9 сентября 1944 года Хрущев подписал с главой Польского комитета национального освобождения, социалистом Эдвардом Осубка-Моравским, договор об «эвакуации» польских граждан с территорий, отходивших СССР. Но переселение началось не сразу: первые транспорты выехали лишь в июне 1945 года. Лем в этот период учился на втором курсе Львовского медицинского института, на медицинском факультете. Документы о том, что перед войной он был студентом этого вуза, нашлись среди списков, которые сохранил у себя архивариус бернардинского монастыря. Оканчивая в 1941 году второй курс, Лем не успел сдать одного экзамена. И хотя архивариус за мелкую плату готов был поставить ему отметку о сдаче (печати у него тоже имелись), Лем честно отказался и опять пошел на второй курс[226].
В своих воспоминаниях Лем утверждал, будто его семья до конца не верила, что Львов отойдет Советскому Союзу, и поэтому они выехали одними из последних летом 1946 года. Это хорошо коррелирует со словами польского филолога родом из Львова Рышарда Гансинеца о том, что в 1945 году «только евреи перелетали через Сан» (то есть уезжали в Польшу). Поляки делали это крайне неохотно, АК даже развернула пропагандистскую кампанию против переселения. Однако сейчас мы знаем, что Лемы перебрались в Краков как раз в 1945 году одними из первых[227]. А до того, в октябре 1944 года, Лем направил в Наркомат оборонной промышленности проекты танка «Броненосец» (или «Линкор», как его перевели), трех танкеток, самоходной артиллерийской установки и ракетного снаряда, сопроводив все это следующим введением: «Пишущий эти строки остался в 1941 году в городе Львове в момент вступления немецких войск, так как по не зависящим от него причинам не мог уйти с Красной армией. Ужасная волна все более нарастающих, садистских преследований, бесчеловечные расправы, массовые убийства в ходе специальных казней и, наконец, полное истребление граждан еврейского происхождения заставили меня скрываться. В эти дни, теряя одного близкого за другим и наблюдая вблизи убийство четырех миллионов человек любых профессий, взглядов и происхождения, я понял, что фашизм во всех видах, воспитывая жаждущих крови бестий и профессиональных садистов, какими были почти все функционеры СС и СД, должен быть раздавлен и сметен с лица Земли. Более десяти месяцев я прилагал все силы, чтобы на основе немногих доступных мне сведений и наблюдений создать или улучшить существующие боевые средства. Делая это, я ждал дня, когда Красная армия освободит город Львов. Эта счастливая минута пришла. Все мои планы, проекты и помыслы я жертвую Советскому Союзу, дабы насколько можно они способствовали как можно скорейшей ликвидации самого страшного террора, известного истории».
Письмо, скажем прямо, не очень похоже на то, какое мог написать человек, едва спасший отца от Смерша и затаивший злобу на Советы. Видимо, настроения Лема того периода сильно отличались от тех, какими он старался их выставить несколько десятилетий спустя. Текст так и пышет энтузиазмом. Не удовлетворившись подробным описанием своих проектов, Лем добавил, что у него есть и другие, если надо, он их тоже пришлет. К примеру: «наземная гусеничная торпеда»; «гусеничный противотанковый транспорт», слегка напоминающий «гоночные аэродинамические автомобили»; «штурмовые орудия, внешним видом схожие со шмелями»; рассеивающая зажигательная авиабомба; тяжелое орудие на автомобильной платформе; ракета с мотором оригинальной конструкции, работающим на смеси бензина с воздухом, и даже дистанционно управляемый беспилотник, запускаемый из катапульты («пилот-робот», уточнил Лем). Все это Лем подал в духе настоящего рекламного проспекта. Так, сильные стороны самоходки он расписал следующим образом: «Малые размеры, высокая скорость, небольшой экипаж вот ее достоинства».
17 октября письмо было передано помощнику начальника 8-го отдела ТУ ГБТУ КА, старшему технику-лейтенанту Донскому, с пометкой «выяснить, где можно сделать перевод, и направить туда». А уже 10 ноября тот же Донской и его начальник Фролов вынесли резолюцию: «Ваше письмо с предложениями, адресованное Наркомату оборонной промышленности, получено и рассмотрено Отделом изобретений Танкового управления Красной армии. Вы предлагаете построить несколько типов новых танков, в числе которых один танк тяжелого класса и несколько легких как средство сопровождения тяжелого танка. Сообщаю, что изготовить танк весом 210 т. нецелесообразно, так как такой танк будет иметь низкую подвижность и маневренность. Кроме того, такой танк нельзя будет перевозить по железным дорогам, эвакуировать с поля боя и т. д. Танки легкого класса также неприемлемы. Подобного типа машины нам известны. Ничего нового в своем предложении Вы не даете. Считаю, что дальнейшая переписка по данному вопросу не имеет смысла»[228]. Неизвестно, получил ли Лем этот ответ. Но если получил, столь пренебрежительный отказ не мог его не задеть.
В 1945 году кафедру физиологии, как и весь медицинский факультет института, возглавил приехавший из Харькова доктор наук Анатолий Воробьев, которому Лем пришелся по душе, поскольку все время сидел в библиотеке и упорно работал. Лем увлекся биологией и настрочил большой текст под названием «Теория функций мозга». Правда, текст был на польском языке, а потому Воробьев не мог его оценить, но все равно по окончании курса дал старательному студенту прекрасную характеристику: «Во время пребывания на кафедре он разработал с опорой на литературу проблему инфракрасного излучения как показателя деятельности центральной нервной системы. Кроме того, он начал опыты на тему возможности выработки гальванического условного рефлекса у лягушек»[229]. Лему очень повезло, что его научный руководитель не стал требовать от него русских текстов. Потому что, когда опус о теории функций мозга увидел в Кракове психолог Мечислав Хойновский, он назвал его полной чушью (и Лем позднее целиком разделял эту точку зрения)[230]. «Работа выглядела как псевдонаучный трактат самозваного гения, который хотел написать научный текст, но имел призрачное понятие о том, как такая работа должна выглядеть. Например, он знал, что в работе должен появляться время от времени какой-то график, поэтому украшал свои выводы кривыми, в которых неизвестно было, что на какой оси находится»[231]. Так что главным достижением Лема этого периода стал «Человек с Марса». Позднее Лем будет не раз говорить, что стал фантастом случайно, просто реалистические вещи, на которые он делал ставку, не печатались. И тем не менее его первым прозаическим произведением оказалась именно фантастическая повесть. А его военные проекты? Да они же просто пропитаны духом Верна и Уэллса! Значит, не так уж и случайно это вышло.
Время больших надежд
Когда я уцелел в войну, в немецкой оккупации, в советской оккупации, когда приехал в Краков, где началась моя литературная карьера, то у меня было непреодолимое чувство, что дальше может быть только лучше, что будет больше свободы, что человечество вышло из темного подвала, встряхнулось, поумнело. Мне казалось, что ценой стольких жизней, стольких страданий должен появиться лучший мир[232].
Станислав Лем, 1995
Литература это марафон[233].
Станислав Лем, 1982
Лемы сели в поезд 17 июля 1945 года. Отправься они годом позже, пожалуй, оказались бы во Вроцлаве, на бывших немецких землях, где возник «новый Львов»: именно туда переехали работники вузов, перевезли Рацлавицкую панораму, библиотеку Оссолиньских и даже переместили памятник Фредро. Но Лемы выехали раньше и осели в Кракове, где их ждали старые друзья Колодзеи, предоставившие им комнату по адресу Силезская, 3 (рядом с историческим центром города)[234]. Оставалось обзавестись работой, что было сложной задачей. Кароль Колодзей, например, даром что ларинголог, устроился на фабрику по производству конских гребней и, по воспоминаниям Лема, «вел роскошную жизнь» (по меркам послевоенной Польши) например, ходил на скачки[235]. При этом Колодзею было легче как поляку, евреи же сталкивались еще и с национальными предрассудками: предприятия неохотно брали их на работу, в некоторых костелах шла открытая антисемитская пропаганда[236]. Самуэлю Лему в его 66 лет и со стенокардией вообще давно было пора на пенсию но какая пенсия в таких условиях? 1 октября 1945 года он получил место в штате больницы воеводского управления общественной безопасности, став, таким образом, сотрудником репрессивных органов новой власти. При этом старший Лем скрыл, что служил в австро-венгерской армии, а в графе «национальность» написал «поляк»[237].
Вообще госбезопасность была популярным местом трудоустройства евреев в послевоенной Польше. Больше всего (18,7 %) их было среди работников секретных служб на западных землях, куда переселяли выходцев с кресов. Там же, в Нижней Силезии, осела основная масса евреев, репатриировавшихся из СССР. В 19471948 годах там даже действовал учебный центр боевой организации сионистов «Хагана» под руководством коммунистических инструкторов[238]. Но и центральная Польша не сильно уступала в этом плане. Например, в лодзинском управлении общественной безопасности евреями были 14,4 % сотрудников, в варшавском 13,6 %. Среди 450 руководящих работников Министерства общественной безопасности (МОБ) в 19441956 годах евреи составляли почти 30 %. Если же брать самый высокий уровень местного руководства, то есть начальников и заместителей начальников воеводских управлений, то из 161 высокопоставленного функционера евреями были 22 человека[239]. В Политбюро правящей партии госбезопасность также курировал еврей Якуб Берман (кресло министра, правда, занимал поляк Станислав Радкевич, но двое из троих его замов были евреями). Такой процент евреев в структурах, занятых борьбой с влиянием католической церкви и антикоммунистической оппозицией, служил в глазах многих поляков подтверждением старого тезиса о «жидокоммуне». Военный курьер правительства в изгнании без обиняков писал в октябре 1945 года: «Фактически Польшей правят евреи и большевики. Высмеиваемый до войны лозунг жидокоммуны теперь реализуется на практике. Польские коммунисты не имеют никакой власти даже в ПРП (Польской рабочей партии. В. В.). Евреи захватили все рычаги власти. Министерство иностранных дел, министерство промышленности и торговли, министерство безопасности почти исключительно в их руках. Заграничная торговля, радио, кино, театр, пропаганда, военные передвижные театры находятся в руках евреев»[240]. А келецкий епископ Чеслав Качмарек в 1946 году открыто говорил американскому послу: «<> Госбезопасность это организация, сравнимая с гестапо и руководимая евреями»[241]. Тогда же руководство подпольной организации «Свобода и независимость» (наследницы АК) передало в ООН так называемый «доклад Бермана» фальшивку о мнимой речи Якуба Бермана, в которой тот расписывал, как евреи подчинят себе Польшу[242].
Упущения в кадровой политике Министерства общественной безопасности много позже признал даже такой высокопоставленный партиец еврейского происхождения, как Роман Верфель, одно время работавший во львовском «Червоном штандаре», а затем возглавивший орган ЦК правящей партии Nowe Drogi («Нове дроги»/«Новые пути»): «Даже в пытках нужно соблюдать определенные принципы. Сташека должен бить другой Сташек, а не Мойша. В госбезопасности, как я теперь вижу, было слишком много евреев. Мы не подумали об этом тогда. Мы учли этот момент в торговле <> Евреи слишком хорошо разбираются в торговле <> и мы решили, что во внутреннюю торговлю в Польше мы их не пустим. Пускай идут во внешнюю торговлю, в издательства, в прессу, но только не во внутреннюю торговлю. А вот о госбезопасности мы не подумали, [а зря,] ведь, повторяю, Сташека должен бить другой Сташек»[243].
Как должны были себя чувствовать поляки, особенно участники Сопротивления, когда к власти при поддержке Сталина пришли вчерашние отверженные коммунисты и евреи, которые их, героев борьбы с фашизмом, бросали теперь в тюрьмы и пытали? Что должен был ощущать Бартошевский, спасавший евреев, а теперь получивший восемь лет за шпионаж от еврейской коммунистки Хелены Волиньской? Что чувствовал Ян Карский, рассказавший миру о Холокосте и польском подпольном государстве, а теперь из-за океана наблюдавший, как шестнадцать руководителей этого государства судят в Москве, обвиняя ни много ни мало в желании заключить союз с нацистами? О чем должен был думать перед казнью начальник Управления диверсий АК Эмиль «Ниль» Фельдорф, всю войну истреблявший членов немецкой оккупационной администрации, а теперь повешенный коммунистами за убийства евреев (причем все прокуроры и половина судей тоже были евреями)? Какие мысли обуревали ротмистра АК Витольда Пилецкого, добровольно прошедшего Аушвиц, чтобы узнать правду о концлагере, а теперь приговоренного к смерти за борьбу против «народной власти»? Что пережил Станислав Скальский, лучший польский ас Второй мировой, получив смертный приговор не от немцев, а от граждан Польши? А каково было участнику штурма Монте-Кассино Густаву Герлингу-Грудзиньскому, едва выжившему в советском лагере, услышать в 1945 году от марксистского критика Яна Котта: «Чтó смерть нескольких тысяч в Катыни перед лицом истории?»[244] Все эти люди внесли свой вклад в победу над Германией, но вместо заслуженных почестей получили смерть, тюрьму и эмиграцию. И от кого? От марионеток Москвы, той самой Москвы, которая сотрудничала с Гитлером в то время, когда они с этим Гитлером сражались.
Между тем в словах Котта звучала та уверенность в неумолимой поступи истории, которая с подачи коммунистов захватила часть польской интеллигенции. Вынесенные в эпиграф слова Лема, они о том же: о новом мире, который родится из страданий. Победоносный Советский Союз с его пропагандой равенства и интернационализма казался многим привлекательной альтернативой шовинизму и классовому расслоению довоенной Польши, которая теперь уже во всеуслышание, на официальном уровне именовалась фашистской. Даже лидер оппозиции бывший премьер правительства в изгнании Станислав Миколайчик, вернувшийся в июне 1945 года на родину и с восторгом встреченный населением, не находил теплых слов для той Польши. Крестьянский деятель, собственными глазами видевший, как полиция подавляла забастовку селян в 1937 года, он клеймил санацию еще хлеще Сикорского. Последний хотя бы допускал политическое сотрудничество с пилсудчиками во имя спасения страны Миколайчик отвергал и это («Нас разделила кровь крестьян»). Но за Миколайчиком не стоял пропагандистский аппарат государства напротив, тот как раз норовил изобразить его орудием империалистов и союзником «реакции», спевшейся с «бандитским подпольем». Другое дело коммунисты: они раздали помещичьи земли крестьянам, вернули Польше Силезию и Поморье, уничтожили эндецию, взялись искоренять неграмотность и добились реального равноправия для всех. Кто может выступать против них? Только реакционеры, тоскующие по довоенной «фашистской» Польше. Уже в январе 1945 года в Варшаве и Кракове висели плакаты, равнявшие Армию Крайову с фашистами. Юлиану Стрыйковскому, который в качестве корреспондента органа Союза польских патриотов Wolna Polska («Вольна Польска») освещал в Москве процесс над шестнадцатью руководителями подполья, захваченными Серовым, запомнилось, как воодушевленная долгожданным крахом «реакции» Елена Усиевич дочь революционера Феликса Кона, «человек редкой искренности и порядочности», сама едва не арестованная в 1937 году, ходила в перерыве заседаний по коридору и презрительно восклицала по-польски: «Всегда одни и те же, обреченные на величие». Так она характеризовала национальный характер поляков, несносный для нее убежденной коммунистки[245].
«Едва правительство немного расслабилось <> правые сразу подняли голову. Костел безумствует! Университеты (Бойтесь Бога!. Почти как до войны). Ну и что делать? Я не говорю, что это самое лучшее. Но что делать? Кто даст нам гарантию, что этот строй, сделавший возможными свободу и прогресс, преодолеет все опасности? На кого мы опираемся? На шахтеров, на часть рабочих и даже евреев (думаю, не больше 20 %). Поскольку большинство еще против нас, придется отказаться от такого исторического шанса. Поэтому и я иногда нарочно позволяю себе поддаться эмоциям: советскими прикладами мы научим людей в этой стране мыслить рационально без отчуждения», писал в декабре 1948 года Чеславу Милошу из Лондона философ, «крестный отец» варшавской школы истории идеи Тадеуш Кроньский по прозвищу «Тигр»[246].