У вас просто перерыв или вы уже закончили работу?
Вы имеете в виду дискуссию на Бебельплац?
Да. Это ведь работа. И для КХДС, и для ССНМ. Полемика, которая ничего не меняет Но вы молодец. Я с удовольствием вас слушал.
Я не просто так говорила я верю в то, что говорю.
О, я совсем не хотел вас обидеть! произнес он извиняющимся тоном, поставив миску на землю и подняв обе руки. Разумеется, вы верите в то, что говорите. И другие тоже верят в то, что говорят. Но мне кажется, дискуссии ничего не дают, если не говорить о том, почему ты веришь в то, что говоришь. И на что при этом надеешься, чего боишься, кто ты есть с этим мнением и кем бы ты был без него Вы понимаете, что я хочу сказать?
Вы имеете в виду мечты людей?
И их тоже. Не политические мечты, а личные.
Я молча работала ложкой, задумавшись о том, можно ли вообще отделить одно от другого, вспомнила о своей печальной истории с Лео. Каспар тоже снова принялся за свой суп.
А у вас есть личные мечты? спросила я наконец.
Он рассмеялся.
Есть. Сидеть, например, вот как сейчас, и говорить не о социализме и капитализме, а просто беседовать и обедать в приятной компании.
А на каком факультете вы учитесь? Кстати, обращение на «вы» для вас принципиально важно? У нас здесь все студенты друг с другом на «ты».
Для него это не было принципиально важно. Когда он представился, я подумала, может, он стесняется своего имени и потому предпочитает вежливую форму обращения. Но он тут же рассказал о трех волхвах, одного из которых звали Каспар, и о том, что он с детства привык и защищать свое имя, и гордиться им. Изучал он германистику и историю.
Я люблю книги восемнадцатого и девятнадцатого веков, которые сегодня никто не читает, например, таких авторов, как Карл Филипп Мориц или Фридрих Теодор Фишер. Я немного не вписываюсь в нашу эпоху.
Поэтому и мечтаешь так, как будто политики вообще не существует. Мы не можем просто беседовать и обедать в приятной компании, пока вы отказываетесь от мирного сосуществования.
Он улыбнулся, и я прочла в его глазах: «Но мы же беседуем и обедаем вместе».
Мы, в сущности, одно целое. Мы говорим на одном языке, и если тебе не по душе Мориц и Фишер, которые, может быть, не настолько приятны для читателя, насколько интересны, то уж Фонтане, или Дёблин, или Франк тебе наверняка нравятся. Ты на каком факультете?
Я тоже хотела изучать германистику, но мне выпал экономический факультет, и после двух семестров марксизма-ленинизма я начала изучать социалистический учет и бухгалтерию народных предприятий. Я много читала современную литературу, но Каспар был прав: мне нравились и Франк, и Дёблин, и Фонтане.
А как насчет поэзии? Ты любишь стихи?
Он посмотрел на меня, понял, что я люблю стихи, просиял и начал декламировать:
Его не смущали удивленно-насмешливые взгляды окружающих, он был весь поглощен стихотворением и мной. Декламируя, он не сводил с меня глаз, он не просто читал он дарил мне это стихотворение, а вместе с ним себя. Когда мы встали и пошли, он взял меня за руку, и я не отняла ее.
* * *
С полудня следующего дня и до конца слета мы почти не расставались. Я больше не показывалась на глаза Хельмуту и не принимала участия в диспутах. Мы с Каспаром бродили по городу, слушали выступления музыкальных групп, смотрели театрализованные представления, танцевали. Увидев группу гэдээровских и западногерманских студентов, одни в синих рубашках, другие в джинсах, мы присоединялись к ним и за несколько дней завели множество интересных знакомств. Один вечер мы провели на квартире у Ингрид.
За этим вечером последовали другие. Чаще всего мы встречались у Ингрид, иногда ходили в театр или в кино, потом в пивную. Обычно нас было человек десять, иногда больше, иногда меньше. Среди них две парочки, остальные просто товарищи. Мы говорили обо всем на свете, от любви до политики, обсуждали книги, которые они приносили с собой из Западного Берлина, и наши книги, которые мы давали им. Мы читали вслух любимые стихи и слушали любимую музыку. Благодаря пластинкам, которые приносил Штефан, я познакомилась с джазом, пластинки Маттиаса открыли мне Бенна[14], которого у нас не печатали, а Вестфаль так читал Гейне, что у меня сердце колотилось как бешеное.
Прочитав «Немного Южного моря» Канта, «След камней» Нойтша и «Описание одного лета» Якобса, наши западные друзья спросили нас, встречали ли мы когда-нибудь таких коммунистов, какими они предстают в книгах преданных партии и с нерушимой верой в груди, но при этом не узколобых, прямых и честных, строгих к другим и к себе и всегда готовых выручить в беде, скорых на суровую критику, но и щедрых на поддержку и помощь, не помешанных на карьере, не жаждущих чинов и постов, свободных от тщеславия? Мы долго думали. На предприятиях, где мы работали, нам такие не попадались; большинство рабочих, с которыми мы там имели дело, были толковыми и надежными тружениками, но они думали о чести рабочего и о заработной плате, а не о партии, попытки которой руководить ими вызывали у них добродушную или злую иронию. Наши учителя были либо узколобыми фанатиками, либо честными и здравомыслящими людьми, держащими по отношению к партии осторожную дистанцию. У некоторых из нас были отцы и матери, состоящие в СЕПГ. И хотя с политической точки зрения они уважали своих родителей, но все же не могли не видеть слишком явных противоречий между преданностью партии и верностью профессии, с одной стороны, и дружескими и родственными связями с другой, чтобы считать их идеальными коммунистами. Нет, мы не могли назвать примеры, которых от нас ждали.
Но от веры в новую эру меня освободил не этот опыт, и не «Диалектика без догмы» Хавемана[15], и не его судьба, и не травля Бирмана[16]. Я не сама порвала со своей верой. Я даже не осознавала, что отхожу от нее. Она просто кончилась, как кончается зима с наступлением лета или голод с приемом пищи. Было слишком много более важных вещей: разговоры с друзьями, новая литература и новая музыка и то, что рождалось между мной и Каспаром. К тому же вера в новую эру мне не нужна была больше как прибежище, в котором я спасалась от своего дома с отцом-убийцей, с бабушкой, с матерью и сестрами. Я нашла прибежище в другом месте. Жизнь была в другом месте.
* * *
На первый вечер в квартире Ингрид я шла с замиранием сердца. Я не была там с того самого дня, когда порвала с Лео. Каспар, словно чувствуя мое состояние, взял меня за руку, пожал ее и улыбнулся. Мы встретились на станции «Фридрихштрассе». Обнялись. Еще во время слета молодежи мы иногда ходили с ним за руку, а прощаясь по вечерам, коротко обнимались. Но ни разу не поцеловались.
Мы сблизились; было ясно, что между нами зреет что-то доброе, светлое, но мы еще не знали, что это. Когда перед домом Ингрид он сжал мою руку, я поняла: он мог бы меня приручить.
Мы встречались не только в компании, но и вдвоем. Мы стали тем, что называется гёрлфренд и бойфренд, но до конца летнего семестра не признавались в этом даже самим себе, не говоря уже о других. Когда-то я хотела, чтобы мы с Лео стали парой, но это было глупое и искусственное желание; мне больше не хотелось обрести этот статус. Каспару мешал переступить черту его страх показаться навязчивым; он боялся не только внешнего проявления навязчивости, но даже чувств, требующих от другого больше, чем тот сам готов дать. Но мы были влюблены друг в друга. Я с тех пор, как он в праздничной сутолоке, посреди толпы, самозабвенно, не видя и не слыша ничего вокруг, кроме меня, возложил к моим ногам стихи. А он, по его словам, влюбился в меня на Бебельплац.
А почему именно там?
Потому что ты говорила о политике не с остервенением, как другие, а с легкостью. Как будто это просто игра. Он покраснел. А еще потому, что ты потрясающе выглядела. То есть ты и сейчас выглядишь потрясающе, но тогда я видел тебя в первый раз. Он смущенно потупил глаза, потом опять посмотрел на меня и сказал: Ты самая красивая женщина из всех, кого я когда-либо видел.
Я рассмеялась.
Можешь смеяться, сколько хочешь, но это правда.
Мы лежали в Трептов-парке, у самого берега Шпрее, на его видавшей виды американской военной куртке. Опершись на локти, он обвел взглядом окружающий пейзаж.
Красота, конечно, не главное произнес он задумчиво. В Берлине многое не назовешь красивым, и в Восточном, и в Западном. И все же это хороший город.
Меня немного обидело то, что он сразу же поспешил приглушить сделанный мне комплимент, но я не подала виду.
А что, по-твоему, главное?
Желание делать что-то снова и снова. Например, снова и снова идти по какой-то улице. Снова и снова перечитывать какую-то книгу или слушать какую-то музыку. Он сел и повернулся ко мне. Снова и снова смотреть на чье-то лицо.
А что вызывает это желание?
Не знаю, ответил он, медленно качая головой. Вернее, иногда знаю, иногда нет. Например, твой взгляд, несколько секунд назад еще мечтательный, рассеянный и вдруг сосредоточенный, как взгляд флейтистки или скрипача, когда во время телетрансляции концерта неожиданно попадает в кадр. Или то, как смеются твои глаза, когда ты смеешься Как твои губы становятся тонкими, когда ты возмущаешься. Как горят твои щеки, когда ты волнуешься или только что пробежала пару сотен метров Он рассмеялся. Когда мы на Александерплац неслись на электричку, я уже предвкушал эти твои пылающие щеки.
Я была вполне удовлетворена услышанным. Я вообще была довольна всем, что происходило между нами в эти два месяца, с середины мая до середины июля. Ему нужно было до полуночи успеть вернуться в Западный Берлин, у нас не было ни одной ночи, он не мог показать мне свой мир, мы никуда не могли вместе поехать. Но мы радовались тому, что у нас было: ходили в театр, гуляли в Монбижу или в Трептов-парке, валялись на берегу Шпрее на моем пледе, курили его сигареты, читали, говорили, обнимались.
Мне вполне хватало того, что мы имели, и не хотелось больше ни о чем думать. Ни о том, что будет дальше, ни о ребенке, ни о себе, ни о нас с Каспаром.
* * *
Ни об одной книге мы не спорили так, как о «Расколотом небе» Кристы Вольф[17]. Кто был прав Рита, оставшаяся в ГДР, или покинувший ее Манфред. Главным защитником Риты был мой одноклассник Фолькер, который сразу же после возведения стены бежал на Запад, а через несколько дней вернулся назад. Некоторых людей, говорил он, невозможно вырвать из одной почвы и пересадить в другую; в родной земле плоха она или хороша их корни, и только на этой земле они могут расти и развиваться. Ему возражали, что Рита не имела в этой земле таких уж глубоких корней; она приехала в город из деревни, бросив свою конторскую жизнь и решив учиться и стать педагогом. Маттиас и Штефан с одобрением относились к тому, что она, несмотря на недостатки социалистической системы, сохранила веру в идею социализма; христиане, мол, тоже верят в справедливость Бога, хотя в реальной жизни со справедливостью все не так просто. Гэдээровским студентам эта вера Риты казалась идеализированной и романтизированной, а западногерманские считали, что автор, изображая разочарование Манфреда, явно перестарался в стремлении разжалобить читателей. Что же это было за чувство, которое объединяло Риту и Манфреда и которое не помешало им расстаться? Политическая противоположность Запада и Востока, несовместимость социалистического и капиталистического образа жизни, разница в происхождении, положении и возрасте? Разность характеров? Или они просто разлюбили друг друга и стали друг другу чужими, как это часто бывает? Может, их небо раскололось еще до возведения стены? Был ли этот раскол результатом политического развития или все зависит от людей быть небу расколотым или целым?
Второго июля мы лежали на траве на берегу Шпрее. Каспар принес шампанское и бумажные стаканчики.
А за что мы пьем?
За мой день рождения. И за будущий год.
Мы чокнулись. Я пожелала ему счастья, поцеловала его и вопросительно на него посмотрела. Что же нас ждет в будущем году?
Для меня небо не расколото. Это Божье небо, оно высится надо мной, где бы я ни был ты же помнишь это стихотворение Гейне[18]. Я перееду сюда.
Я покачала головой.
Если я тебе нужен.
Я обняла его за шею.
Ты забыл, как там у Гейне дальше? Что звезды горят над ним в этом ночном небе, как поминальные свечи Божье небо укрыло его, лишь когда он умер, эти строки написаны на его могиле.
Я узнавал: многие западные немцы переезжают в ГДР. Сначала они попадают в фильтрационные лагеря, их там проверяют, и, если они не шпионы, не идиоты и не уголовники, их через пару недель выпускают, и они живут здесь, как все остальные. Я вряд ли стану бравым социалистом и вряд ли сделаю солидную карьеру, но мне это и не нужно. Я найду себе занятие. Мы найдем себе занятие.
Меня вдруг охватил ужас. Я с содроганием представила себе, что остаюсь в ГДР. И у меня перед глазами вдруг со всей отчетливостью вырисовалось все, что родилось во мне за эти полтора месяца и чего я еще сама не осознавала. С ГДР меня больше ничто не связывало. Я больше не хотела никаких стараний и испытаний. Не хотела изучать экономику, тратить драгоценное время на ССНМ, студенческие бригады и помощь в уборке урожая, не хотела постоянно контролировать себя, кому и что я говорю. Я не хотела ждать никакой новой эры, никакой новой страны и никакого нового человека. Я не хотела ждать, я хотела жить. Я не желала довольствоваться крохотным клочком земли между Рудными горами и Балтийским морем мне нужен был весь мир.
Я уже почти не слушала Каспара. Он говорил о профессиях и городах, о том, где и чем мы могли бы вместе заняться.
Я хочу быть с тобой, Биргит, сказал он, обняв меня. День за днем. Хочу вечером засыпать, а утром просыпаться рядом с тобой. Скажи, я тебе нужен?
«Что он говорит! думала я. Только-только исполнилось двадцать, в первый раз по-настоящему влюбился Переехать сюда и жить со мной Что он знает о том, чего сам хочет?.. День за днем, вместе засыпать и вместе просыпаться легко сказать! Мы еще ни разу вместе не засыпали и ни разу вместе не просыпались. Он спрашивает, нужен ли он мне. Я рада его видеть, слышать его голос, мне нравится прикасаться к нему, нравится, что он так предан мне, я знаю, что на него можно положиться, но любовь ли это? И станет ли это любовью, если я скажу «да»? Я не могу сказать «да», если мне надо будет жить с ним здесь, это я знаю. Я не хочу жить здесь ни без него, ни с ним Сказать «да», любить его, желать его как это все не вовремя! Что он говорит в своей наивности, в своем простосердечии, в своей преданности! Что он говорит!»
Я не хочу, чтобы ты переезжал сюда. Ты сам не понимаешь, что говоришь. Ты тут не сможешь жить. Может быть, и смог бы, если бы хотел строить социализм. Но ты ведь не хочешь его строить. Я тоже не хочу здесь больше ничего строить. Я хочу на свободу.
Он не отстранился, не посмотрел на меня вопросительно, не стал возражать. Он молча стоял, обняв меня.
Ну что ж Тоже неплохо, произнес он наконец тихо. Значит, я вытащу тебя отсюда.
* * *
Я знаю, в этот момент я должна была сказать ему всю правду о себе. Я и представить себе не могла последствий своего малодушия. Что мне придется постоянно быть начеку, постоянно держать включенным некий ограничитель, проявлять осторожность в отношении Каспара, которая будет стоять между нами незримой стеной. Не потому, что я боялась нечаянно проболтаться. Просто когда я собираюсь открыть сердце и поделиться чем-то сокровенным, этому всегда предшествует момент внутренней остановки: а надо ли? Или, может, лучше оставить это в тайнике, дверцу которого я всегда держу закрытой и содержимое которого хотела бы забыть? Даже когда мы любим друг друга, я всегда начеку и не отключаю «ограничитель». Нам до сих пор хорошо друг с другом, но мы не потерялись друг в друге.