Спаси Господи! Чему детей нынче учат! Выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всклокачивать голову как же им любить свою землю, когда они и русский язык плохо знают? Как им стоять за Веру, за Царя и за Отечество, когда они закону Божьему не учены и когда русских считают за медведей?.. Отечество их на Кузнецком мосту, а Царство небесное Париж[4].
За свой верноподданнический патриотизм граф получил накануне войны 1812 года должность московского генерал-губернатора, которая в итоге очень дорого обошлась москвичам. При этом Ростопчин выступал не против Франции как таковой, а против революционных веяний, нового уклада Французской республики и образованной на ее фундаменте империи Наполеона. Впрочем, современники отмечали у графа нелюбовь к французам, особенно после войны 1812 года, что, однако, не помешало Ростопчину выехать в 1817 году в Париж и прожить там с семьей до 1823 года. Патриотизм Ростопчина носил во многом политический характер, а отечеством, соответственно, для него становился существующий в России политический строй. О том же писал и Н. М. Карамзин в 1811 году в «Записке о древней и новой России»: «самодержавие есть палладиум России».
Другим враждебным отечеству мировоззрением, помимо галломании, консерваторы-патриоты объявили космополитизм. Идеи «мирового гражданства», известные еще с античных времен, получили новое развитие в эпоху Просвещения в сочинениях Монтескье, Вольтера и Канта. В работе «Рассуждение о любви к Отечеству» адмирал-писатель А. С. Шишков высказывался по поводу космополитизма:
Человек, почитающий себя гражданином света, то есть не принадлежащим ни к какому народу, делает то же, как бы он не признавал у себя ни отца, ни матери, ни роду, ни племени. Он, исторгаясь из рода людей, причисляет сам себя к роду животных[5].
Однако, сравнивая любовь к отечеству с любовью к матери, Шишков заявлял, что патриотическое чувство сильнее семейных уз: «Сила любви к отечеству препобеждает силу любви ко всему, что нам драгоценно и мило, к женам, к детям нашим и к самим себе». Этот постулат был необходим патриотам для того, чтобы оправдать готовность жертвовать благосостоянием и жизнями своих близких ради отечества. При этом, определяя отечество как «страну, где мы родились, воздух, которым дышим, землю, где лежат кости отцов», Шишков называл главой отечества царя, данного богом. Тем самым любовь к отечеству оборачивалась верноподданничеством. Характерно, что в момент написания своего «Рассуждения» адмирал находился в опале, но когда сочинение прочитал император Александр I, он вернул Шишкова на службу, назначив его на должность государственного секретаря вместо удаленного М. М. Сперанского.
Тем не менее внутри «партии» патриотов-консерваторов не было единства, издержкой патриотизма часто становились параноидальная подозрительность и поиск врагов среди своих: патриот Шишков подозревал консерватора Карамзина в вольнодумстве и галломании на том основании, что в его поэзии обнаруживалось стремление освежить литературные формы в духе французских традиций[6]. Общественные дискуссии по политическим вопросам накануне войны казались Ростопчину призраками грозившей России революции. По мнению А. Н. Пыпина, в это время в обществе сложился
тот особый патриотизм, сущность которого состоит в самовосхвалении и воинственном задоре Успехи просвещения понимаются как победа над другими: это не есть желание мирной образованности для самих себя, а желание заткнуть за пояс других[7].
Вторжение армии Наполеона в Россию способствовало внешнему единению власти и общества. В царском манифесте от 6 июля 1812 года проводились параллели с событиями двухсотлетней давности и ставилась задача «объединиться против общего врага, чтобы тот встретил в каждом дворянине князя Пожарского, в каждом горожанине Кузьму Минина, в каждом лице духовного звания монаха Авраамия Палицына». Отчасти это и было реализовано в народном ополчении, хотя впоследствии выяснилось, что крестьяне-ополченцы ждали от «отечества» (или его «отца») определенные награды за свои услуги: землю и волю. После возвращения в Москву Ростопчину пришлось угрожать местным крестьянам-ополченцам применением против них военной силы, если они не подчинятся властям и не прекратят грабить помещиков.
Война 1812 года, как и любая другая, отличалась как проявлениями героизма, жертвенности, так и трусости, предательства, в результате чего складывались две противоположные картины войны: официозно-патриотическая и непатриотическая-народная. Офицеры вспоминали факты мародерства своих солдат, в том числе в отношении убитых русских, то есть то, что исключалось из официальной патриотической пропаганды[8]. Хотя патриотическая риторика поддерживала боевой дух комбатантов, ее изучение обнаруживает разные интерпретации патриотизма. Так, 19-летний поручик лейб-гвардии Семеновского полка А. В. Чичерин, мечтавший «отдать жизнь за сердце отечества» (что геройски и сделал во время Заграничного похода), но пребывавший в состоянии уныния после сдачи Москвы французам, утешал себя в сентябре 1812 года тем, что гибель империи не означает гибели отечества, записав в дневнике:
Любовь к отечеству должна заставить меня все позабыть: пусть свершаются предательства, пусть армия потерпит поражение, пусть погибнет империя, но отечество мое остается, и долг зовет меня служить ему[9].
В данном случае под отечеством понимается не государство, власть, политические институты, а земля и живущий на ней народ. Молодые дворяне-офицеры во время войны не склонны были рассматривать своих командиров и власти в целом в качестве единственного патриотического образца. Будущий член «Союза благоденствия» П. С. Пущин в своем дневнике зафиксировал имевший место 812 июля 1812 года бунт молодых офицеров против командовавшего лейб-гвардии Семеновским полком К. А. Криднера, позволившего себе сделать оскорбительное замечание в адрес их товарища. Арбитром выступил великий князь Константин Павлович, напомнивший офицерам, что в условиях военного времени их долг подчиняться своим командирам ради спасения отечества, но затем отправивший Криднера в отставку. Для Пущина и его товарищей право на свободу мысли и защиту чести оказывалось выше законов субординации, составляя основу патриотического поведения.
Занять центральное место в военно-патриотической политике последующих ста лет войне 1812 года помогли не только военные успехи, но и успехи пропаганды: война шла как на полях сражений, так и в медиапространстве слухам и дезинформации противопоставлялись официальные сообщения. В период наступления Наполеона на Москву в Первопрестольной стали распространяться слухи о том, что французский император желает россиянам добра, собирается дать крестьянам свободу и пр., то есть чуть ли не сам выступает в роли российского патриота. Генерал-губернатор Москвы, «сумасшедший Федька», обратился к PR-технологиям и стал сочинять агитационные листки-афишки, которые развешивались на московских улицах:
Слава Богу! Все у нас в Москве хорошо и спокойно. Хлеб не дорожает и мясо дешевеет. Одного хочется, чтоб злодея побить, и то будет берегитесь одного: пьяниц, да дураков: они распустя уши, шатаются, да и другим в уши в расплох надувают. Иной вздумает, что Наполеон за добром идет; а его дело кожу драть: обещает все, а выйдет ничего. Солдатам сулит фельдмаршальство, нищим золотые горы, народу свободу; а всех ловит за виски, да в тиски Государь изволил приказать беречь матушку Москву; а кому ж беречь мать, как не деткам![10]
В другой «афишке» Ростопчин клялся своей жизнью, что Наполеон никогда не войдет в Москву, и призывал не поддаваться панике и не покидать город.
Активная патриотическая пропаганда велась на страницах журнала «Русский вестник» С. Н. Глинки, о котором П. А. Вяземский писал:
Перо Глинки первое на Руси начало перестреливаться с неприятелем. Он не заключал перемирия даже и в те роздыхи, когда русские штыки отмыкались, уступая силе обстоятельств и выжидая нового вызова к действию[11].
Оборотной стороной патриотической пропаганды, сеявшей не только ненависть, но и страх перед реальным внешним и потенциальным внутренним врагом, становилось распространение шпиономании. В разных городах напуганные обыватели с подозрением относились к незнакомым прохожим, принимая их за шпионов и избивая до смерти. А. С. Шишкову пришлось выпустить в Петербурге объявление о запрете частным лицам самовольно хватать прохожих, подозреваемых в шпионаже. Сосланного в Нижний Новгород М. М. Сперанского некоторые местные дворяне-патриоты предлагали «повесить, казнить, сжечь на костре», в результате чего его было решено отправить подальше от греха в Пермь.
Тем не менее взращенный на эмоциях патриотизм (особенно на страхе и ненависти) не может жить долго. Объявив войну галломании, Глинка восхвалял все русское, однако, как отмечали современники, то, что было естественным в условиях войны, после победы над Наполеоном стало казаться смешным. Пыпин отмечал, что после войны патриоты-консерваторы «жаловались, что стал слабеть энтузиазм», объясняя это тем, что патриотизм части общества носил случайный характер, был вызван инстинктом самосохранения в условиях французского вторжения, а после победы потерял актуальность.
Патриотический энтузиазм мирного времени должен был избрать себе новую цель, и ею стало желание совершенствования политической системы. Согласно следственным показаниям декабриста князя С. П. Трубецкого, участники войны 1812 года «рассуждали, что уже был каждый по возможности своей полезен отечеству в военное время, не должны быть бесполезны и в мирное»[12]. Проблема форм патриотической деятельности в мирное время очень долго сохраняла актуальность, так как военно-патриотическая пропаганда смещала акценты на подвиги героев в годы войны, поэтому практики небоевого патриотического поведения были плохо понятны людям. Славянофил И. С. Аксаков в статье «В чем недостаточность русского патриотизма» в 1864 году не без раздражения пенял доморощенным патриотам: «Пора же понять, наконец, что способность патриотических жертв во время войны нисколько не освобождает нас от обязанностей нравственных во время мира»[13].
«За нашу и вашу вольность!»
Отечественный, общественно-народный характер войны способствовал развитию гражданского патриотизма, при котором интересы общества ставятся выше интересов власти. Подобный патриотизм обнаружил себя уже в идеологии движения декабристов. На раннем этапе «это был идеалистический патриотизм, хотевший действовать чисто нравственной пропагандой и образованием, думавший только помогать правительству»[14]. Однако отказ Александра I от государственных реформ и репрессивные меры после восстания Семеновского полка в 1820 году привели к радикализации патриотических идей и патриотического поведения будущих декабристов, которые решили, что «вправе разрушить то правление, которое почитаем неудобным для своего отечества»[15].
Даже под угрозой смертной казни декабристы на следствии не отказались от патриотических мотивов своего выступления, но попытались представить их в более приятном для власти свете, признавая преступность своих намерений и сближая понятия «отечество» и «государство». Так, С. П. Трубецкой связал интересы отечества с интересами государства:
Предлог составления тайных политических обществ есть любовь к Отечеству. Сие чувство, которым всякий человек обязан к своей родине, хорошо понятое заставляет действовать к пользе Государства, худо понятое может сделать величайший вред[16].
Показательно, что на допросе от декабристов пытались добиться признаний, что их общества якобы финансировались из-за границы, в частности английским правительством, для казенных патриотов, отрицающих естественную низовую оппозиционность как проявление патриотической позиции, в разные времена характерно конспирологическое объяснение природы общественного протеста и поиск иностранных агентов.
Либерализация политической сферы означала и решение национальных вопросов, в числе которых одним из самых острых оставался на протяжении XIX века польский вопрос. Именно с ним во многом была связана идентификация отечественных патриотов и разнообразие форм российского патриотизма. Для российских интеллектуалов польский вопрос выходил за рамки политической проблемы автономии или независимости, он имел цивилизационную основу, так как победа над Польшей мыслилась как миф национального строительства, с чего началось правление Романовых. Для другой (по-видимому, меньшей) части общества Польша как территория более развитая в политическом отношении, чем остальная Российская империя, являлась некоторым примером, образцом для подражания. Дарование Александром I конституции Царству Польскому в 1815 году вселяло в определенные круги дворянства надежду, что затем конституция будет дана и всей России. Тем самым польское освободительное движение виделось из России как движение не столько национальное, сколько политическое, антисамодержавное и антиимперское, что сильно раздражало патриотов-консерваторов. Для сотрудника Министерства иностранных дел поэта Ф. И. Тютчева Россия могла существовать только как славяно-христианская империя, поэтому любые антиимперские настроения им рассматривались как антирусские, а по поводу Польши он писал, что она должна погибнуть как «ложное образование, ложная национальность»[17]. При этом некоторые офицеры были настроены куда более миролюбиво. Когда в 1830 году вспыхнуло Польское восстание, молодой кавалерист А. Н. Вульф преждевременно радовался тому, что его полк не был отправлен на подавление «мятежа», так как не желал «участвовать в угнетении человечества» и даже подумывал об отставке (однако впоследствии все же подчинился приказу и воевал с польскими повстанцами)[18].
Характерно, что во время Польского восстания 18301831 годов в Варшаве на патриотической демонстрации памяти декабристов родился девиз, который писали на штандартах на русском и польском языках: «За нашу и вашу вольность!» Этот патриотический лозунг был подхвачен и частью российской общественности. А. И. Герцен писал, призывая россиян встать на защиту поляков:
Соединитесь с поляками в общую борьбу «за нашу и их вольность», и грех России искупится и мы с гордостью и умилением скажем когда-нибудь миру: «Польша не сгинула бы и без нас но мы облегчили ей тяжкую борьбу»[19].
П. А. Вяземский был не так революционно настроен, как Герцен. Он считал, что России следует отпустить Польшу:
Польшу нельзя расстрелять, нельзя повесить ее, следовательно, силой ничего прочного, ничего окончательного сделать нельзя Есть одно средство: бросить царство Польское Пускай Польша выбирает себе род жизни Наши действия в Польше откинут нас на 50 лет от просвещения Европейского[20].
Однако в целом в российском обществе была сильна психология имперства, отрицавшая по праву завоевателей право на национальное самоопределение поляков. Не был лишен имперских амбиций друг Вяземского А. С. Пушкин, который во время Польского восстания обзавелся семьей и, по мнению многих, остепенился, восхищался героизмом поляков, но при этом считал, что «все-таки их надобно задушить». В 1831 году Пушкин в угоду царю написал стихотворение «Клеветникам России», которое вошло в патриотический сборник «На взятие Варшавы». П. А. Вяземский назвал патриотические вирши В. А. Жуковского и А. С. Пушкина из этого сборника «шинельной поэзией», удивляясь «всеядностью» стихотворцев: «Как можно в наше время видеть поэзию в бомбах, палисадах?» и отреагировав на разлившийся в светских кругах после взятия Варшавы шовинистический угар: «Как похотлив их патриотизм! Только пощекочешь их, а у них уже и заходится и грезится им, что они ублудили первую красавицу в мире». Позже Вяземский слегка иначе выразил эту мысль: «Матушка Россия не берет насильно, а все добровольно, наступая на горло». Писатель Н. А. Мельгунов так отозвался о поступке Пушкина: «Он мне так огадился как человек, что я потерял к нему уважение даже как к поэту». Хотя многие в либеральных кругах осудили верноподданнический реверанс Пушкина, тот же Вяземский, учитывая личные симпатии, а также талант и вклад поэта в русскую культуру, спустя несколько лет противопоставил друг другу два типа российских патриотов почитателей Пушкина и почитателей шефа жандармов Бенкендорфа.