Мой папа умер!..
Мать собирает на стол. Скоро придут соседки, будет ясность относительно гроба. Деньги у нас есть, могли бы и купить, но не ехать же в Рыбинск за гробом. Соседки обещали матери решить эту проблему: есть какой-то местный столяр, который якобы сможет сделать гроб из своего материала. Если же этот вариант отпадет, то обещал помочь Коля Баруздин, сосед, папин приятель. Самому мне не по силам: ни столярного, ни плотницкого ремесла я от отца не унаследовал. Доску, конечно, я обстрогаю и шерхебель от рубанка отличу но и только. «Безрукий».
Все телеграммы мать дала еще вчера. Андрюха, мой младший брат, возможно, припахан тещей на даче и поэтому может получить печальное известие лишь сегодня к вечеру значит, его приезда можно ждать не раньше завтрашнего дня. Родственники матери (с отцовскими мы не знаемся, не ведаем даже, где они живут) приедут, наверное, прямо на похороны. Похороны послезавтра.
В ожидании завтрака листаю попавшуюся под руку книжку югославских врачей «Стенокардия». Лежит она тут явно не зря: отец интересовался своей болезнью.
«Как писал философ Сенека в письме к Луцилию, приступ этой болезни подобен грозе»
____________________________
Впервые такой приступ случился с ним лет семь тому назад когда дом номер 15 по улице Новой, ставший свидетелем его предсмертной муки, высился еще на Скомороховой Горе, в Рыбинске, а родители мои жили на казенной квартире, выделенной Глебовской санаторно-лесной школой. Точнее говоря, в бывших слесарных мастерских этой школы, приспособленных под жилье для воспитателей. Это была половина дома (за стенкой жили соседи) с печкой, сарайкой, двумя сотками земли под окном и роскошным видом из этого окна на величавый простор Волги, как раз в этом месте, под Глебовом, вытекающей из безбрежной холодной ямы Рыбинского моря. По этому-то простору, намертво схваченному январской стужей, по белой метельной речной долине медленно двигалась в тот давний день, семь лет назад, маленькая темная фигурка отца, провожаемая из окошка взглядом матери той, вынь да положь, потребовалась тогда чистая прорубь для полоскания невесть откуда берущегося (они с папой уже давно остались вдвоем) белья
Выбрав подходящее место чуть ли не посредине реки, отец расчистил валенками снег и, высоко подняв тяжелый лом-пешню, что есть силы ударил по темному зеркалу. И еще раз. И еще
Словно молния врезалась ему в грудь! Бросив лом, он упал лицом в снег, выпучив глаза и открыв рот, с ужасом осознавая, что эта боль не чета прежним: угрюмая, тяжкая, смертная боль.
Медленно-медленно, тихо-тихо, слушая свое дыхание, встал он через полчаса с колен, держа обеими руками, как минёр, свое ржавое сердце, и побрел назад, ставя ноги в уже наполовину заметенные сухой снежной крупкой следы
папа, я бреду за тобой назад, я ставлю свои ноги в твои следы, я хочу узнать, какая это была боль, какая жизнь
Но смогу ли я узнать истину? Быть может, мне откроется лишь внешняя цепь событий документальная ложь, правдоподобный бред. Стены, отделяющие «сегодня» от «вчера», высоки и дремучи, даже ближние кусты полны злобного шипенья и треска, и нет попутчиков на темном пути в прошлое.
Сокрыто и «завтра». Один-единственный раз мелькнул вещий огонек на высоком берегу неведомой реки, один только раз вздрогнул, закачался и ушел под воду шаткий плот моей судьбы была возможность задуматься, обеспокоиться и хотя бы попытаться что-то изменить в неотвратимом течении жизни. Но нет: я, страшно мнительный и суеверный человек, не сумел не только истолковать пророческое видение, но даже и понять, что оно пророческое.
Отвел Господь! А ведь, может статься, истолкуй я сон правильно и предупреди столь же суеверную мать, надоумь ее не спускать глаз с человека, лежащего теперь на веранде со связанными руками и ногами, и всё случилось бы иначе, не так, не теперь
Но я только очнулся с колотящимся сердцем, включил свет, нашел карандаш, накарябал на листке бумаги несколько рваных предложений и, оттолкнувшись шестом от берега, поплыл куда-то по медленной темной реке на погрузившемся в воду ненадежном плотике.
А маме был сон еще раньше за три с лишним месяца до случившегося. В ночь на 14 февраля ей привиделась Дивная гора селение под Угличем, где без малого сорок лет тому назад она, учительница тамошней восьмилетки, совсем молоденькая, но уже имеющая опыт и преподавания, и самостоятельного существования вдали от родителей, уже пережившая первое серьезное чувство (Петр Иванович Мельников, сын полковника авиации, ты помнишь Нину Ковалькову?) испытала острый приступ сострадания к полузнакомому, в общем-то, парню, Феликсу Чеканову, только что ставшему инвалидом
Хрен ли встал?.. давай!.. заорал Васька Галактионов.
Мой будущий отец, только что «резнувший» вслед за напарником еще полстакана водки, мрачновато покосился в Васькину сторону, но ничего не ответил. Взяв из груды неокромленных досок верхнюю, он поставил ее торцом к завывающему ножу циркулярной пилы и толкнул «на ход». Заверещав еще пронзительнее, темное солнце ножа стало медленно отваливать кромку доски, отец же двинулся помаленьку вперед, следом за доской, прижимая ее сверху ладонью правой руки.
Ваське, принимавшему доску с другой стороны, захотелось ускорить этот процесс. Он дернул доску на себя и папина рука пошла под нож.
Опьяненное сознание все-таки сработало: в самый последний момент отец почувствовал неладное и отдернул руку. Но его пальцы уже летели и прыгали по трясущейся доске, словно городки, поднятые на воздух ударом биты. Васькин слюнявый рот изумленно открывался, истошно кричала пила, жизнь поворачивалась к Феликсу Чеканову неведомой прежде стороной.
Боли и крови не было. Он посмотрел на обезображенную руку, большой и указательный пальцы отсутствовали, средний был разбит, и громко, с оттенком какого-то злобного торжества, прокомментировал:
Ну, всё калека!..
Я пожалела его ой, как я, дура, его жалела! Ведь он пил страшно, валялся, где попало, со своей перевязанной рукой. А в школе-то как меня отговаривали: Ковалькова, опомнись, посмотри, в какую семью ты идешь
вот они, на старенькой фотографии с засвеченным краем, мои мама и папа. Юные, улыбающиеся, глупые, еще не сказавшие друг другу тех слов, после которых в душах двух людей начинает медленно гаснуть серебристый вибрирующий звук голос свободы, знак возможности всё переиграть, свернуть в сторону с открывающегося пути О, тончайшее пение серебряной струны!.. о свободная воля!.. о, невозможность уйти от неизбежного!..
Веселые кудряшки мамы, светлая блузка, темная юбка, корзинка с грибами. Небрежная поза отца, залихватски нахлобученная черная шляпа, забинтованная культяпка, лежащая на цевье одностволки. Нет, это еще не мои мама и папа, это просто двое молодых русских людей в середине 50-х годов двадцатого столетия от Рождества Христова. Они улыбаются, они позируют а Нина Баранова всё щелкает и щелкает затвором своего «Зенита», всё хохочет и подмигивает подружке, уже начинающей сердиться на такое бесцеремонное подчеркивание ее чувства.
Чувства жалости
ей привиделось то место на Дивной Горе, тот склон маленькой речки, где они, бывало, сиживали вдвоем, устав собирать грибы. Лето, начинающее желтеть, тонкий, еле слышимый звон серебристой струны, всё то же самое. Вот только они с папой уже немолодые, пожившие, теперешние. И внизу, поодаль, в траве лежит дитя плотно запеленутый ребенок. Оттуда, из белых младенческих одежд, доносится до матери ясный печальный голос:
Вы расстанетесь
Мы знаем, что мы расстанемся, отвечает мать. Но и вы расстанетесь
На этом видение обрывается, и мать просыпается в своей постели, в доме номер пятнадцать по улице Новой шестидесятилетняя, мучимая болезнями и предчувствиями. И долго слушает жалобный вой февральского ветра, изредка прерываемый тяжелыми всхрапываниями мужа, спящего на соседней кровати. И долго гадает, к чему бы такой сон.
И не догадывается.
Теперь я думаю, говорит она неуверенно, глядя на меня голубоватыми выцветшими лепестками, что это была ваша Олечка. Или сестра Феликса, Галя. Это они умерли во младенчестве. Которая-то из них предупреждала меня. А я, дура, не поняла. Это, наверное,
была твоя Олечка
Олечка?
Окно больничной палаты. Белый беспомощный силуэт моей жены. Отчаяние в
родных глазах. Маленький не больше метра гробик у меня подмышкой. Небольшая грудка карминно-красного месива на столе патолого-анатомического отделения
Да, мы тоже расстались
Или это была другая маленькая девочка? стоящая на подгибающихся годовалых ножках посреди распухшего от голода сорок третьего года, обмотанная тряпьем, зареванная, замурзанная, тянущая исхудалые маленькие ручки к пустой материнской груди, Галя, умершая во младенчестве сестренка моего папы, Галя Чеканова
Господи, я знаю: ты упокоил их невинные душеньки, поселил их навечно в зеленом саду, среди птиц и цветов Иначе Тебя нет!
Нет!..
Мама не сумела разгадать ни этот свой сон, ни другой, тоже пророческий. За неделю до смерти папы она почему-то несколько дней подряд вспоминала председателя сельсовета с Дивной Горы, Александру Павловну Волохонову, доброго и справедливого человека, и ей приснился сын Александры Павловны, Володя. Приснился таким, каким мама его помнила по Дивной Горе, двадцатилетним, только что вернувшимся из армии. Он сказал ей:
Еще два-три дня
На этом сон-мгновение оборвался и мама, проснувшись, истолковала его так: Александра Павловна тяжело больна и до конца ей осталось совсем немного.
«Боже, облегчи ее последние страдания», мысленно попросила она.
Но сон предвещал иное
но почему же все-таки именно Дивная Гора вспоминалась ей в эти дни? именно то место, где они впервые встретились с папой. Быть может, перед концом чего-то память всегда возвращает нас к началу?
_______________________________
Наскоро завтракаем. Я с беспокойством начинаю осознавать, что времени в обрез, а у нас нет ни гроба, ни досок для него, ни обивочного материала, ни, самое главное, мастера. А что, если соседи не смогут помочь? На дворе теплынь
Мама, не вздует у нас его?.. покойника-то
Не должно бы, неуверенно отвечает мать. Там, на веранде, прохладно. И марганцовки мы с Тамарой под стол поставили. Говорят, еще соль на живот кладут. Давай-ка, насыплем в мешочек
Входят соседки: врач Тамара Борисовна, учителя и воспитатели санаторно-лесной школы Люба, Вера, Галина Яковлевна. В разговоре всё становится на свои места. Оказывается, дядя Миша, лучший местный мастер, обещал всё сделать вот только бы он сумел вовремя «отойти от вчерашнего». Ну, а уж ежели он не проспится тогда за дело возьмется Баруздин. Красного сатина для обивки гроба нам тоже обещали дать правда, с возвратом, но и то хорошо, ведь в магазине ничего подходящего нет. Могилу будут рыть четверо Сергей Вахромеев, тот же Баруздин и еще двое местных мужиков. Венки соорудят сами соседки, из лапника. Директриса местного продмага обещала продать на поминки водки по старой цене и чего-нибудь к столу.
«Господи, люди, дай вам Бог здоровья, какие же вы все хорошие, растроганно думаю я, Все-таки, деревня не город, не эти скоты, всюду видящие только одно выгоду»
заплаканный, всклокоченный, очумевший от страшного известия, бегу я по своей городской улице по направлению к вокзалу. До отхода ленинградского поезда остаются считанные минуты, даже бегом я не успеваю.
Голосую. Визг тормозов.
Ребята, задыхаясь, прошу я. несчастье у меня. К вокзалу, а?
Ребята медлят. Их двое молодые, спортивные, современные. В салоне звучит ритмичная музыка, в такт ей на цепочке покачивается пластмассовый чёртик. Выждав, ребята меланхолически осведомляются:
Сколько?
Спустя секунду мы мчимся к вокзалу: цены мне известны, деньги у меня есть
«Сколько»? Тысячу лет в геенне огненной, тысячу тысяч лет, покуда ваши шкуры не станут тоньше настолько, что смогут чувствовать чужую боль.
Вот сколько!
Конечно, тут, в деревне, не всё так уж благостно и здесь хватает всякого, в том числе корыстного, жестокого, злого. Но, при всем том, деревенские люди другие. Что-то заставляет их, Любу, Веру, Тамару Борисовну, Галину Яковлевну, их мужей, владелицу сатина, директора магазина и еще добрый десяток незнакомых мне мужчин и женщин, не остаться безучастными к нашей беде, не оставить нас наедине с нашим горем.
Традиции? Далеко заглядывающий практицизм? Наверное, не без этого. Но важен результат: эти люди другие.
Я не призываю разрушить город. Но я ощущаю потребность констатировать факт.
__________________________________
Дяди Миша «не отошел» и Коля Баруздин, крепыш лет сорока, принимается за дело сам. Он приносит со своего подворья в папину мастерскую несколько досок, мы опиливаем их по размеру, и Коля тут же берется за рубанок. Вскоре в мастерскую заглядывает другой сосед, седой и суховатый Юрий Федорович из дома напротив, и предлагает кромить и фуговать доски в его мастерской, на более мощном станке.
«Всё делается» Я, само собой, на подхвате, подай-принеси. Суечусь, стремясь, по возможности, избавить мастеров от черновой работы. Часа через два в дверях появляются первые родственники брат мамы Володя и муж ее покойной сестры, Саша Волгин. Поздоровавшись и постояв в проеме, они тихонько уходят, а мы продолжаем сооружать гроб.
Баруздин строгает так истово, что весь наливается кровью. Самый близкий сосед (дом его стоит через дорогу), он был здесь, в Глебово, одним из самых близких отцу людей, частенько захаживал к папе в мастерскую, они часами могли беседовать о житье-бытье, о политике. Папа нуждался во внимательном собеседнике, а Коля за интересным разговором перенимал еще и кой-какие хитрости столярного ремесла. Имел место и прямой «бартер»: Баруздины иногда снабжали моих родителей мясом по сходной цене, а папа сделал им прекрасные наличники и, кроме того, украсил фронтон соседского дома такими же удивительными деревянными птицами, какие глядели на прохожих из-под крыши его собственного
птицы отцовская любовь. Он знал их по именам, он отыскивал в книгах их цветные изображения и сравнивал с теми, что прилетали под окно.
Смотри-смотри, кричал он матери, вот это синичка-гаичка! Видишь? Гаичка!
Он рисовал птиц цветными карандашами в альбоме, писал маслом на фанерках, выпиливал лобзиком. Он сам был птица бойкая, любопытная, интересующаяся всем на свете, любящая перелетать с места на место, птица-путешественница.
Но вот какая птица?
Как ни горько мне это осознавать, но не щегол, не снегирь; скорее всего ворона. Да, ворона бедно одетая, крикливая обитательница свалок и помоек. Ведь именно она сидела на зеленых ветках той березы, в роще у деревни Ивановское, наблюдая за нашей печальной трапезой у свежевырытой ямы
Но эта ворона была не такая, как все!.. под смирным своим одеянием она таила жемчужно-пестрый, переливчато-ослепительный мир, она была чужой в черно-серой стае товарок, она глядела со своей помойки не в сторону другой помойки, а прямо в голубые небеса!..
День клонится к вечеру; гроб, наконец-то, закончен и мы несем его на веранду, примерить. Получился тесноват тело отца еле-еле умещается в нем. Но это еще полбеды; беда мелка крышка. Сооружая ее, мы не учли, что руки покойного, сложенные на животе, своими кистями образуют холмик, и что этот холмик окостенеет. Если бы руки лежали вдоль тела, крышка легла бы в самый аккурат, а так мелка. А ведь, вроде бы, перед началом работы всё измеряли, прикидывали. Век живи век учись