дома. А если не повезло тебе оказаться в самом сердце этой ледяной красоты, то моли Бога, чтобы оставил он тебя живым хотя бы до утра.
На голую ладонь ему упала снежинка и тут же обратилась в каплю. Митька слизнул ее горячим языком. Вот если бы так слизнуть весь снег и весь холод и оказаться где-нибудь на берегу вечно теплого моря, где пальмы и кокосы
На худой конец можно было отправиться в детскую ночлежку, вот только ближайшая была далеко, сквозь пургу, пожалуй, и не дойти. Да и невеликое удовольствие, граждане, в ней сидеть: в ночлежках начальство само по себе, а верховодят там обычно малолетние бандиты вроде того же Кудри. Вот уж куда вечером сунешься в бушлате, а утром выйдешь с голым пупом и даже не узнаешь, на кого пенять.
Говорят, что из всех испытаний холод страшнее всего. Но и голод, скажу я вам, тоже радость невеликая, особенно, когда с утра маковой росинки во рту не было. А уж если голод с холодом соединятся, тут уж совсем пиши пропало. Потому-то и не оставалось Митьке ничего, как отправиться на охоту.
Охотиться надо было возле первого класса там публика и обеспеченная, и не такая сторожкая. В третьем классе у какой-нибудь торговки бублик уворуешь, так она такой крик подымет, будто не бублик, а душу бессмертную у нее уперли. Нет, дорогие граждане, если за каждый бублик так цепляться, то никогда мы с вами социализма не построим и заветов Ильича не выполним. Надо нам добрее друг к другу и отзывчивее быть, и не держаться слишком уж крепко за бублики и кошельки, и тогда, хочешь не хочешь, настанет на всем свете справедливость, а в человецех благоволение.
Именно по этой причине, а ни по какой другой, Митька предпочитал людей богатых и положительных, в первую очередь всяких нэпманов, а также граждан при хорошей должности. Если уж идти под монастырь, так хотя бы знаешь, за что рискуешь.
В этот раз Митьке повезло. Еще издалека он углядел двух положительных в смысле финансов пассажиров. Пассажиры сошли с извозчика и двигались теперь сквозь пургу прямо к вокзалу. Один был в дорогом черном коверкотовом пальто, другой в желтом теплом полушубке. Который в пальто, видно, вообще не мерз, потому что на седой его голове не было не то, что хорошей зимней шапки, но даже и простенькой кепочки, какую может позволить себе любой сознательный пролетарий.
Зато спутник его одет было так тепло, словно в Антарктиду собрался плыть вместо гражданина Амундсена. Тут имелся и уже упомянутый полушубок, и теплые валенки, и внушительная лисья шапка с хвостом, который осенял его голову, словно нимб у дореволюционных святых.
Но не полушубок и не шапка привлекли внимание Митьки. Изумил его внешний вид пассажира желтое сплюснутое лицо, на котором, словно два косых фонаря, горели прищуренные глаза. Увидев глаза эти, шкет на миг даже стушевался, отступил в тень, малодушно хотел отказаться от воровской своей затеи. Однако в последний миг спохватился уж больно соблазнительной казалась добыча. А еще понравилось, что не было у клиентов багажа, только небольшие саквояжи у каждого. По опыту он знал, что именно такие наиболее беспечны, и именно у таких бумажники набиты туже всего.
Не говоря худого слова, пристроился Митька за косым, который шел позади седовласого. Выждал удобного мгновения, да и запустил руку в карман полушубка. И даже, кажется, нащупал там что-то Вот только радость его была недолгой. Косой в лисьем малахае, видно, обладал нечеловеческой чуйкой и сразу ощутил в кармане постороннее присутствие. В тот же миг рука его нырнула в карман и так прижала Митькину лапку, что тот, не выдержав, тонко и высоко заверещал, перекрывая даже свист ветра.
Седоволосый в пальто обернулся на крик.
Что у тебя там, Ганцзалин? спросил он недовольно.
Жулик малолетний, отвечал Ганцзалин. В карман ко мне залез.
Господин в пальто иронически поглядело на Митьку. Стало видно, что у него, несмотря на седые волосы, брови совершенно черные. Митька встретился с пальто взглядом и отвел глаза.
Пустите, дяденька, сказал он почти шепотом. Я не со зла голодую.
Проголодался, значит, кивнул седоволосый. Ладно. Идем-ка с нами, поговорим.
Паника охватила Митьку. Куда они его в милицию? А, может, сразу в ОГПУ[4], как уголовный элемент и контрика к тому же? Он попробовал вырваться, но желтолицый Ганцзалин держал его железно, как будто в тиски слесарные зажал. Казалось, дернись посильнее с руки вся кожа сойдет.
Не бойся, успокоил его седоволосый. Тебя как зовут?
Димитрий, честно отвечал мальчишка.
А фамилия?
«Манда кобылья», едва не ляпнул Митька по хамской беспризорной привычке, но вовремя спохватился. А зачем господину в пальто его фамилия? С какой, так сказать, целью интересуется? С хреном, что ли, собирается он есть эту самую, фамилию?
Не хочешь не говори, пожал плечами собеседник. Меня можешь звать Нестор Васильевич. А это, как ты уже, вероятно, понял, мой друг и помощник Ганцзалин. Он китаец.
А отчество как? спросил Митька.
Считай, что Ганцзалин это сразу и имя, и фамилия, и отчество. У китайцев такой порядок.
А ваша как фамилия?
А зачем тебе моя фамилия? усмехнулся Нестор Васильевич. С хреном, что ли, собираешься ты ее есть?
Митька было насупился, поняв, что его поймали на его же собственную хитрость, но Нестор Васильевич улыбнулся: ладно-ладно, не обижайся, Загорский моя фамилия.
Митька, помявшись, назвал и свою фамилию Алсуфьев. Чего, в самом деле поди, не в ГПУ допрашивают. Услышав митькину фамилию, Загорский остановился и коротко, но очень внимательно оглядел и всю фигуру и, главное, лицо беспризорника, засыпаемое мелкой снежной крупой.
Что ж, сказал, ты, Димитрий, человек уже взрослый, у тебя и отчество должно быть.
И отчество Федорович Митька тоже назвал: не жалко. Но в этот раз лицо Загорского осталось неподвижным, он только на Ганцзалина своего бросил быстрый взгляд.
Зашли, наконец, в здание вокзала. Контролер из ТОГПУ[5] посмотрел на беспризорника с величайшим подозрением, но останавливать не решился: уж больно важные граждане его сопровождали.
Зашли в буфет. Нестор Васильевич накупил гору пирожков с мясом и капустой, а еще салату в небольших тарелочках и пожарских котлет с макаронами, взял Митьке чаю, себе с Ганцзалином кофею. А Митьке, сказал, кофе вреден, он еще маленький.
Митька с голодухи так навалился на пирожки за ушами затрещало. Первые пару минут глотал, почти не жуя. Загорский только посмеивался, глядя на него, Ганцзалин же хранил на лице совершенно каменное выражение.
Дошло до салата, а потом и до котлет. Наконец минут через двадцать усиленного жевания беспризорник утер рот салфеткой и отвалился от стола, совершенно осоловевший. Отложил вилку и Нестор Васильевич.
Ну, сказал серьезно, рассказывай, Димитрий Федорович, историю своей тяжелой и многотрудной жизни.
Митька нахмурился слегка: да что там рассказывать. Жизнь, точно, была тяжелая и многотрудная. Родился он в семье рабочего и прачки. Мать умерла от перенапряжения, отец пошел добровольцем на фронт воевать с Колчаком, да так и не вернулся. Из комнаты, которую они снимали, Митьку поперли, так вот он и на улице оказался.
Вот значит, как, задумчиво сказал Нестор Васильевич. Отец, получается, рабочий, а мать прачка?
Тон Загорского совсем не понравился Митьке, и ему захотелось сбежать. Однако он был приперт столом к стене и бежать ему было некуда, разве что по стене под потолок. Тем более, что и Нестор Васильевич смотрел на него таким пронзительным оком, как будто бабочку иглой пришпилил. Сбежать от этого ока казалось делом совершенно невозможным.
Выходит, ты из совсем простой семьи? продолжал допытываться новый знакомый.
Выходит так, несколько недовольно, как бы обиженный подозрением, отвечал беспризорник. Как есть пролетарский сын и круглая притом сирота.
А скажи-ка ты мне, пролетарский сын, где ты научился так ловко обходиться ножом и вилкой?
Митька замер поймали! Голубые глаза его вытаращились на Загорского и смотрели теперь с ужасом. Однако спустя мгновение его осенило.
А приемные родители научили, сказал он небрежно. Советские такие мещане вилочки у них, слоники фарфоровые, вся эта дребедень.
Складно звонит, заметил китаец.
Одаренный мальчик, согласился Загорский. С фантазией. Все беспризорники твоего возраста чумазые ходят, как черти, а ты нет. Привычка умываться каждый день тоже от приемных родителей тебе досталась?
Митька на это не нашелся, что сказать, и с негодованием уставился на соседнюю стену. Нестор Васильевич, однако, в покое его не оставил. Придвинулся к Митьке поближе. Негромко и очень доверительно заметил, что если Димитрий будет и дальше им врать, они ему помочь не смогут.
А если не буду сможете? не удержался, воткнул-таки шпильку мальчишка.
Очень может быть, серьезно отвечал Нестор Васильевич. Видишь ли, я потомственный дворянин. И потому сразу вижу в другом человеке дворянина, даже если человек этот совсем маленький, как ты, например. А то, что ты пытаешься выдать себя за пролетария это как раз понятно. Время сейчас такое: дворянами быть плохо, неуютно
Тут глаза у мальчишки сощурились, из голубых стали черными, и в них закипела ненависть.
Неуютно? прошипел он. У меня отца с матерью расстреляли за то, что они дворяне это, по-вашему, неуютно? У меня старший брат в лагере сидит, потому что он эксплуататорский элемент это тоже неуютно? Я один на свободе, потому что ребенок, но не сегодня-завтра околею на улице и это, по-вашему, тоже «неуютно» называется?!
Беспризорник все еще шипел и сверкал глазами, но Нестор Васильевич уже не глядел на него, смотрел куда-то вверх, в потолок, застыл, как изваяние, только крутил на пальце железное кольцо. Потом откинулся на стуле, перевел взгляд на помощника.
Как думаешь, Ганцзалин, сколько ему лет? спросил негромко, но так, чтобы Митька слышал.
На вид лет десять, так же негромко отвечал китаец, смерив мальчонку взглядом.
Загорский не согласился. Уличная жизнь нелегкая, дети тут недоедают, растут трудно. На его взгляд, Димитрию не меньше двенадцати. Однако чувствует и говорит он уже как взрослый. Когда дурака не валяет, конечно.
Да что вы от меня хотите? не выдержал, наконец, Митька. Что вы пристали к человеку?
Ничего не хотим, отвечал Загорский, просто видим, что человек в трудных обстоятельствах. Вот скажи, до чего надо было дойти дворянину, чтобы полезть публично в чужой карман?
Митька насупился и запыхтел: какого черта привязались, он еще ребенок!
Тогда скажи: до чего надо было дойти ребенку, чтобы публично полезть в чужой карман? неумолимо продолжал Нестор Васильевич.
Митька неожиданно заплакал, размазывая слезы по задубевшему от ветра и холода лицу. Плакал он горько и неостановимо, изливая в слезах весь страх свой, всю горечь и разочарование, которые скопились в нем за годы бродяжничества.