И о нас с Тамарочкой забывая? спрашивала, сильнее прижимаясь к плечу мужа.
Вы моя подпора, моя тихая гавань, мои свет, тепло и привет, отвечал он тихо.
И в голосе его слышались такие близкие Прасковье нотки, что она уже не могла ревновать любимого к науке, умолкала и слушала дальше.
Их внутреннюю гармонию нарушала лишь одна постоянно тревожащая Маркина дума о родных, что остались в станице Расшеватской. Когда он уезжал в свой Краснодарский институт и сразу после его окончания, колхозное движение только набирало силу и за крестьянами оставался кое-какой выбор. По крайней мере, под дулом винтовки в колхоз не загоняли, но раскулачивание происходило повсеместно. Накатила и накрыла волна раскулачивания и станицу Расшеватскую Маркин в тот год уже работал на Тулунской селекционной станции.
В 1934 году Василий получил письмо от отца, в котором тот описал, как сельсоветовские агитаторы увели со двора обе лошади, корову, овец, свиней, собрали в мешок кур, вымели подчистую амбар, и семье нечем стало жить. Из станицы пока не выселили, но грозились отправить в Сибирь на поселение. Спасибо, подмогают родственники братовья его и матери.
«Сынок, писал отец, ежели надо будет сказать о сродственниках, то скажи, что у тебя никого нету на всей земле. Боюсь я, что докопаются и тебе жизни не дадут. А мы с матерью как-нибудь перемогем-переживем напасть и встанем на ноги. Тока повременить надо маненько, переждать бурю».
Письмо Маркин всегда носил с собой в кармане, не показывая его никому и никому же не рассказывая, даже Прасковье зачем беспокоить близкого ему человека. Горю все равно не поможешь. Но боль за родных не утихала, и он старался загрузить себя работой, чтобы забыться и не думать. Работы же не убывало во всякое время года.
В июле в пору сенокосную поселок будто вымирал все уходили на заготовку сена. Вместе со всеми шел с косой в руках по прокосу и Василий Маркин. Валки ложились тугие и ровные, а косить Василий Маркин умел сызмальства. Умел отбить и направить литовку, насадить черенок, правильно установить косовище. Иной раз к нему подходила какая-нибудь женщина из занятых на покосе и просила отбить литовку, что он и проделывал с удовольствием, а счастливая женщина потом рассказывала всем подряд, какой Маркин мастер, как резала траву отбитая им литовка, и что она в тот день ни капельки не пристала.
В июльский день с утра стояла прохлада, к обеду солнце прогревало землю и работа косарей прекращалась до появления вечерней прохлады.
Жаворонки летали высоко в небе, разливаясь звонким пением. Скошенная трава начинала томить сенным духом скоро надо было браться за грабли и вилы. Но вот из-за леса выкатывалась тучка, задувал ветер, качая кроны деревьев, какой-нибудь издерганный надвигающимся ненастьем мужичонка не выдерживал и загибал матом.
Душу отводили в сумерках возле землянки. Рядом, по обе стороны стола сидели Мусатов, Маркин, бригадир заготовителей сена Петр Казимирович Костыро все хорошо знаемые, все свои: кто сенокосил, кто трудился до пота, теперь сходились под вечер к Петру Ивановичу Иванову, который сидел во главе стола.
Сидели под соснами, тянули кто самокрутки, кто папироски шутили, задирали друг дружку, а больше перетряхивали жизнь и свою, и поселковую, и страны, и всей планеты.
Что ты судишь в масштабах целой страны? бросал в запальчивости Мусатов Филиппу Омеличу. Тут бы в своем разобраться, а большая политика нам, сельским людям, ни к чему. Не мы ее делаем и не нам о ней судить. А лясы точить это уже совсем пустое. Пусть бабы точат, они в том мастера, тебе, по крайней мере, за ними не угнаться.
Эт уж точно, поддержал Мусатова Костыро. Тут особая школа нужна, особая выучка, которую наши женщины проходят на лавочках у своих домов, а потом оттачивают мастерство на своих мужьях.
А чё? отпихивался от нападавших Омелич. Газеты мы тож читам, радио слушам И потом, мы все теперь Его Величество Рабочий Класс. Хозяева страны.
Таких хозяев, как ты да еще дурачок Кеша, только и спрашивать, что делать да как быть.
Это я-то дурачок? начинал злиться Омелич. Я тебе, польскому каторжнику, счас рожу-то поправлю, не посмотрю, что ты старше меня!
Ну-ну, петухи, разошлись будто в курятнике, останавливал спорщиков Иванов. Я вот с вас обоих сниму прогрессивку, так посмотрю потом, как закукарекаете.
Петр Костыро и вправду происходил от польского ссыльного Казимира Казимировича Костыро, пришедшего в кандалах в Сибирь в середине девятнадцатого века, о чем Петру время от времени напоминали поселковые мужики.
А чё он в самом деле каторжник да каторжник Чё в том плохого? обижался Костыро. Его вить сюда пригнали не по его воле. Поляков тогда гнали в Сибирь тысячами. Теперь и в России произошла революция, выходит отец-то мой был тоже большевик, только на свой польский лад. И он сказывал, что, когда их гнали по этапу, на пересыльных пунктах они пели «Марсельезу».
Не обращай внимания, Петр Казимирович. Болтуны в России никогда не переводились.
Ничего нового для Василия в этих словесных кипениях не было. Да и не любил он чесать язык попусту в своем бы деле селекционном преуспеть, не потерять время. А здесь, в сенной избушке, ему хотелось подумать об отце-матери, о сестрах, братьях, которых, кажется, не видел вечность.
Еще ему хотелось думать о своей Паране, о доченьке Тамарочке, о Быкове, Ермакове, Зиновьеве обо всех тех людях, которые были дороги сердцу.
Он выходил на воздух, думал о своем.
Однажды, когда страсти особенно раскалились, Болоткин, поглядывая по сторонам, заметил:
Вы бы потише маленько, мужики. Вишь, даже сосны перестали шуметь видать, в жизни ничего подобного не слыхивали.
Мужики на мгновенье притихли, осматриваясь. Молчание нарушил Зиновьев, который в такое время года любил бывать на народе:
Не скажи, парень, слыхивали и не такое, когда к нам в Сибирь царское правительство политических ссылало. В Тулуне в девятьсот шестом году двадцать пять человек таких-то было.
Это ссыльных-то двадцать пять человек было в Тулуне? переспросил Омелич. Чё-то ты, дед, загибашь, не могло быть такого, чтобы аж двадцать пять человек. И чем же они занимались?
Да тем же, что и все, неспеша отвечал Зиновьев, с легкой улыбкой на морщинистом лице оглядывая собравшихся послушать мужиков.
Косари подсели поближе к Тимофею Захаровичу, приготовились слушать. Легкая, чуть приметная улыбка в другой раз тронула впалый рот старика, и он заговорил, неспешно подбирая слова:
Я ить уж в года входил и, помню, тож побаивался их речей.
Крепко высказывались?
Крепко. Боольшой замах был. А зимой, када их словесные костры разгорались с особенной страстью, можно сказать, даже пот выступал на лбе и мурашки бежали по спине.
Так уж и бежали? недоверчиво переспрашивал Омелич.
А че ты думашь? И бежали. За ими догляд был со стороны властей су-рьезный. Кажный шаг отслеживали, де без толку. Они вить не вместях ходили, чаще поодиночке, а где по двое иль по трое. Иные семьи заводили, ежели были не женаты. Оседали и бросали свою политику. Но таких-то было мало чаще крутились средь рабочих железной дороги, потому как хрестьяне плохо поддавались их агитации. А иных сажали за решетку иль отправляли куды подальше, хотя куды ж подальше, ежели и у нас здесь тьмутаракань.
А вы, Тимофей Захарыч, лично были с кем-нибудь из них знакомы, может, и дружбу водили? допытывался Филипп.
У моего тяти, Захара Демидовича, к тому времени пасека была лучшая во всей округе, ну и я при нем глядел за пчелками. А пасека известное дело, всегда на виду, что твой проходной двор, не обойдешь, не объедешь. Вот и забредали к нам людишки на огонек: медку взять, побалакать, новости рассказать. Заходили и эти политические шатуны, случалось ночевали, народец-то этот был не какой-нибудь воровской, чужого не тронет. Помню, любили картузы на головах носить кожаные, в хромовых сапогах в опчем, не таки уж бедные. Это я потом узнал, что из государевой казны им подкидывали деньжонок. А тогда думал, что из зажиточных они были. Даже завидовал. А толковали складно, все про чижолую жись хрестьянина, боле прольята-рията. Хлебом не корми дай языком помолоть. Я думаю, что к работенке, даже самой пустячной, они были неспособны тока людей смущать.
Но ведь они-то и сделали революцию, и теперь сам народ в стране хозяин. Вот и мы здесь работаем общей массой, а раньше каждый на своей полосе, на своем единоличном покосе. Что ж тут хорошего? вставил свое Мусатов. И сорта новые мы выводим для всех людей, а не для какого-нибудь богатея в отдельности. Разве раньше такое было возможно?
Верно, парень, революцию сделали такие, как они, а сколь народу положили в революцию это вот кто-нибудь считал? Истинных хрестьян положили, трудящих хрестьян. Что до новых сортов, то и при царе-батюшке было опытное поле, и денежки из казны государевой отпускались. Многие тыщи отпускались.
Так уж и тыщи? недоверчиво спрашивал кто-то.
Именна тыщи. Помнится, Писарев Виктор Евграфович говаривал, что до 18-го году аж полсотни тыщ было отпущено Тулуновскому опытному полю. Потом с 18-го по 21-й выживали, как могли: продавали хрестьянам семена, на то и жили. Но своей селекционной работы не бросали и дело вели по всей строгости и науке. Правда, и вредили им тож немало.
Кто ж вредил?..
Колчаковцы вредили, белочехи грабили: то коней отымут, то хлебушко выметут хорошо хоть сортовое зернецо успевали припрятать. Да и свои бандюги зорили много всего бывало в те года, ой, много всякого худа.