Отделение виолончели - Надежда Александровна Белякова 2 стр.


 Только бы не заплакать! Не проявить слабость перед врагами!  вспоминала она слова отца, сказанные им тогда в Японии. Так уговаривала она себя не расплакаться. И чтобы не плакать, вспоминала смешные и радостные мгновения из прошлой жизни. То, как смеялся, держа ее на руках отец, большой, добрый и такой веселый, её папа, там, в Токийском зоопарке, перед клеткой с обезьянками! Она упорно вспоминала это, возвращаясь и вновь мысленно прокручивая самое счастливое своё воспоминание, чтобы, как щитом отгородиться от натиска злой училки, а главное не дать слезам прорваться сквозь ком и спазм в горле, уже душивших её натиском подступающих рыданий, когда учительница перед всем классом срывала пионерский галстук с Марины, замершей в оцепенении в нечаянно расстегнувшейся белой блузке.

Марина вжалась спиной в черную школьную доску, когда её пионерский галстук красной добычей оказался в цепком кулачке учительницы, вещавшей классу о «врагах народа». А Марина в этот момент, слегка раскачиваясь в стойке «ноги на ширине плеч», перебирала в памяти каждую деталь того самого счастливого в ее воспоминаниях дня, когда их семья жила в Токио. Цветы на ее нарядном детском кимоно. Гримасы и проделки обезьянок за прутьями зоопарка. Теплую щеку отца, с чуть покалывающей её щечку его щетиной, потому что она крепко прижалась к нему, из-за всех сил обвив руками его крепкую шею крестьянина из Орловской губернии, удивительно талантливого парня, легко выучивающего языки и наречия, там, в Японии, выдавшего себя за английского торговца, женившегося на загадочной и недостижимой Аде, с торжественным именем Аделаида Зильберштейн.

Экзотической красавице с густыми бровями и прямыми черными волосами, женщине редкой артистичности, с легкостью перенявшей: и дробную кукольную походку японок, и застывшее выражение чуть удивлённых черных глаз, почти фарфорового лица, благодаря косметике, которой пользовались японки в те времена.

Артистичная Ада так легко имитировала все это, что её принимали за японку. Обычную японку, которая, сжав полураспустившимся цветком пламенеющие пунцовые губки на белоснежном лице, с покорно опущенными узкими темно-карими глазами идет за продуктами для семьи, просто спешащую по домашним делам обычную японку.

Марина, как в укрытии, старалась спрятаться внутри своих счастливых воспоминаний и смотреть мимо кричащей на неё учительницы, с доисторических времен донашивающую самосвязанную кофточку. Марина стойко держалась, потому что знала, что по той же статье были расстреляны и братья её мамы Аделаиды, тоже агенты НКВД, а значит, кричать училка будет ещё долго-долго.

А когда смолкнет крик этой учительницы, его, когда Марина вырастет, как эстафету подхватят другие; соседи по коммуналке, начальники, сослуживцы. Все, кто захотят кричать, кричать, кричать на неё, чтобы чуть выше приподняться через это выслуживание по социальной лестнице успеха тех лет.

И поэтому Марина всё сильнее старалась вспоминать, как смешно ловили обезьянки разноцветные леденцы, которые бросал им ее отец. И те разноцветные леденцы звонко ударялись о прутья клетки, и опять летели, и опять ударялись. Такие яркие о черные прутья зверинца. И из глубины её памяти возникала смешная обезьянка, ловящая брошенные ей Мариной леденцы, но опять промахивалась, и все собирала другая проворная рыжая обезьянка. И так много-много раз Марина заставляла себя вспоминать это, чтобы не расплакаться перед всем классом. Потому что если она расплачется, и настоящие слезы потекут по её румяным щекам, значит, всё это тоже настоящее, и то, что папы, правда, больше нет.

Глава вторая

Спустя годы, когда Марина одна растила сына Василия, она воспитывала его вопреки всему, что окружало её, как протест и вызов всему пережитому ею до его рождения. Ей пришлось быть сильной, очень сильной, потому что рожать ей пришлось в разлуке с отцом ее сына, оказавшемся в это время тюрьме.

Нашумевший судебный процесс над валютчиками; дело Рокотова-Файбышевского & Co, прошумевший на всю страну, переломил и ее жизнь, и ее будущего ребенка. В этом процессе по тому же делу о валютчиках, то есть тех, кто покупал, вернее, доставал дефицитные вещи и пользовался валютой других стран, расплачиваясь и покупая товары на «чёрном рынке», проходил и отец ее будущего ребенка Виктор Выготский, родовой титул которого стал его кличкой «граф».

Не бог весть какая статья в те годы, но неожиданно дело оказалось столь резонансным, что статья была изменена лично Хрущёвым и выросла до значимости «измена Родине». Возлюбленный Марины, сын благопристойной дворянской семьи графа Выготского, семья которого чудом выжила в мясорубке революции, даже сквозь советские времена в советской коммуналке умудрилась пронести свой дворянский уклад жизни. Именно об эту чопорную благопристойность и раскололись последние надежды Марины. Когда она все же решилась привезти к ним их внука своего трехлетнего сына Василия голубоглазого, золотоволосого мальчика. Белокожего, как новогодний зефир, который в праздник раздавали детишкам в детских садах, воткнув в него бумажного голубка на палочке с надписью: «Миру-Мир!»

Василий навсегда отчетливо запомнил, как тогда мать привела его в огромный и показавшийся ему бесконечным «Детский Мир», как утомила она его придирчивыми примерками разных новых ботиночек на шнуровке, разных мальчиковых костюмчиков. Хотя ему стазу же понравилась синяя «матроска». Да и матросская бескозырка с двумя синими ленточками и выпуклым золотым якорем-кокардой сразу так обрадовала его, что он наотрез отказывался снимать её, даже примеряя разные костюмчики.

Только когда мать убедилась, что сынок, наряженный в синюю матроску с широким, свисающим за спину белым воротничком с синей полосой стал точь-в-точь как дворянский ребенок на старинных дореволюционных фотографиях, утомительные для него примерки закончились.

В этой жестковатой до первой стирки матроске, в белых гольфах со смешными помпончиками по бокам, в которых так весело было маршировать, высоко поднимая коленки, чтобы помпончики взлетали повыше, в черных ботиночках на высокой шнуровке и в бескозырке на его стриженой головке таким мама повела его куда-то.

По дороге он, картавя, пел модную тогда песенку, которая всегда смешила маму:

Эй, маляк! Ты слишком долго плавал!Я тебя успела лязлюбить.Мне тепель по нлаву молской дявол Его хочу любить!

Но в этот раз она не смеялась, а строго повторяла ему, когда нужно говорить; «спасибо», а когда «пожалуйста». И не путать, когда нужно сказать «здравствуйте», а когда вежливое «до свидания» с легким полупоклоном.

Запомнил он и седовласую пожилую даму, приоткрывшую дверь и долго пристально смотревшую на него и на его маму, прежде чем глубоко вздохнув, впустить их в свой мир.

Они прошли за нею по коридору в молчаливом напряжении. Оказались в комнате, где сидел закутанный в плед старик.

Василий навсегда запомнил, как повисла и замерла в воздухе без ответа тонкая рука мамы с тщательно нанесенным к этому визиту ярко красным маникюром на её дрожащих пальцах, сжимающих белый лист письма, протянутый им. Это было письмо от их сына, отца Васи, с просьбой принять и помочь его ребенку. Письмо Марина протянула женщине. Но в ответ пожилая дама стала нервно поправлять на груди антикварную сердоликовую брошь-камею, которой был застёгнут тщательно накрахмаленный воротник из красивых старинных кружев.

 Да, мальчик милый! Но помогать мы не будем! Мы отреклись от сына. Мы не хотим иметь ничего общего с его миром криминала! Он потомственный дворянин и он не имел права запятнать свою фамильную честь причастностью к уголовному миру!  ответила она Марине, так и не взяв протянутое ей письмо.

А старик всё-таки улыбнулся Васе и, убедившись, что его строгая жена не видит этой шалости, по-приятельски подмигнул ему.

Васе было так любопытно рассматривать все в той тесной, темноватой комнатке, где в мягких сумерках, как в сгущающемся тумане, тонули бронзовые статуэтки, мерцали смягченные пылью грани хрустальной люстры, какие-то картины, плотно развешанные до самого потолка, рассмотреть которые было совершенно невозможно, потому что они были очень темными.

Резкий щелчок замочка маминой сумочки, в которую за ненадобностью она убрала то письмо, выдернул Васю из зачарованного мира старинных вещей. Запрокинув голову и роняя бескозырку, он посмотрел на маму.

Увидев её лицо, от испуга за неё он расплакался. Обхватил её колени руками и закричал: «Удём! Удём сюда!», вместо «уйдём отсюда». Но спохватился, вспомнив, что мама просила его быть вежливым, он обиженно выкрикнул им: «Спасибо! Здайствьюйте!»

Глава третья

И Марина с того дня тоже отреклась. От фальши благопристойности всех мастей. Что-то оборвалось в ней так, что стало очевидно, что горстка счастливых воспоминаний не поможет защититься от реальности. Это она осознала так отчетливо, что эпатажная бравада, порой до разнузданности, стала почерком ее жизни. Где бы она не оказалась, своим поведением Марина пыталась вытеснить благопристойность, как злейшего врага, сокрушить её унылую мораль, опираясь на которую так оправдательно просто столкнуть беспомощного ближнего в пропасть.

Её броско алый рот, как безумный цветок в пустыне, всегда пламенел яркой помадой, с неизменной сигаретой в углу её пухлых губ, ставшими с годами грубо и жестко очерченными. Одежда только яркая: «бразильский карнавал среди русской зимы» всем чертям назло! Юбки только облегающие и короткие! Нет! Не сломить, не стереть в лагерную пыль ее жизнь: ни совковой морали, ни глухому нафталину старомодной благопристойности! Она для обеих сторон оказалась изгоем, «дочерью врага народа», расстрелянного, как агента пяти разведок, а на самом деле агент группировки Рихарда Зорге, работавший в Японии, рискуя и своей жизнью, и жизнью семьи. И в благодарность агенту-резиденту, рисковавшего не только своей жизнью, но и своей семьи,  только пуля от своих же и вычеркнутость из реальности его расстрелянного, без права на могилу и лишением многих прав в жизни семьи. Его дочь Марина решила, что противопоставит этому каждый день своей жизни, прожитый, как праздник, как шальной перформанс, как озлобленный протест, как пляска в дождь на крыше. Если, как с детства учили учебники СССР «Каждый человек это винтик и шуруп в механизме общества», то она станет сломанным винтиком, шурупом с обратной нарезкой, чтобы отвергнувшее её общество спотыкалось об эту неправильность. А не шагало в светлое будущее неисправимых ошибок запоздалых реабилитаций. И это стало самоубийственной моралью целого пласта сообщества, языком нескольких поколений, судьбы которых смяли репрессии 30-х годов, продлившихся до середины 50-х годов. Характерной особенностью творческой интеллигенции, образ жизни и само творчество которой определил этот внутренний социальный протест, рожденный горестями, пережитыми их семьями.

 Все, что враждебно этому болоту вот то, что нужно! Пить? Значит нужно пить! Если убить в себе раба можно лишь убивая себя, пусть это будет веселое и шумное убийство! Нарушение всех запретов, как отвоеванная территория свободы. Любить не «по правилам»: любить кого хочу, когда хочу! Посылая к черту, не позволяя втягивать себя в рабство кухонной рутины!  этот вихрь, как торнадо, зарождавшийся в ее голове, вырывался в реальность, опрокидывая и сокрушая всё в её повседневности.

Марина была искусствоведом по первому образованию и полученное ею второе образование «директор картины» дало ей работу на московской студии документального кино. «Директор картины»  это помогло ей выйти из привычного круга и войти в среду творческой интеллигенции. Как Ватикан «государство в государстве», так и художественная среда Москвы в конце 50-х-начале 60-х годов: писателей, сценаристов, режиссеров, поэтов и художников проживая внутри страны, всё же богема жила по своим внутренним законам, в иной системе координат. Богема тот самый внутренний Ватикан тех лет. Даже бедность, хроническое безденежье результат выживания от непредсказуемого гонорара до гонорара здесь не было позором и признаком неудачника, а условием жизни художника. Искусство оставалось при всех трудностях островком свободы в реальности советского времени. И потому литература, искусство было больше, чем род занятий, в те времена это была возможность особой свободы жизни по другим правилам, которые диктовало само искусство.

Но вот, пожалуй, именно тут действительно была нестыковка. Она стала полноправным подданным богемы, живущим по ее непреложным законам, но вошла в эту среду через романы и приятельством с художниками. Но сама она не была творцом, художником. А значит, немного гостья, пусть и основательно прижившаяся.

Поэтому Марина, воспитывая сына, как искусствовед по образованию, увидела недостающий пазл в картине справедливости судьбы. Это или эти пазлы разбросанные по квартире рисунки её ребенка. У сына явно были способности к рисованию.

С неистовством она начала не просто развивать сына, а осознано воспитывать его, как будущего художника. «Чипполино» и «Мальчик с пальчик» соседствовали с альбомами великих мастеров вместе с мячиками, деревянными самолетиками и разноцветными паровозиками.

За ручку водила Васю в Пушкинский музей, Третьяковку и чуть ли не дежурила с ним на скандальной МОСХовской выставке с возмутившей Хрущёва «Обнаженной Валькой», вместо «Обнаженной» Фалька», скульптурами Э. Неизвестного, автопортретом Бориса Жутовского. И многими другими произведениями, взорвавшие тихую заводь мира подчиняемых, ручных, прикормленных художников МОСХа. И главным объектом той выставки царившей над всей атмосферой свершившейся революции в искусстве протест нового поколения.

И ее старания дали плоды. К четырнадцати годам сын крупный, красивый, светловолосый, немного вальяжно полноватый юноша, выглядел намного старше своих лет. Невероятно эрудированный, остроумный интеллектуал, эпатажный дуэлянт-собеседник. Выдавал его возраст только розовый румянец и нежный пушок над верхней губой.

Воспитание сына Марина превратила в подготовку многолетнего плана побега из страны за железным занавесом в иное пространство свободы творчества и жизни. Взращивая из ребенка будущего диссидента-художника, обреченного, по её убеждению, на славу. Ее жизнь наполнилась надеждой на успех по ту сторону железного занавеса. И рядом она мать гения, согретая лучами его славы, наслаждающаяся не только духовными, но и материальными плодами его успеха. Успеха её многолетних трудов, помноженных на талант сына.

Вот оно торжество справедливости, о котором она так мечтала. На фоне которого «это очень хорошо, что пока нам плохо»  оставалось лишь милой песенкой, полной юмора тех лет. А то, что Вася действительно талантлив, было удивительным знаком улыбки Фортуны, безмолвно подтверждающим правильность намеченного ею пути. Да и успехи его в художественной школе ярко выделяли его среди сверстников. И заботливая мать, не желавшая допустить, чтобы её мальчик страдал, а потом выбирался, зализывая душевные раны, разочарованный тем, как не прост этот мир взаимоотношений между мужчиной и женщиной, когда первая любовь уже не только выученный, но и позабытый урок. Она не могла допустить, чтобы «Страдания юного Вертера» отвлекали сына от живописи. И потому и эту тему в его судьбе не оставила без своей опеки.

Назад Дальше