А что там в Брюгге? - Родионова Юлия 2 стр.


«Слава богу! Очнулась голубушка!»,  с уютным и распевным оканьем произнес кто-то из дальнего угла комнаты. Василиса тяжело приподнялась на кровати и увидела сидящую в дальнем кресле маленькую, сгорбленную старушку. Старушка искристо расплывалась в не до конца еще проснувшихся глазах Василисы и никак не желала приобретать четкие очертания.

Обозначилась она, собралась из мерцающих точек только после того, как подобралась, суетливо выплеснулась из кресла и, семеня короткими ногами, подошла к кровати. Наконец, Василиса ее узнала.

Старушку за глаза все звали «Чокнутой Баб Мартой». Баб Марта была бодрой еще старухой, неизвестно откуда взявшейся в этих краях, но уже довольно долго в них обретавшейся. На что она жила, чем занималась?  никто не только не знал, но даже и не интересовался. Чокнутой же ее прозвали не столько из-за странных одеяний стоптанные валенки в любое время года, шесть разномастных кофт, надетых одна на другую; невнятное, серой масти платье; множество янтарных бус и массивные, темные кольца на скрюченных артритом пальцах сколько из-за вечного скорострельного бормотания, к которому никто никогда не прислушивался, потому что у Баб Марты, видимо, не было цели донести до кого-либо свои мысли.

Простонародное оканье, бесконечные монологи, масленичные одеяния и старинные кольца-бусы все это как-то уживалось в одной Марте, превращая ее в местную достопримечательность.

Обычно сумасшедших взрослые предпочитают обходить стороной, а дети принимают их за развлечение. Однако Чокнутую Баб Марту и взрослые, и дети чурались. Гостям показывали, но издалека, как бы стыдясь.

Баб Марту, видимо, такое положение вещей вполне устраивало. Она ничуть не смущалась своим статусом сумасшедшей отшельницы. Жила себе тихо, ходила и бормотала.

И вот сейчас эта странная Чокнутая Баб Марта и проявилась перед Василисой, позвякивая бусами и семеня короткими ногами в стоптанных валенках.

 А я тут прохожу, а дверь открыта. Вот и решила заглянуть вдруг что случилось? Смотрю, а она на кровати лежит. Да грязная какая страх-то какой! Ну я толкала ее, толкала; будила ее, будила, а все бестолку. Вот и сижу тут какой день подряд, сторожу ее вдруг что понадобится? А она все спит и спит, и бормочет что-то несвязное и вскрикивает. Напугалась я, а сижу. Вдруг что понадобится? А она руками машет и бормочет. А я боюсь, но сижу. Ну вдруг что

Василиса села на кровати, боясь пошевелить головой. Оглянулась посмотреть, про кого старуха может все это говорить. Никого не обнаружила и поняла, что все это было сказано про нее.

Тяжелая и гулкая голова обещала болеть еще долго и мучительно. Зная, что Баб Мартин монолог будет бесконечен и не остановим, Василиса встала и, не обращая внимания на старуху, побрела в ванную.

Часом позже принявшая душ и переодевшаяся Василиса, наконец, вновь ожила и уже из кухни позвала: «Баб Март, идите чай пить!»

Старушка, не заставив себя долго ждать, торопливо перекатилась из комнаты на кухню. На вытянутых руках торжественно, как выносят на рушнике молодоженам хлеб-соль, она несла что-то небольшое и очень грязное.

 Вот выпало, наверное. Рядом с кроватью лежало. Я и подхватила. А вдруг пригодится? Ах, ах, грязная какая! А маленькая, ладная какая! А вдруг понадобится? У батюшки моего были такие маленькие. И большие тоже были. И все ладные. И сверху буквочки так же блестели,  продолжала она бормотать, размазывая по книге грязь и выпуская на свет божий витиеватую надпись на обложке.

Вслед за надписью из грязного небытия проступил и рисунок. Конь-не конь, единорог-не единорог На бывшей когда-то темно-синей обложке книги из- под грязи показалось какое-то определенно серебряное и определенно четвероногое животное из породы благородных, облюбованных и миллионы раз описанных в различных манускриптах, балладах, одах и песнях.

«Хочу, чтобы был единорог»,  подумала Василиса, оттирая въевшуюся в книжную кожу грязь. И обрадовалась, когда зверь и вправду оказался единорогом, явив серому миру тонкий, не толще иголки, серебряный витой рог. Поверх единорога была расположена эффектной спиралью закрученная лента с надписью «Pretium Laborum Non Vile». Латынь? Вполне может быть. Но Василиса латинского не знала.

Энтузиаст-бессребреник, преподаватель средневековой литературы Антон Егорович хотел проводить в техникуме дополнительные занятия как раз по латинскому языку для страждущих. Но записалось всего два человека, а потому уроки проводить не стали. Да и где теперь тот техникум и тот Антон Егорович? Техникум расформировали за ненадобностью, а преподаватель уехал куда-то в глушь к родне, у которой были дом и огород. Огородом только и можно было прокормиться.

Ах, да, надпись! Что-то было смутно знакомое в этой ленте, что-то смутно тревожило и волновало. Но это что-то постоянно ускользало, не давалось.

Вытерев насухо книгу, Василиса по давней своей привычке трепетно и ласково погладила корешок книги, прошлась пальцами по серебряным буквам на обложке. Кожа была мягкой, уютной и живой. Серебряная краска с букв от времени подстерлась. Зато серебряный единорог каким-то чудом сохранился лучше и теперь, в новом времени и в новом обиталище, благородно переливался выпуклым и несколько шершавым серебром. Книга пахла глухо и таинственно, как пахнет прожитая и давно забытая эпоха.

Волшебство познания спасенного книжного чуда закончилось внезапно: Василиса поняла, что не может открыть книгу. То ли от недавнего пребывания в воде и грязи, то ли от еще каких подобных этому и гибельных потрясений страницы слиплись, превратив обрез книги в серебряный монолит. Василиса крутила книгу и так, и эдак, но, наконец, сдалась и пошла разливать чай в разномастные чашки с непарными блюдцами все, что досталось ей в наследство от отца с матерью.

Глава 5.

Несколько лет назад родители, Никанор Вельяминович и Антонина Сергеевна, как-то стремительно стали стареть. Все реже был слышен шум битв, устраиваемых матерью. Все ниже к земле склонялся некогда завидной военной выправки отец. Сутулился и горбился, словно принимая на свои плечи все больший груз прожитых лет.

Авдотья уже много лет не приезжала к родителям, по-видимому, окончательно решив никогда не покидать ослепительных снегов и призрачных сопок Мурманска. Встав на ноги, молодая семья поначалу исправно отсылала родителям в качестве помощи некую сумму денег. Со временем сумма стала уменьшаться, пока окончательно не рассыпалась снежной крупкой все там же, в суровых метелях и вьюгах северного города.

Акулина, хоть и жила значительно ближе к родителям, чем старшая сестра, но всегда была поглощена домом и детьми. В старый родительский дом она даже не наведывалась некогда было. С детьми своими предпочитала справляться сама, не привозя их к деду-бабке. Думается, что на то были две причины. Первой причиной служила единовластная материнская любовь, не допускающая и мысли о том, что кто-то еще имеет святое право любить ее девочек. Вторая же причина заключалась в яростном оберегании своего небольшого мирка, в который к ней и трем ее «священным коровам»  благосклонно впускался только Юрик. Это был ее и только ее мир. В нем она была счастлива, и никакие силы не могли позволить приоткрыть границы и впустить в ее жизнь еще кого-нибудь, пусть даже и собственных родителей.

Родители обижались, но с Акулиной спорить боялись и навязываться давно перестали. После очередного телефонного разговора Никанор Вельяминович понуро опускал свою седую, кудлатую голову, грустно улыбался и уходил в другую комнату читать «Советский спорт». Антонина Сергеевна, напротив, заполошно бегала по дому, хлопала гневно дверями, возмущалась дочерней неблагодарностью. Прошло время, и родители смирились. Не поняли, нет просто приняли грустную действительность, в которой для них не было места ни веселому девчушечьему щебетанью, ни громким топотушкам маленьких ножек, ни самому осмыслению себя, как дедушки и бабушки.

Ни Акулина, ни Юрик денег родителям не предлагали, а родители, и без того боявшиеся строгого нрава своей средней дочери, просить ее о чем-либо стеснялись.

С родителями осталась только Василиса, которая тяжело и покорно несла свой дочерний крест, работая день и ночь, хватаясь за любые подработки, лишь бы прокормить отца с матерью, купить им лекарств, список которых увеличивался с каждым годом.

Антонина Сергеевна, продолжая мечтать о внуках, еще тешила себя надеждой выдать дочь замуж. Но Василиса только отшучивалась.

 Когда мне на свидания-то ходить? Мне спать некогда!  восклицала она на очередную попытку матери рассказать об очередном порядочном и надежном сыне очередной соседки.

Ей и правда, спать приходилось мало. Накормив ужином родителей, раздав им порции лекарств, помыв все и убрав, она полночи еще составляла отчеты, считала, пересчитывала, заносила какие-то данные в таблицы и часто засыпала, сидя за столом, чтобы рано утром снова бежать по изнурительному маршруту.

Родители тихо умерли в один год. Сначала угас Никанор Вельминович, а потом ушла и Антонина Сергеевна, всполошившись, что не поспевает за мужем.

Незадолго до смерти Антонина Сергеевна стала очень степенной и даже царственной. Василиса поражалась, глядя на эту, почти незнакомую и очень красивую седую даму, не веря, что это и есть ее, некогда суетливая и громкая мать.

Именно в это время, между смертью мужа и своей собственной скоропостижной кончиной, спокойная и умиротворенная Антонина Сергеевна обстоятельно рассказала своей младшей дочери о себе.

И оказалось, что семейные легенды, такие привычные, такие обыденные, лгут. И не была Антонина Сергеевна сиротой, которую взял в жены молодой сержант Никанор сразу, как только она покинула стены детдома.

Была у нее семья большая и богатая. Был отец-профессор кафедры средневековой литературы в видном московском вузе. Была мать известный в свое время литературный критик. Был старший брат Володя, который играл с маленькой Тоней в разные игры и катал ее на своей спине. Была младшая сестра сероглазая Шурочка с большим синим бантом.

Была квартира в большом доме с колоннами, по большим и светлым комнатам которой так весело было ездить на трехколесном красном велосипеде, не обращая внимания на умоляющие просьбы не шалить, которыми сыпала добрейшая няня. Все было. И все кончилось. Быстро и навсегда.

Первыми исчезли отец с матерью. Ночью. Тихо. Утром проснулись, а их нет. Няня пришла, покормила завтраком испуганного Володю, Тоню, сероглазую Шурочку и тоже исчезла. А потом пришли строгие люди, забрали детей и развезли их по разным городам.

Тоня сначала много плакала, вспоминала Володю, маму и мышку Пупу, которая осталась одна в Москве. А потом стала забывать. Сначала забылся Володя. Как выглядел, что говорил,  ничего не помнила. Знала, что был, и все. Потом забылась мышка Пупа. А от мамы остался смех. Мама много смеялась. И вот смех Тоня забыть не смогла. Глаз не помнила, а смех был и не забывался.

Смех часто приходил ночью. Особенно, когда Тоня болела, когда металась по жаркой, страшной и скрипучей детдомовской кровати. Смех был заливистый, переливчатый как колокольца звенят. Переливаться начинал издалека, все приближаясь и приближаясь, пока не входил в Тоню, пока не заполнял ее всю до краев солнцем и радостным одуванчиковым счастьем. И тогда утром Тоня просыпалась спокойной и здоровой.

Отца и маленькую Шурочку Тоня почему-то не вспоминала вовсе. Странные причуды памяти.

Ни о ком из своей семьи Тоня никому не рассказывала. Сначала от ужаса и поглотившего ее горя, а став чуть старше, поняла, что нельзя, что стыдно и грязно. Хранила в себе.

Самой же Тоне эта сокрытая ото всех тайна ни стыдной, ни грязной не казалась. Но она приняла условия жизни и про то, что нельзя, не говорила. И, когда много лет спустя ей передали синий конверт от сероглазой Шурочки, она долго не решалась вскрыть его, чтобы не всколыхнуть застывшую в ряске на помутневшей воде болота тайну.

Глава 6.

Отец с матерью пропали бесследно. Где был их последний дом неизвестно. Шурочка их долго разыскивала и никого не нашла. Зато нашла Володю. На маленьком погосте деревни в Орловской области. Умер Володя на втором году разлуки от туберкулеза. По крайней мере, так было указано в строгом, сухом отчете областной клинической больницы 8.

Сероглазая Шурочка многое искала и многое нашла. Нашла она старую, добрейшую няню. Старушка доживала свой век в маленькой, безоконной комнатушке бывшем чулане все той же огромной квартиры в старом доме с колоннами. Нянина жизнь, совершив крутой вираж по далеким деревням, вернула ее опять в эту квартиру, что, конечно же, оказалось счастьем. Няня, которой после исчезновения хозяев строго предписали в короткий срок покинуть Москву, беспрестанно крестясь и бормоча оберегающую молитву, вернулась в огромную квартиру и собрала то, что посчитала важным. А важным она, малограмотная, посчитала то, что лежало в ящиках письменного стола профессора. Свалила все, что влезло, в профессорский чемодан и увезла. Не зная, зачем, чемодан хранила и перевозила с собой из деревни в деревню, так ни разу в него не заглянув.

Заглянула в него в первый раз Шурочка. В чемодане покоились потрепанные письма, пожелтевшие фотокарточки, счета и облигации с гербами несуществующей уже страны, дневники, черновики лекций, написанные каллиграфическим почерком, и всякая другая мелочь, которую Шурочка долго разбирала, понимая, что не помнит ничего. Да и что могла запомнить годовалая, сероглазая девочка с огромным синим бантом?

А меж тем, с фотокарточек смотрели на Шуру и щурили глаза на летнем, южном солнце улыбающиеся красивые дамы в шляпках и платьях с турнюрами. Удивленно и испуганно смотрел вихрастый мальчик в смешном матросском костюмчике. Смотрели молодые, серьезные офицеры, выстроившись рядочком, похожие друг на друга осознанием важности момента. Смотрели пожилые, солидные господа в идеально сидящих мундирах. Девочки с локонами в платьях с оборками, веселая пара в русских костюмах, видимо, запечатленная услужливым фотографом на каком-то костюмированном балу.

Много кто был на этих снимках. И кто были эти люди, Шурочка не знала.

Из писем, перевязанных голубой, потрепанной лентой, выяснилось, что отец был матери много старше, но все письма, написанные ими друг другу, искрились любовью и были наполнены нежностью, которая скрывалась за глупыми для посторонних, но милыми для любящих словами и обращениями.

Много было в письмах споров о литературе, как зарубежной, так и русской.

Отец отстаивал пристрастия своих любимых средневековых риториков к рифмам-каламбурам, к рифмам внутренним и удвоенным, к скрытому, символическому смыслу. Жан Маро, Пьер Гренгор, Гийом Кретен все эти поэты позднего средневековья владели его сердцем.

Мать же без малейшего почтения к разнице в возрасте довольно колко и обидно разносила в пух все доводы своего обожаемого ученого мужа, обвиняя ту поэзию в излишней поверхностности и надуманности и очевидно предпочитая классическую русскую литературу с ее надрывностью, попытками познания души, с ее кристальной лирикой.

Споры, не прерываясь, перетекали из письма в письмо, пока спорящие находились в разлуке и, по-видимому, вытекали бурлящей, горной рекой, когда эти неуемные, метущиеся воссоединялись.

Каким-то невероятным образом эти битвы не только не отталкивали вспыльчивых влюбленных друг от друга, но даже как будто их больше связывали. Так, между спорами, родились дети, заслужились звания и награды, появилось признание и достаток. И все было удивительно и легко, пока в дом не пришли строгие люди в сером.

Назад Дальше