Дни в Бирме. Глотнуть воздуха - Джордж Оруэлл 8 стр.


Флори было двадцать четыре, и он собирался в отпуск на родину, когда разразилась война. Он сумел уклониться от воинской службы, что было несложно и казалось в то время естественным. Штатские в Бирме убеждали себя для собственного спокойствия, что подлинный патриотизм состоял в том, чтобы «служить делу» (главное, делать акцент на слове «служить»); более того, те, кто оставил работу и ушли на фронт, вызывали негласную неприязнь. Но правда была в том, что Флори не пошел на войну потому, что Восток уже развратил его, и ему не хотелось менять виски, слуг и бирманских девок на скучные строевые учения и тяготы солдатской жизни. Война рокотала где-то за горизонтом, словно далекая буря. Но безопасность в этой жаркой, неряшливой стране обернулась чувством одиночества, заброшенности. Флори пристрастился к чтению и стал жить в книгах, когда жизнь утомляла его. Забавы юности приедались, он взрослел и как бы поневоле учился думать своим умом.

Двадцать седьмой день рождения он отметил в больнице, с ног до головы покрытый жуткими язвами врачи называли их грязевыми язвами, но, скорее всего, в них было повинно виски и плохое питание. После этого кожа Флори еще два года оставалась рябой. Как-то незаметно он стал выглядеть и чувствовать себя гораздо старше. Юность осталась позади. Восемь лет в Азии, лихорадка, одиночество и периодические запои не прошли бесследно.

С тех пор его год от года все больше разъедало одиночество и горечь. А горше и неотступней всего сделалась его ненависть к атмосфере империализма, в которой он жил. По мере того как мозг его развивался мозг развивается непроизвольно, и одна из трагедий недоучек в том, что это развитие наступает у них довольно поздно, когда они уже вовсю увязли в какой-нибудь гадости ему открывалась истина об английском империализме. Индийская империя это деспотия (великодушная, вне всякого сомнения, но все же деспотия), в основе которой лежит воровство. А что касалось колониальных англичан, всего этого сахибства, Флори проникся к ним, как к ближайшим соседям, такой неприязнью, что уже не мог смотреть на них непредвзято. Ведь, в конечном счете, эти несчастные черти были не хуже других. Жизнь у них незавидная: невелик барыш за тридцать лет скудно оплачиваемой работы в чужой стране, после которых возвращаешься на родину с убитой печенью и скрюченной в плетеных креслах спиной, чтобы прослыть на склоне лет занудой в каком-нибудь второсортном клубе. При всем при том «институт сахибства» безобразно идеализируется. Согласно общепринятому мнению, англичане, занятые на «аванпостах Империи», во всяком случае, способны и трудолюбивы. Это заблуждение. За исключением научно-технических областей Лесного департамента, Департамента общественных работ и т. п.  нет никакой необходимости в британских представителях в Индии. Мало кто из них вкладывает в свою работу больше сил и ума, чем почтмейстер провинциального английского городка. Основную административную работу выполняют по большей части туземные служащие; что же касается основной опоры деспотии, то это не чиновники, а армия. Благодаря армии чиновники и бизнесмены, даже тупые, как пробка (и большинство из них действительно тупые), могут вполне надежно устраивать свои дела. Добропорядочные тупицы, лелеющие и пестующие свою тупость под защитой четверти миллиона штыков.

Жизнь в таком мире удушает, опустошает. Всякое слово и всякая мысль в таком мире подлежат цензуре. В Англии трудно даже вообразить подобную атмосферу. На родине англичане свободны: они продают свои души в общественной жизни и выкупают в жизни частной, среди друзей. Но дружба едва ли возможна, когда человек все время является винтиком в машине деспотии. Свобода слова немыслима. Все прочие виды свободы доступны. Ты свободен быть пьяницей, лодырем, трусом, сплетником, развратником; не свободен только думать своей головой. Твое мнение по любому более-менее существенному вопросу диктует тебе кодекс пакка-сахиба.

В итоге твое тайное бунтарство точит тебя, словно скрытая болезнь. Вся твоя жизнь становится пропитана ложью. Год за годом ты сидишь в зачуханных клубах, словно сошедших со страниц Киплинга, справа от тебя виски, слева журнал «Мир спорта», а полковник Дуболом разглагольствует с твоего одобрения о том, что этих паршивых националистов надо варить в масле. Ты слышишь, как твоих туземных друзей называют «грязными индюками», и покорно признаешь, что они и есть грязные индюки. Ты видишь, как оболтусы, только вчера ходившие в школу, раздают пинки престарелым слугам. И в какой-то момент в тебе вскипает ненависть к соотечественникам, и ты жаждешь, чтобы туземцы подняли бунт и утопили в крови эту Империю. И дело тут вовсе не в героизме или хотя бы сострадании. Ибо, au fond[38], какое тебе дело, если Индийская империя деспотия, если индийцев притесняют и эксплуатируют? Все, что тебя волнует, это что тебе отказано в свободе слова. Ты порождение деспотии, пакка-сахиб, связанный по рукам и ногам, словно монах или дикарь, нерушимой системой табу.

Время шло, и год за годом Флори все меньше чувствовал себя своим в кругу сахибов, все больше рисковал нажить себе врагов, когда говорил всерьез о чем бы то ни было. Поэтому он приспособился жить внутренней жизнью, скрытно, в книгах и тайных мыслях, которых нельзя было высказать. Даже в разговорах с доктором Верасвами он в некотором смысле говорил с собой; ведь доктор, добрый человек, мало что понимал из слов Флори. Когда твоя подлинная жизнь скрыта от окружающих, это разъедает душу. Жить надо по течению жизни, не против. Уж лучше быть твердолобым пакка-сахибом, из которого ничто не выжмет слезу, кроме школьного гимна «Через сорок лет», чем жить в молчании, в одиночестве, находя отдушину в тайных, стерильных мирах.

Флори никогда не ездил домой, в Англию. Почему, он затруднялся сказать, хотя вполне понимал, в чем было дело. Поначалу ему мешали непредвиденные обстоятельства. Сперва была война, а после войны его фирма испытывала такой недостаток квалифицированных специалистов, что ему не давали отпуска еще два года. Затем он наконец двинулся в путь. Ему не терпелось увидеть Англию, хотя он и боялся встречи с ней, как боишься встречи с красивой девушкой, когда растрепан и небрит. Из дома он уехал мальчишкой, подающим надежды и привлекательным, несмотря на родимое пятно; теперь же, всего десять лет спустя, он пожелтел, осунулся, пристрастился к выпивке и в целом производил впечатление человека в годах как внешне, так и по привычкам. И все же ему не терпелось увидеть Англию. Корабль скользил по морю на запад, словно потертая серебряная посудина, оставляя за кормой зимний пассат. Хорошая еда и морской воздух разгоняли жидкую кровь Флори. И ему подумалось он совершенно забыл об этом в застойном бирманском воздухе,  что он еще достаточно молод, чтобы начать все сначала. Он поживет год в цивилизованном обществе, найдет какую-нибудь девушку, которая не испугается его пятна культурную девушку, не пакка-мемсахибу[39]  и женится на ней, после чего проживет с ней в Бирме еще лет пятнадцать. Затем они выйдут на пенсию он к тому времени скопит, пожалуй, тысяч двенадцать-пятнадцать. Они купят сельский домик, окружат себя друзьями, книгами, детьми, животными. И никогда уже не потревожит их дух сахибства. Бирма, эта ужасная страна, едва не погубившая его, будет предана забвению.

В порту Коломбо Флори ждала телеграмма. Трое его коллег внезапно скончались от черноводной лихорадки. Фирма выражала сожаление, но просила его немедленно вернуться в Рангун. Ему предоставят отпуск при первой возможности.

Флори пересел на первое судно до Рангуна, проклиная свою невезучесть, и приехал поездом в штаб-квартиру. Он тогда жил не в Чаутаде, а в другом городе Верхней Бирмы. На платформе его ожидали все слуги. Совсем недавно он препоручил их en bloc[40] своему преемнику, а тот возьми да умри. Так чудно было снова видеть их знакомые лица! Каких-то десять дней назад он устремлялся в Англию и мысленно уже был там; теперь же он вернулся в опостылевшие ему места, с голыми черными кули, таскавшими багаж, и каким-то бирманцем, бранившим своих волов чуть дальше по дороге.

Слуги окружили его кольцом добрых смуглых лиц, протягивая подарки. Ко Сла выделанную кожу, индийцы всякие лакомства и цветочную гирлянду, Ба Пе, тогда еще мальчишка, протягивал ему белку в плетеной клетке. Воловьи упряжки стояли наготове, ожидая багажа. Когда Флори подошел к своему дому, с нелепой цветочной гирляндой на шее, окна его светились в холодных сумерках желтым теплым светом. У ворот старый индиец, похожий на чернослив, косил траву крошечным серпом. Жены повара и мали[41] сидели на пороге людской и растирали карри на каменной плите.

Что-то перевернулось в сердце Флори. Он пережил один из тех моментов, когда человеку открывается огромность и необратимость перемен, случившихся в его жизни. Он вдруг осознал, что в глубине души был рад, что вернулся. Эта страна, которую он ненавидел, стала ему родной, его домом. Он прожил здесь десять лет, и каждая частица его тела впитала бирманскую почву. Такие сцены, как эта желтоватый вечерний свет, старый индиец, косящий траву, скрип деревянных колес, проносящиеся в небе цапли были ему привычней, чем Англия. Он пустил глубокие корни, возможно глубже, чем где бы то ни было в чужой земле.

С тех пор он больше не заикался про отпуск. Отец его умер, затем и мать, а сестры, сварливые женщины с лошадиными лицами, которые ему никогда не нравились, вышли замуж и почти перестали писать ему. Его уже ничто не связывало с Европой, не считая книг, которые он читал. И он осознал, что само по себе возвращение в Англию не излечит его от одиночества; он постиг особую природу того ада, который уготован англо-индийцам. Ох уж эти горемычные старые зануды в Бате и Челтнеме! Эти похожие на склепы пансионы с англо-индийцами на всех стадиях деградации, без конца толкующими о мятеже бирманцев в Боггливале сорокалетней давности! Бедные черти, они знают, что значит оставить свое сердце в чужой стране, которую ненавидишь. У него был он видел это ясно только один выход. Найти кого-то, кто разделит с ним жизнь в Бирме по-настоящему разделит, включая его внутреннюю, тайную жизнь, и вынесет из Бирмы те же воспоминания, что и он. Кого-то, кто будет любить и ненавидеть Бирму так же, как и он. Кто позволит ему жить, ничего не скрывая, ничего не оставляя под спудом. Кто поймет его: друг, вот в ком он нуждался.

Друг. Или жена? Эта совершенно невозможная вторая половина. Кто-нибудь, к примеру, вроде миссис Лэкерстин? Какая-нибудь чертова мемсахиба, тощая и желтушная, которая капризничает из-за коктейлей, сводит счеты со слугами и за двадцать лет жизни в этой стране не выучила на туземном языке ни слова? Боже упаси, только не одна из этих.

Флори перегнулся через ворота. Луна почти скрылась за темной стеной джунглей, но собаки все еще выли. Ему на ум пришли строчки откуда-то из Гилберта[42], глупая вульгарная припевка, но к месту что-то насчет «излияний о вашем сложном душевном состоянье». Гилберту, сукину сыну, таланта было не занимать. Так что же, все его проблемы сводились к этому? К обычному позорному нытью, мелодраме бедной-несчастной-богатой девочки? Неужели он просто-напросто лодырь, придумывающий от безделья несуществующие беды? Призрачная миссис Уититтерли?[43] Гамлет без поэзии? Пожалуй. А если и так, облегчало ли это его положение? Нет, горечь не убывала при мысли, что ему некого винить, кроме себя, видеть, как он мечется, разлагается, мирится с бесчестьем, признавая свое бессилие, и знать при этом, что где-то в глубине его заложена возможность стать порядочным человеком.

Что ж, избавь нас бог от жалости к себе! Флори вернулся к веранде, взял винтовку, направил на бродячую собаку и, чуть морщась, спустил курок. Грохот раскатился эхом, и пуля зарылась в майдан, мимо цели. По плечу Флори стал расползаться бордовый синяк. Собака в страхе взвизгнула и бросилась наутек, но, отбежав на полсотни ярдов, продолжила брехать в прежнем ритме.

6

Утренний свет разлился по майдану и ударил, желтый, как сусальное золото, по белому фасаду бунгало. На перила веранды уселись четыре черно-лиловых вороны, рассчитывая улучить момент и стянуть бутерброд, который Ко Сла положил у кровати Флори. Флори высунулся из-за москитной сетки, прокричал, чтобы Ко Сла принес ему джину, а затем пошел в ванную и какое-то время сидел в цинковой бадье, наполненной как бы холодной водой. После джина ему стало лучше, и он побрился. Как правило, он не брился до вечера, поскольку щетина его была черной и росла быстро.

В то время, как Флори угрюмо отмокал в бадье, мистер Макгрегор, в шортах и майке, расстелил у себя в спальне бамбуковую циновку и выполнял, не жалея сил, упражнения 5, 6, 7, 8 и 9 «Гимнастики для малоподвижных» Норденфлихта. Мистер Макгрегор никогда или почти никогда не пропускал утренней гимнастики. Упражнение 8 (лечь на спину и поднимать ноги перпендикулярно полу, не сгибая коленей) было исключительно болезненным для человека сорока трех лет; упражнение 9 (лечь на спину, подняться в сидячее положение и коснуться пальцами рук пальцев ног) было еще хуже. Не важно, нужно поддерживать себя в форме! Когда мистер Макгрегор вытянулся, превозмогая боль, к ногам, шея его и лицо побагровели, грозя апоплексическим ударом. Его большая жирная грудь лоснилась от пота. Ну же, ну же! Любой ценой нужно поддерживать форму. Через приоткрытую дверь за ним наблюдал слуга, Мохаммед Али, держа наготове чистую одежду для хозяина. Его арабское лицо, узкое и желтое, не выражало ни сочувствия, ни любопытства. Он наблюдал эти конвульсии самоистязание, как он смутно догадывался, во имя неведомого сурового бога каждое утро в течение последних пяти лет.

В то же самое время Вестфилд, вышедший на службу пораньше, опирался о потертый, забрызганный чернилами стол в полицейском участке, глядя, как толстый младший инспектор допрашивает подозреваемого, которого стерегли два констебля. Подозреваемый, лет сорока, с серым, боязливым лицом, был одет в одну замызганную лонджи, подпоясанную у колен, из-под которой торчали его кривые голени, искусанные клопами.

 Кто этот малый?  сказал Вестфилд.

 Вор, сэр. Мы ловить его при себе это кольцо с двумя изумруды, очень дорогой. Без объяснений. Откуда он бедный кули владеть изумрудный кольцо? Он это украл.

Страж порядка со свирепым видом навис над подозреваемым, приблизил к нему лицо почти вплотную, хищно ухмыляясь, и проорал страшным голосом:

 Ты украл кольцо!

 Нет.

 Ты старый преступник!

 Нет.

 Ты был в тюрьме!

 Нет.

 Обернись!  рявкнул младший инспектор в порыве озарения.  Нагнись!

Подозреваемый повернул искаженное мукой лицо на Вестфилда, но тот отвел взгляд. Двое констеблей схватили его, развернули и нагнули; младший инспектор сорвал с него лонджи и указал на ягодицы.

 Смотрите сюда, сэр!  на ягодицах виднелись шрамы.  Его секли бамбуком. Он старый преступник. Стало быть, он украл кольцо!

 Ну, ладно, посадите его в клетку,  сказал Вестфилд хмуро.

Он отошел от стола, засунув руки в карманы. Его с души воротило возиться с этими бедолагами, рядовыми воришками. Бандиты, мятежники другое дело, но не эти жалкие помойные крысы!

Назад Дальше