Моя служба в старой гвардии. Война и мир офицера Семеновского полка. 1905–1917 - Макаров Юрий Владимирович 5 стр.


На следующий день пишу сестре: «Милая Ольга, пожалуйста, сделай поскорее то, что я тебя прошу. Тот мундир, который я у тебя оставил, попроси Володю отдать в какую-нибудь полковую швальню, пусть из него там сделают строго форменную одежду. Главное воротник, пусть его понизят до двух пальцев, там уже знают все форменные размеры. Сделай это поскорее, а то мне здорово влетит. Когда будет готово, вышли мундир мне на адрес училища, юнкеру Е. В. роты, Павловское военное училище, Большая Спасская, Санкт-Петербург».

Сестра меня любила, и через неделю я получил открытку: «Не беспокойся, все будет сделано, как ты просил». Еще через две недели вечером сижу в зубрилке и готовлюсь к очередной репетиции по механике. Входит дневальный и передает мне приказание немедленно явиться в дежурную комнату. С неспокойным сердцем, наверное какая-нибудь гадость, иду. Почтительно вхожу и вижу: на столе стоит посылка, а на диване сидит Мордобой и курит папиросу.

«Вам пришла посылка, что это такое?»  «Это мундир, который мне прислали из Варшавы, господин полковник».  «Какой мундир?»

Я напомнил, а затем распаковал посылку и со спокойным торжеством вытянул мундир, который узнать нельзя было. Все было строго по форме, и галун, и воротник, и все прочее. Почтительно, но с видом: «Что, взял, старый черт?»  я разложил его на столе. Мордобой взглянул на мундир, потом посмотрел на меня в упор и выпалил: «Ну вот, и сядьте на трое суток под арест!» Я сел.

Мой первый учебный год в училище ознаменовался началом Японской войны 29 января 1904 года. Событие это училищные порядки никак не затронуло, но в нашу жизнь внесло некоторое оживление. Мы стали читать газеты и на лекциях офицеров Генерального штаба просили рассказывать нам о том, как идут дела. Те охотно делились с нами всем, что знали, причем русские действия не стеснялись критиковать с полной откровенностью. Особенно доставалось наместнику Алексееву и адмиралу Старку, самым позорным образом проворонившим японское нападение на нашу Порт-Артурскую эскадру.

Правда, этот случай нападения без объявления войны был первым в истории цивилизованных народов. Но еще удивительнее, что через 37 лет североамериканские адмиралы, из которых все старшее поколение должно было помнить Порт-Артурское нападение, в Пёрл-Харборе проделали совершенно то же самое.

В начале мая училище по железной дороге перевезли в лагерь. В лагерях в Красном Селе наше место было на самом левом фланге авангардного лагеря, который стоял под прямым углом к главному. Нашими соседями справа был 3-й Гвардейский Финский стрелковый батальон, где все солдаты и офицеры были финны и где все разговоры велись по-фински. По-русски подавались только строевые команды. Царя они величали «высочеством», так как для них он был «великий князь Финляндский». И очень странно было видеть через дорогу русских солдат и слышать, как они между собой разговаривают на чужом и непонятном языке.

В лагерях помещались мы не в палатках, как прочие войска, а в огромных бараках, по бараку на роту, где над каждой кроватью висела скатка с котелком, а в головах стояла винтовка. Никаких лекций и репетиций у нас в лагерях не было, а вся умственная работа ограничивалась полуинструментальной съемкой, работа, о которой военным рассказывать не приходится.

С раннего утра, забравши с собой холодные котлеты с хлебом, на училищном языке «мертвецов», и разбившись на небольшие группы, с планшетами на треноге, с кипрегелем, с алидадой и с десятком вех, нагруженные как мулы, мы расходились по окрестностям Дудергофа с тем, чтобы вернуться в училище только к вечеру и сразу же при свечах засесть за поправки и подчистки наших не слишком искусных чертежей. И несмотря на все наши старания, мало кому удавалось обойтись без «невязок». Если «невязки» получались скандальные, величиною больше сантиметра, ваш планшет красным карандашом перечеркивался крест-накрест и всю музыку приходилось начинать снова.

На практике из четырех человек группы всегда находился кто-нибудь, кто умел хорошо рисовать. Ему и поручалась главная задача. Остальные исполняли черную работу, послушно бегали, ставили вехи и безропотно таскали тяжелые инструменты. Когда погода была ясная, съемки были довольно интересное занятие. Но при мелком дожде с ветром, когда стекла инструментов поминутно приходилось протирать, когда карандаш на планшете расплывался, когда водяная пыль мешала поймать «волосок» и когда на «самоходах» налипали тяжелые комья глины, занятие это сразу теряло всю свою привлекательность. В хорошую погоду, если за утро успевали наработать столько, что не стыдно было показать заведующему партией, нашему же курсовому офицеру, и после полудня, особенно если поверяющий успел уже проехать, остаток дня весело проводили в какой-нибудь «чайной», или «молочной», или у дачников, с которыми быстро заводили знакомства, и которые тружеников «бедных мальчиков» охотно пригревали и поили чаем.

По окончании сезона съемок проходили курс стрельбы и самый полный курс всевозможных строевых учений, возведение окопов, рассыпной строй, сомкнутый строй и, как венец всего, батальонные учения, когда Мордобой взбирался на лошадь, а наши ученые и важные курсовые офицеры, все окончившие военную академию капитаны, становились на полуроты. Нередко для практики ходили церемониальным маршем развернутым строем роты и приучались не «отрываться», не «ломать» и не «выгибать» фронта.

Идти полным ходом и держать идеальное равнение во взводе сущие пустяки. В полуроте уже много труднее, а в развернутой роте и совсем трудно. Все же после нескольких репетиций мы научились проделывать это артистически. Не теснились, штыки несли круто, шаг широкий и бодрый, крепкая нога, правая рука наотмашь назад и фронт прямой как стрела. В 1945 году мне удалось увидеть фильм майского парада на Красной площади в Москве. Перед маршалом Сталиным в голове колонны лихо проходили офицерские части. Без лишней скромности могу сказать, что в свое время наше училище ходило не хуже. Изо дня в день мы несли караульную службу, стояли часовыми у знамени и у денежного ящика, а на передней линейке, под грибами, и днем и ночью всегда торчало двое дневальных.

Много удовольствий доставляло нам Дудергофское озеро, которое лежало тут же под горкой и от которого наши бараки отделяла одна широкая дорога. Все четыре военных училища, наше Павловское, Константиновское артиллерийское, Михайловское артиллерийское и Николаевское кавалерийское располагались по берегу этой огромной, но довольно мелкой лужи, причем у каждого училища была своя пристань и свои весельные лодки. Самая большая лодка, имевшая удивительное свойство не опрокидываться и в честь юнкерских строевых сапог носившая название, скажем, «самоход», была у нас. «Самоход» был собственно баркас, легко вмещал 15 человек и мог ходить под парусом. На озере, куда каждый после занятий мог свободно идти, спросившись только у дежурного, существовали свои «морские» правила. При встрече с лодками других училищ рулевой обязан был командовать: «Весла на воду»  и поворотом головы отдавать честь.

На практике это, однако, не соблюдалось. При встрече с константиновцами, они же «костоперы» или «костопупы», с которыми наше училище водило дружбу, мы обменивались приветствиями и шутками. С михайловцами делали вид, что мы незнакомы, а с кавалеристами вели словесную войну, обкладывая их если не последними, то предпоследними словами. Пиратский же корабль «самоход», с которым из-за его почтенного тоннажа не могла справиться на озере ни одна лодка, при встречах с николаевцами поднимал на мачте черный флаг и пытался брать их на абордаж и топить. То обстоятельство, что никто из врагов не побывал в воде, объясняется исключительно тем, что нашему грузному кораблю гоняться за их быстрыми четверками и шестерками было не под силу.

Раз дошло до того, что эскадронный командир николаевцев пожаловался на нас Мордобою. Тот поступил круто. Жестоко нас разнес и на две недели оставил «без озера», приказав запереть все лодки на цепь, и припечатал замки своей собственной сургучной печатью. После этого морская война с николаевцами сама собой кончилась.

4 августа 1904 года нас по железной дороге перевезли из лагеря назад в Петербург. Помню хорошо дату, так как, когда мы с Балтийского вокзала строем шли домой в училище и проходили по Морской, в магазине Дациаро был выставлен огромный портрет Чехова, обвитый черным крепом. В этот день он умер от чахотки в Баденвейлере в Германии. Из училища нас отпустили в двухнедельный отпуск, а к 1 сентября весь младший курс, уже превратившийся в старший, снова собрался в сером каменном ящике на Большой Спасской, и снова потянулись лекции, репетиции, строевые занятия, «чайная» и вся здоровая и умно налаженная училищная рутина, о которой под старость так приятно вспомнить.

* * *

Уже с 5-го класса корпуса я стал думать, какую мне выбрать себе дорогу. По этому вопросу мать никаких советов мне не давала, благоразумно рассудив, что дело это исключительно мое. Ко всякого рода «технике» у меня с самых ранних лет никакой склонности не наблюдалось. При плохой глазной памяти, по математике я шел только-только что прилично, занимался ею без всякого удовольствия и потому в инженеры, в артиллерию или в высшие гражданские технические учебные заведения, где требовался конкурсный экзамен, дорога мне была закрыта. Наоборот, всякая «словесность», история, география, языки, давались мне легко и в них я всегда, можно сказать, преуспевал. Русские сочинения мои иногда читались в классе, а когда требовалось на концерте или перед начальством произнести французское стихотворение Ламартина или Виктора Гюго, выпускали меня.

Одно время я серьезно подумывал поступить в Московский университет на историко-филологический факультет, куда с аттестатом кадетского корпуса принимали после легкого экзамена по латыни. Боюсь, что немаловажную роль в этом намерении играла не столько любовь к науке, сколько желание пожить на свободе в Москве, походить по театрам и окунуться в ту особенную жизнь учащейся молодежи, о которой я так много читал и слышал и которая, если не голодать, а от этого я был застрахован, таила в себе столько радостей. Перед университетом была еще короткая полоса увлечения театром, когда я собирался поступить на сцену.

Наконец, и это увлечение прошло, и ко времени выпуска из корпуса я окончательно решил ехать в Петербург в Павловское военное училище, чтобы оттуда выходить в гвардию, а там видно будет. Выбор полка был также сделан. Это был лейб-гвардии Измайловский полк, где когда-то служил мой отец. Еще на первом курсе училища, одевшись с особым тщанием, в одну из суббот я отправился в Измайловский полк, разыскал полковую канцелярию и предстал перед полковым адъютантом штабс-капитаном Вадимом Разгильдяевым. В опровержение фамилии, вид у адъютанта был в высшей степени подобранный, подтянутый и отчетливый.

 Вы говорите, что ваш отец служил в нашем полку? Тогда, разумеется, вы будете приняты. Я вас представлю командиру полка, а затем офицеры, для формы, вас пробаллотируют Но вы еще на младшем курсе? Это немножко рано. Зайдите ко мне будущей зимой, и мы все устроим и пошлем вам в училище вакансию. Как ваши успехи в науках? Гвардейские баллы? Ну, вот и отлично. Значит, до будущего года.

Крепкое рукопожатие, я со щелчком поворачиваюсь кругом и иначе как несколько лет спустя, в другой форме и в качестве гостя, в Измайловский полк больше не появляюсь.

По существовавшим неписаным правилам, будучи принятым в один гвардейский полк, выйти офицером в другой было уже невозможно. В каждом полку официально считалось, что из всей русской армии их полк самый лучший, поэтому на всякие колебания в выборе полка смотрели косо. На это обижались совершенно так же, как если бы какая-нибудь девица узнала, что молодой человек не решается, кому сделать предложение, ей или ее подруге.

Помню один случай, когда юнкер Николаевского кавалерийского училища пожелал выйти в Конно-гренадерский полк и был туда принят. Потом ему вдруг показалось, что в гвардейских уланах служить приятнее, и он сунулся в Уланский полк. Но там узнали, что раньше он представлялся конно-гренадерам, и его не приняли. На его беду, и конно-гренадерам стало известно, что, будучи принят у них, он пытался поступить к соседям, и прием его был аннулирован. Дорога в гвардию молодому человеку оказалась закрыта, и ему пришлось выйти в кавалерийский полк на Украине, где его приключений не знали. Яркий пример того, как неопытные юноши могли сесть между двух стульев.

Таким образом, если бы измайловский адъютант поторопился и пустил бы дело о моем приеме в ход тогда же, вместо того, чтобы отложить его на год, я носил бы белый околыш вместо синего, и вся моя последующая жизнь могла бы сложиться иначе.

Зимой 1904 года из Москвы в Петербург приехал по делам мой родственник и остановился у своего приятеля, капитана Семеновского полка П-ва. П-в был холост, жил широко и занимал большую квартиру в офицерском доме на Загородном, где всегда имелась свободная комната «для гостей». Из училища я ходил в отпуск к одному из старых друзей нашей семьи, тоже старому холостяку, но, узнав о приезде родственника, в одно из воскресений отправился его навестить, и с этого дня началось мое близкое знакомство с Семеновским полком.

Капитан П-в был примечательная личность главным образом потому, что всю свою жизнь никогда ничего не делал и никогда не имел ни минуты свободного времени. Когда-то он окончил Московское Александровское военное училище, но к тому времени, как я его узнал, ни московского, ни военного, кроме военной формы, у него не осталось ни одной черточки. Расписание дня его было приблизительно такое. Вставал никогда не раньше девяти часов и потом около часа в своей прекрасной белого дерева спальне мылся, брился, причесывался и наводил на себя красоту. Тут же в спальню ему подавался кофе. Иногда, часов в одиннадцать, он отправлялся в роту, на часок, но еще чаще оставался дома, так как в нездоровом петербургском климате выходить по утрам из дому без крайней нужды не любил. Тогда наблюдалась такая картина. В спальню входил денщик и докладывал:

 Вашесродие, фельдфебель пришли!

 Позови его сюда.

Через минуту в дверях показывалась фигура огромного молодца, сверхсрочного фельдфебеля.

 Вашесродие, разрешите войти?

Фельдфебель входил осторожно и почтительно становился в пяти шагах за стулом, на коем в белом, пушистом халате сидела тонкая офеминированная[6]фигура «барина», внимательно отделывавшего себе ногти. Через голову капитана, в большое трехстворчатое зеркало на туалетном столе, фельдфебель мог любоваться породистыми чертами капитанского лица.

 Здравствуй, Кобеляцкий!  говорил «барин», чуть-чуть шепелявя.

 Здравия желаю, вашесродие!  отвечал фельдфебель, из уважения к месту в четверть голоса.

Фельдфебель Яков Кобеляцкий был в 3-й роте полный и неограниченный хозяин и был умнее своего капитана по крайней мере раз в пять. Но он не понимал ни белого пушистого халата, ни хрустальных флаконов на диковинном стеклянном столе, ни приятного запаха, исходившего от капитанской особы А так как людям свойственно питать уважение к тому, что они не понимают (закон обожествления непонятного), то и фельдфебель Кобеляцкий, помимо велений воинской дисциплины, искренно почитал капитана П-ва и признавал его существом другого, высшего порядка. Это, конечно, не мешало ему вертеть ротным командиром, как ему было угодно.

Назад Дальше