Тени незабытых предков - Тосунян Ирина 2 стр.


 Хлебникова я только несколько раз видела. Однажды ворвалась ко мне в квартиру моя подруга, поэтесса Сусанна Мар (Сусанна Георгиевна Чалхушьян.  И.Т.): «Надя, Надя, ты знаешь, Хлебников в Москве!» Сусанна всегда и все обо всех знала, а каждая ее встреча со мной неизменно начиналась с одного и того же восклицания: «Надя, Надя, ты же ничего не знаешь!..» Вот и на этот раз, быстро пересказав новости и куда-то убегая, она успела крикнуть, что Хлебников в Москве уже несколько дней и вечерами обычно сидит на Тверской в СОПО, или «Сопатке», так с легкой руки поэта Сергея Боброва мы прозвали наше «Кафе поэтов».

Несколько дней спустя меня представили Хлебникову: «Познакомьтесь, Виктор Владимирович, наша молодая талантливая поэтесса, Надежда Вольпин. Поэтесса, да, но стихи у нее совсем неженские».

Услышав (в который раз!) подобную характеристику (с ней я, конечно же, была не согласна), мысленно стала перебирать: а с чем я здесь, в СОПО, выступала? Какие мои стихи могли дать повод назвать их «женскими»? Мой «Седьмой этаж»  призыв к поэту дать отклик на жалобу мостовых, на «чугунный стон» старой домны? Об Октябрьской манифестации, идущей мимо неубранного трупа лошади? О расстреле друга? О собственной тени?..

Хлебников, поначалу издали показавшийся мне маленьким человечком, учтиво и довольно церемонно поднялся навстречу и оказался очень высоким. Не меньше Маяковского и Мариенгофа. Оказывается, среди поэтов того времени это были три настоящих великана.

 Ну, да, в сравнении с Есениным

 Знаете, Ирина, почему Есенин всем казался маленьким? Да потому, что все время ходил рядом с Мариенгофом! Вот, скажем, Мандельштам, тот был ненамного выше Есенина, по моему расчету, где-то так 173 175 сантиметров. Я, знаете ли, довольно точно определяла рост. А вот двое его младших братьев, те были великаны, совершенно огромные. Мандельштам любил младшего брата, Александра, тот, кажется, был математиком или физиком. Его все звали Шурой

В тот день, когда я вошла в кафе, надеясь встретить Хлебникова, еще издали в «знакомом незнакомце» сразу определила «председателя земного шара», того самого, за которого за полгода до нынешней встречи отчаянно, до жестокой ссоры, вступалась перед Есениным. Я была убеждена, что он обязательно должен напечатать стихи Велимира в сборнике имажинистов, а Есенин, которому «перевертни» (палиндромы) не нравились, говорил: «Это уже не поэзия, а фокус. Печатать не стану. Деньги пошлю он там с голоду подыхает. А печатать не стану». И послал. Деньги. Даже квитанцию на перевод мне предъявил.

 И каким Вам открылся «председатель земного шара», когда Вы его увидели в СОПО?

 Он был в общем-то серый, нахохленный. Волосы светло-русые, почти белокурые, но тоже серые. Серо-голубые неподвижные глаза. И весь такой отрешенный. Устремленный в никуда. Серый костюм, кстати, неожиданно опрятный. Цвет слегка одутловатого лица землистый. Таким и запомнила его.

 Когда эта ваша встреча состоялась?

 Примерно за два месяца до его смерти, в июне 1922-го Хлебников погиб.

В тот вечер мы сидели с ним за столиком вдвоем, и он попросил меня почитать какие-нибудь свои стихи. Обычно, читая кому-то один на один, я смущалась значительно больше, чем выступая с эстрады. А тут сама удивилась, насколько легко и просто мне это далось. Я почувствовала: ему тоже со мной легко и просто.

А потом решила проверить давнее мое предположение о том, что ритмика стиха для Хлебникова-поэта стоит на втором месте по сравнению с инструментовкой, как мы называли в те годы звуковую ткань стиха. Спросила для начала, довелось ли ему учить школьную латынь?

Оказалось, да, он учился в классической гимназии. И тогда я прочла ему стихи равно примечательные и по ритмическому строю, и по звуковому. Мои ожидания подтвердились: вариация «софической» строфы прошла у Велимира мимо внимания, а вот звуковую игру он отметил сразу.

И тогда, совсем расхрабрившись, я попросила его помочь подыскать название для уже подготовленной мной книги стихов. Хлебников, очень серьезный, ответил: «Принесите книжечку. Я должен просмотреть. Вы прочли два-три стихотворения, этого недостаточно для названия,  и добавил:  Не бойтесь, я не потеряю».

«Ну, да,  подумала я,  как тут не бояться, известно ведь всем, что теряешь легко! Но чем, собственно, я рискую, все стихи знаю на память, в случае чего, перепишу заново».

Книжку я принесла назавтра. Ну, как книжку от руки написанную и сшитую тетрадь. Не без трепета вошла в СОПО. Хлебников сразу поднялся мне навстречу. А я-то боялась, что он и не узнает меня, я ведь для него что-то проходное.

 Тетрадку Хлебников не потерял?

 Нет, тетрадку он не потерял. Даже не измял. Я предположила: может, не читал и уж наверняка не вчитывался. Но сели за столик рядком, он похвалил.

 Нужно ли печатать?  спрашиваю.

 Нужно,  отвечает,  другие начинают с более слабого. А это вполне проработанные и прочувствованные стихи. Не пойму,  сказал Хлебников,  почему о них говорят «неженские». У Вас очень даже женские стихи Или, может быть, (чуть смущенно) девичьи,  и добавил:  Но откуда в них столько боли? Кто посмел обидеть такую девочку?..

Ну вот,  расстроилась я,  опять, как все, ошибочно посчитал меня слишком молодой. Однако из дальнейшего разговора поняла: мой возраст ему известен. Сам он был старше на все 15 лет.

 А книгу свою,  сказал Хлебников,  назовите «Зирин».

 «Сирин»?  пытаюсь уточнить я.

 Нет, нет,  отчетливо и с досадой поправляет,  «Зи-и-рин».

И я вижу, как сразу, знаете, как-то сразу, зримо ко мне охладевает. А во мне зреет осознание: если уж дала ему понять, что очень ценю его стихи, то должна была понять и что такое «Зирин»

 И что такое «Зирин», Надежда Давыдовна?

 А это я узнала потом, много позже, когда снеслась со специалистом его творчества. Александр Парнис, исследователь хлебниковской поэзии, объяснил мне, что слово это означает старинный клич: «К звездам!» (Из книги Велимира Хлебникова «О простых именах языка»: <> зиры (звезды). Древнее восклицание: зирин, может быть, значило «к звездам».  И.Т.).

А досаду свою Хлебников подавил, не высказал. Разговор о другом пошел. И вдруг, сам себя перебив, Велимир воскликнул:

 Сирин это ведь печаль, Вы, конечно же, знаете! Третьяковка, Васнецов Две птицы, Алконост и Сирин радость и печаль. Но у Вас печаль з-з-звонкая и глаза у вас з-з-зеленые! Вот потому и не «Сирин», а «Зирин»!

Так он на ходу переиначил смысл своего сочиненного слова.

Я ответила:

 Мне думается, мои стихи слишком «правые», чтобы выдержать такое название вычурное и неожиданное. Но, конечно, соблазн озаглавить книгу так велик. Хотя стихи мои вряд ли оправдают столь красивое имя. Даже по форме покажутся старомодными, а «самовитое» название только подчеркнет их «классичность».

Сказала, а сама в душе каюсь: тогда что ж ты просила отца русского футуризма придумать для книги название?!

Когда я уходила, Велимир, поднявшись и уже заведя с кем-то разговор, вдруг обернулся, посмотрел через плечо и бросил мне на прощание: «Книгу все-таки назовите «ЗИРИН».

Владимир Маяковский: «Последней любовишки кроха»

 Знаю, что с Маяковским Вы общались, недолго, но

 Общались. Но не домами. Мы встречались в «Кафе поэтов», разговаривали мало, а трех разговоров хватило: у меня есть посвященные поэту три очерка. Маяковского чтила лет с пятнадцати. Знала наизусть много его стихотворений. И все написанные к тому времени поэмы, включая «Войну и мир». Кстати, в заглавии поэмы слово «мир» писалось через i, то есть, вселенная. Сейчас это пропало. Только в комментариях можно увидеть: это не тот «мир».

Стихи он читал бесподобным, могучим голосом.

Впервые я увидела его на одной художественной выставке. Вот он идет мне навстречу поэт Владимир Маяковский, огромный и при этом юношески легкий. Трагическое лицо. Безмерная боль в черных огненных глазах. Боль не своя, подумалось мне тогда, боль за всех живущих. С ним рядом плотный, невысокий, квадратный и самоуверенный Давид Бурлюк. Я решила: со всем, что написал Маяковский, должна познакомиться обязательно.

Первый раз слушала его на вечере в Политехническом музее, где вслед за Давидом Бурлюком («Камень, камень ты умней, / Всех задумчивых людей») и Василием Каменским («Сарынь на кичку, Ядреный лапоть») он читал своего только что отпечатанного «Человека». К его чтению с интересом отнеслась от силы десятая часть аудитории.

А потом я попала на первый вечер Маяковского не «с участием Маяковского», а его личный вечер в кафе «Красный Петух». Здесь уже слушали дружески и с явным знанием его поэзии все собравшиеся. Маяковский сияющий, радостный, со счастливым лицом. В «Красном Петухе» он начал выступление с «Войны и мира» (напомню: «мир» через i еще в силе была старая орфография).

И еще:

Мы слушали и верили поэту, верили: он берет на себя вину за все зло, творимое в мире.

Дальше как вихрь закручивалось:

Когда Маяковский от нас «ушел» навсегда, я вновь и вновь перечитывала:

Когда Маяковский «ушел», в Ленинграде был объявлен вечер памяти поэта. Вход свободный. На Фонтанке собралась громадная толпа. У входа в бывшие княжеские апартаменты, где пристроился среди мрамора и позолоты двухэтажный домик, ленинградский Союз писателей, дежурила конная милиция и подсаживала с тротуара на балкон второго этажа членов правления Союза и тех, кто должен выступать. Стражи порядка осаживали стекавшуюся сюда густую толпу, не пускали внутрь, публика возмущалась, мол, вход свободный, а в помещение даже войти нельзя. Я тоже пыталась подобраться, и рослый, не знаю, студент или рабочий крикнул мне: «Девчушка, держись меня, а то задавят!» Девчушке тридцать лет уже

И повиниться перед толпой на балкон вышел Борис Лавренев: «Да, мы, конечно, виноваты. Мы не учли популярности поэта».

Тут раздался зычный голос того самого детины, который меня опекал: «Болван, это у тебя популярность! У Маяковского слава!»

Борис Пастернак: «Тишина, ты лучшее из всего, что слышал!»

 В самом начале нашей встречи Вы начали было рассказывать о Пастернаке. Но потом мы отвлеклись. Вы рассказывали, как он Вас провожал

 Да, это было весной 1920-го. Наша молодежная группа «Зеленая мастерская» при Союзе поэтов только образовалась осенью 1919-го. Яков Полонский созвал нас, сказал, что придет Пильняк, а главное, Борис Пастернак. И Пастернак будет читать стихи из новой, еще не опубликованной книги.

 Я прочту всю книгу,  сразу предупредил нас Пастернак,  она вылилась у меня в одно лето, вся, и читать ее нужно вот так же, всю сразу.

Впоследствии я узнала: то было лето 1917 года. Он читал и читал нам «Сестра моя жизнь», подряд. Море стихов, казавшихся мне необычными, читал без давно узаконенных паузных перебоев. Были неожиданные метонимические образы. Был поток чудесной, полузаумной поэзии, подхватывал, закручивал, уносил

Это я запомнила с голоса. И еще, когда уже забрезжил конец, из стихотворения «Душная ночь»:

Борис Леонидович вызвался меня проводить нам было по дороге. Самой памятной и оказалась для меня беседа по пути.

 Вы говорите, Маяковский очень большой поэт? Может быть, гений? А что Вы у него любите больше всего? Конечно же, «Флейту»? Или «Человека»?

И я с удивлением услышала: «Вот зачем он написал «Человека», я просто не понимаю» И, услышав это, страстно кинулась на защиту любимой «вещи». Сказала, что в других поэмах Маяковского стих точно «скорчен болью», кровоточит и ритм как бы один и тот же можно переставлять строфы из одной в другую. А вот в «Человеке» стих расправил грудь, дышит глубоко и, заметьте, не боится даже красивости

 И он Вас услышал?

 Можете себе представить, с каким же удовлетворением, спустя годы, когда жила в Ленинграде, прочла, кажется, в «Охранной грамоте», новую пастернаковскую оценку «Человека»!

Однажды рассказала о том разговоре с Пастернаком в нашем Доме творчества. Рядом сидела Рита Райт. И она заявила:

 Этого не могло быть!..

 Чего не могло быть?  спрашиваю.  Не могло быть, что Пастернак пошел меня провожать?

 Я,  говорит Рита Райт,  изучала его переписку (какую-то) и, уверена, этого быть не могло.

Если бы она сказала, что, мол, по датам что-то там не сходится, я бы еще поняла. Но утверждать, что не могло быть такого нашего с ним разговора Ну да, конечно, у нее забыли спросить разрешения!

 Вы говорите о переводчице Рите Райт-Ковалевой?

 Да, она же автор мемуаров о Маяковском. Дружила с Маяковским и его семьей. С семейной парой

В тот раз я дала Пастернаку цикл моих стихов, которые потом никогда, нигде, ни в каких подборках не публиковала. Ему очень понравилось одно стихотворение, вот только оборот речи «По ногам пылившимся дороги» он подчеркнул, как языковую неправильность.

 У вас была только одна эта встреча?

 Нет, не одна Наши с Пастернаком отношения вполне сложились. Он приглашал меня к себе в гости, сам ко мне не приходил. И все обещал: «Я Вас познакомлю с сестрой!» Очевидно, очень ее любил, с большим уважением, тепло о ней отзывался. Младшая сестра. Я помню, как с Веней Кавериным (тогда он еще звался Веня Зильбер) мы пришли в гости к Пастернаку. Веня очень успешно начинал, а потом вдруг сорвался и уехал в Петербург. Если в Москве в то время уже было голодно, то в Питере голод был отчаянный. Вы, должно быть, знаете книгу Сергея Семенова «Голод», описывающий голод 1919 года? Она была опубликована в 1922 году. Так вот, мы, друзья Вени по «Зеленой мастерской», твердили ему: «Ну, куда ж ты едешь, здесь голодаешь, а там и вовсе» А он: «У меня там родственник». Это был муж его сестры, они на сестрах друг друга были женаты.

 Юрий Тынянов.

 Да, Тынянов, но мы этого имени тогда еще не знали. Веня сказал: «Он из меня сделает писателя (или поэта не помню)!» То есть полагал, он его как литератора «поставит на ноги». Вот так девятнадцатилетний мальчишка (он моложе меня был) решил.

 И ведь Тынянов поставил!

 Да. Поставил!

 Надежда Давыдовна, Каверин мне рассказывал, что в свое время, когда он принес свои стихи на суд Мандельштаму, тот отрезал: «От таких, как Вы, надо защищать русскую поэзию»

 Мы все ему это говорили: «Ты, безусловно, литератор, но ищи себя в других областях». Потому что стихи, хоть и были грамотные, хоть размер и был соблюден, но они холодные и, главное, ему не нужные. Это сразу чувствовалось.

 Каверин уверял, что после разбора Мандельштама стихов больше никогда не писал.

 Мандельштам был стро-о-жайший критик. Строжайший.

Так вот, однажды мы пришли к Пастернаку вдвоем, я и Каверин.

 А куда пришли?

 На Волхонку. За музеем, который строил Цветаев, были боковые флигели Пастернак там жил долго.

Сестра его нас принимает, разговаривает с нами и как-то жмется. А сюда же в комнату, куда нас пригласила, выходит еще одна дверь, как оказалось, из кабинета поэта. Она говорит: «Сейчас он беседует с одним товарищем» Потом оказалось, это был Евгений Куминг, старший друг Каверина. Сидит наш же товарищ по «Зеленой мастерской» в кабинете Пастернака и стесняется выйти, так как услышал, кто пришел и очень не хотел (почему-то), чтобы мы знали, что он решил показать свои стихи Борису Леонидовичу. Странно и глупо. Задерживал Пастернака, задерживал нас

 И все-таки они вышли из кабинета?

 Все-таки вышли

 А на даче в Переделкино Вы у него бывали?

 Бывала. Однажды приехала, а там сидит кто-то из грузинских поэтов, говорящий свободно по-русски, хотя и не без акцента. И со мной, и с Борисом Леонидовичем он заговорил почему-то о Ваське Есенине.

 О Ваське? Есенине?

 Да. Впрочем, никакой это был не Есенин. Просто детдомовец, решивший выдать себя за сына Есенина.

 «Сын лейтенанта Шмидта»?

 Да. Из той породы. Писал плохонькие стишки и выдавал себя за сына Есенина. Некоторые даже утверждали, что был очень на него похож.

 И похож?

 Ну, если по расцветке только. Голубые глаза и золотистые волосы. Но лицо продолговатое, у Есенина оно было, скорее, круглое. Красивее, чем Есенин, с обывательской точки зрения. И хромой. Что его спасло от военной службы.

Назад Дальше