Собрание повестей и рассказов в одном томе - Валентин Распутин 14 стр.


«Евон как,  удивилась Василиса.  Плачет». Она подождала, но Александра все не успокаивалась. Василиса подумала и подошла к самой кровати.

 Слезами горе не зальешь,  негромко, чтобы только дать о себе знать, сказала Василиса.

Александра испуганно вскочила и села на край кровати.

 А может, горя-то и нету,  продолжала Василиса.  У бабы, как у курицы, глаза на мокром месте.

Александра, не переставая всхлипывать, по-прежнему смотрела на нее с испугом.

 Пойдем-ка, бабонька, ко мне,  вдруг предложила Василиса.  Я самовар поставлю, чаю попьем.

Александра, отказываясь, замотала головой.

 Пойдем, пойдем, не ерепенься,  решительно сказала Василиса.  Я на тебя зла не имею, и ты на меня не имей. Нам с тобой делить нечего. Это жисть во всем виновата, зачем нам на себя вину брать?

Она привела ее в дом и усадила у стола. Александра то всхлипывала, то начинала икать.

 Не могу, когда бабы плачут,  обращаясь к опешившей Тане, которая лежала в кровати, объяснила Василиса.  Для меня это нож острый по сердцу. Жисть как пятак с одной стороны орел, с другой решка, все хотят на орла попасть, а того не знают, что с той, и с другой стороны он пять копеек стоит. Эх, бабоньки,  она вздохнула.  Много плакать будем сырость пойдет, а от сырости гниль заводится. Да кто вам сказал, что ежели плохо, то плакать надо?

Она ушла на кухню и загремела там самоваром.

 Ну?  вернувшись, спросила она у Александры и показала в сторону амбара.  Он, ли чо ли?

 Нет,  замотала головой Александра.  Это из-за мальчика, из-за сына.

Она взглянула на Василису и умолкла.

 Ты расскажи,  попросила Василиса,  легче будет.

 Легче не будет. Я чаю подожду, чтобы запивать. Так не могу.

Александра помолчала, но почти сразу же, не вытерпев, стала рассказывать:

 Ему было четыре годика, совсем маленький. Меня взяли в труд-армию, а он остался с моей мамой. Их без меня эвакуировали, я долго не могла попасть в город, пришла, а их нету.  Она опять всхлипнула.

 Скоро чай будет,  напомнила Василиса.

 Маму дорогой ранило, ее сняли с поезда, а его повезли дальше. Говорили, что в вашу область.

 Скоро чай будет,  опять сказала Василиса.

 Теперь он мне снится. Когда ему исполнилось десять лет, снился десятилетним, когда исполнилось пятнадцать, и во сне столько же. А теперь он совсем взрослый. Приходит сегодня ночью и говорит: «Мама, дайте мне свое родительское благословение, жениться хочу».

 А ты?  вся подавшись вперед, спросила Василиса.

 А я ему отвечаю: «Подожди, сынок, вот найду тебя, тогда и женись».  «А скоро ты меня найдешь?»  спрашивает он.

 Ой ты!  ахнула Василиса.

 Скоро,  говорю,  сынок, очень скоро. Он и пошел от меня. «Ау!  кричит.  Мама, ищи».

Василиса, замерев, ждет продолжения. Александра молчит.

 Так и ушел?

 Ушел.

 А не сказал, где искать-то?

 Нет.

 Спросить надо было, допытаться.

Александра бессильно пожала плечами.

 Самовар кипит,  сказала она.

Они пили чай и разговаривали, потом разговаривали уже после чая. А через несколько дней рано утром Александра зашла к Василисе прощаться.

 Собралась я,  грустно сказала она.  Пойду дальше.

 С богом,  благословила ее Василиса.  Иди, Александра, иди. Земля у нас одна, так и иди по ней. А я за тебя молиться буду.

Она вышла проводить ее за ворота и долго смотрела ей вслед, как когда-то в войну, когда провожала ребят.

В то утро Василий впервые пришел к самовару. Василиса налила ему стакан чаю и поставила на середину стола.

* * *

В последнее время Василий все чаще жалуется на поясницу. Он сидит на кровати и, раскачиваясь, пробует размять спину. При этом он морщится и кряхтит, на его измученном лице в рыжей щетине блестят капли пота.

 Ox,  стонет он.  Подсидела окаянная, скараулила нечистая сила! Хошь бы на минутку отпустила.

Обессилев, Василий ложится и закрывает глаза. Спокойно лежать он тоже не может и опять приподнимается.

 Васька!  кричит он в открытую дверь.

Никто ему не отвечает.

 Васька!

Васьки нет.

После работы к Василию приходит Петр.

 Ты накажи Ваське, чтоб заглядывал ко мне,  просит Василий.  А то круглый день один. Умру, и никто глаза не закроет.

 Как у тебя?  спрашивает Петр.

 Чего как? Сам видишь, как. Вся спина книзу опускается. Хошь караул кричи.

 Врача надо.

 Врача, врача,  злится Василий.  Была вчера фельдшерица, а толку сколько? Я ей говорю, поясница болит, а она глазами хлопает. Она до меня знать не знала, что у человека поясница есть.

 У них это по-другому называется.

 Они понос тоже по-другому зовут, а лечить обязаны, на то учились.

 Что она тебе сказала-то?

 Ничего. Постукала и ушла, как на экскурсию сходила. Завтра, говорит, приду, и все идет.

Он откидывается к стене и стонет. Через минуту опять выпрямляется.

 Ты сбегай в магазин,  просит Василий.  От нее мне легчает. Хошь ненадолго, а отпустит, чтоб оглядеться. Деньги там, на полке. И сам со мной с устатку выпьешь.

Петр поднимается, молча отыскивает деньги и уходит.

На следующий день за водкой бежит Васька.

 На сдачу конфет взял,  хвастает он Василисе.

 Хорошее лекарство придумали,  с удовольствием язвит Василиса.  Стакан выпил, крякнул, и вся хворь из тебя, как от чумы, уходит.

После водки Василий действительно успокаивается и засыпает. Но потом боль становится еще сильней, она словно злится за свое вынужденное отступление и свирепствует с новой силой.

Наконец-то опять пришла врачиха и сказала, что Василия надо везти в районный центр на рентген. Василий молча согласился, он устал. Ему хотелось скорей выпить и уснуть, а потом пусть везут его хоть в Москву, он все вытерпит и все будет делать так, как ему скажут. Он прожил немало. Кто-то, видно, не может родиться, пока он здесь, или просто подошла его очередь, и он теперь задерживает движение.

Врачиха уходит, и Василий торопливо наливает себе полный стакан, Петру полстакана. Они выпивают, через минуту Василий оживляется.

 Скажи ты мне,  спрашивает он,  почему это люди все больше рождаются и умирают по ночам?

 Не знаю,  пожимает плечами Петр.

 Вот то-то и оно никто не знает. А почему человек на белый свет приходит ночью и уходит ночью? Неправильно это. Я хочу днем умереть. Люди разговаривают, курицы крыльями хлопают, собаки лают. Ночью страшно, все спят. А тут ребенок кричит, из матери вышел. В другом месте старик кричит из него жизнь уходит. А люди, которые посередине, спят. Проснутся, а уж кочевье произошло. Работу свою сделают, не сделают, опять ночь, опять спать, и опять все сдвинулось. О-хо-хо! Ночью никто тебе не поможет, не скажет: «Умирай, Василий, умирай, не бойся, ты все сделал, а чего не сделал, другие доделают». Человека успокоить надо, и тогда ему не страшно в домовище ложиться.

 Ты чего это, отец?  испуганно спрашивает Петр.  Чего мелешь-то?

 Мелешь, говоришь! А мне страшно. Вот ты встал и ушел, а я один. Я привык один,  жить, значит, привык один. Умирать одному страшно. Не привык.

Он тянется за бутылкой.

 Давай разольем да я лягу.

Петр приходит домой и говорит Василисе:

 Плохо отцу.

Василиса не отвечает.

Опять день. Дверь в амбар снова открыта.

 Васька!  кричит Василий.

Васьки где-то нет.

 Васька!

Василиса, придерживая в руках край платка, осторожно заглядывает в дверь.

 Нету Васьки, не кричи почем зря,  говорит она.

Василий приподнимается и смотрит на нее.

 Это ты, Василиса?  ослабевшим голосом спрашивает он.  А где Васька?

 Убежал.

 Ты зайди, Василиса, чего уж теперь.

Василиса перешагивает через порог и останавливается.

 Подойди, Василиса.

 Захворал, ли чо ли?  спрашивает Василиса от порога.

 Чую, смерть моя близко. Ты подойди, попрощаемся.

Она осторожно подходит и садится на край кровати.

 Плохо мы с тобой жили, Василиса,  шепчет Василий.  Это я во всем виноватый.

 Совсем не плохо,  качает головой Василиса.  Дети выросли, работают.

 Плохо, Василиса. Стыдно перед смертью.

Василиса подносит к губам край платка, наклоняется над Василием.

 Ты чего это выдумал-то, Василий?  шепчет она.  Чего это ты выдумал-то?

 На меня твои слезы капают,  обрадованно шепчет Василий.  Вот опять.

Он закрывает глаза и улыбается.

 Чего это ты выдумал-то, Василий? Боже мой, грех-то какой!

Она трясет его за плечи, он открывает глаза и говорит:

 Давай попрощаемся, Василиса.

Он подает ей руку, она пожимает ее и, всхлипывая, поднимается.

 Теперь иди,  говорит он.  Теперь мне легче стало.

Она делает шаг, второй, потом оборачивается. Василий улыбается. Она всхлипывает и выходит.

Она всхлипывает и идет по двору, всхлипывает и переставляет ноги.

Он улыбается, лежит и улыбается.

<1966>

Уроки французского

Анастасии Прокопьевне Копыловой

Странно: почему мы так же, как и перед родителями, всякий раз чувствуем свою вину перед учителями? И не за то вовсе, что было в школе,  нет, а за то, что сталось с нами после.

Я пошел в пятый класс в сорок восьмом году. Правильней сказать, поехал: у нас в деревне была только начальная школа, поэтому, чтобы учиться дальше, мне пришлось снаряжаться из дому за пятьдесят километров в райцентр. За неделю раньше туда съездила мать, уговорилась со своей знакомой, что я буду квартировать у нее, а в последний день августа дядя Ваня, шофер единственной в колхозе полуторки, выгрузил меня на улице Подкаменной, где мне предстояло жить, помог занести в дом узел с постелью, ободряюще похлопал на прощанье по плечу и укатил. Так, в одиннадцать лет, началась моя самостоятельная жизнь. Голод в тот год еще не отпустил, а нас у матери было трое, я самый старший. Весной, когда пришлось особенно туго, я глотал сам и заставлял глотать сестренку глазки проросшей картошки и зерна овса и ржи, чтобы развести посадки в животе,  тогда не придется все время думать о еде. Все лето мы старательно поливали свои семена чистой ангарской водичкой, но урожая почему-то не дождались или он был настолько мал, что мы его не почувствовали. Впрочем, я думаю, что затея эта не совсем бесполезная и человеку когда-нибудь еще пригодится, а мы по неопытности что-то там делали неверно.

Трудно сказать, как решилась мать отпустить меня в район (райцентр у нас называли районом). Жили мы без отца, жили совсем плохо, и она, видно, рассудила, что хуже уже не будет некуда. Учился я хорошо, в школу ходил с удовольствием и в деревне признавался за грамотея: писал за старух и читал письма, перебрал все книжки, которые оказались в нашей неказистой библиотеке, и по вечерам рассказывал из них ребятам всякие истории, больше того добавляя от себя. Но особенно в меня верили, когда дело касалось облигаций. Их за войну у людей скопилось много, таблицы выигрышей приходили часто, и тогда облигации несли ко мне. Считалось, что у меня счастливый глаз. Выигрыши и правда случались, чаще всего мелкие, но колхозник в те годы рад был любой копейке, а тут из моих рук сваливалась и совсем нечаянная удача. Радость от нее невольно перепадала и мне. Меня выделяли из деревенской ребятни, даже подкармливали; однажды дядя Илья, в общем-то скупой, прижимистый старик, выиграв четыреста рублей, сгоряча нагреб мне ведро картошки под весну это было немалое богатство.

И все потому же, что я разбирался в номерах облигаций, матери говорили:

 Башковитый у тебя парень растет. Ты это давай учи его. Грамота зря не пропадет.

И мать, наперекор всем несчастьям, собрала меня, хотя до того никто из нашей деревни в районе не учился. Я был первый. Да я и не понимал как следует, что мне предстоит, какие испытания ждут меня, голубчика, на новом месте.

Учился я и тут хорошо. Что мне оставалось?  за тем я сюда и приехал, другого дела у меня здесь не было, а относиться спустя рукава к тому, что на меня возлагалось, я тогда еще не умел. Едва ли осмелился бы я пойти в школу, останься у меня невыученным хоть один урок, поэтому по всем предметам, кроме французского, у меня держались пятерки.

С французским у меня не ладилось из-за произношения. Я легко запоминал слова и обороты, быстро переводил, прекрасно справлялся с трудностями правописания, но произношение с головой выдавало все мое ангарское происхождение вплоть до последнего колена, где никто сроду не выговаривал иностранных слов, если вообще подозревал об их существовании. Я шпарил по-французски на манер наших деревенских скороговорок, половину звуков за ненадобностью проглатывая, а вторую половину выпаливая короткими лающими очередями. Лидия Михайловна, учительница французского, слушая меня, бессильно морщилась и закрывала глаза. Ничего подобного она, конечно, не слыхивала. Снова и снова она показывала, как произносятся носовые, сочетания гласных, просила повторить я терялся, язык у меня во рту деревенел и не двигался. Все было впустую. Но самое страшное начиналось, когда я приходил из школы. Там я невольно отвлекался, все время вынужден был что-то делать, там меня тормошили ребята, вместе с ними хочешь не хочешь приходилось двигаться, играть, а на уроках работать. Но едва я оставался один, сразу наваливалась тоска тоска по дому, по деревне. Никогда раньше даже на день я не отлучался из семьи и, конечно, не был готов к тому, чтобы жить среди чужих людей. Так мне было плохо, так горько и постыло!  хуже всякой болезни. Хотелось только одного, мечталось об одном домой и домой. Я сильно похудел; мать, приехавшая в конце сентября, испугалась за меня. При ней я крепился, не жаловался и не плакал, но, когда она стала уезжать, не выдержал и с ревом погнался за машиной. Мать махала мне рукой из кузова, чтобы я отстал, не позорил себя и ее,  я ничего не понимал. Тогда она решилась и остановила машину.

 Собирайся,  потребовала она, когда я подошел.  Хватит, отучился, поедем домой.

Я опомнился и убежал.

Но похудел я не только из-за тоски по дому. К тому же еще я постоянно недоедал. Осенью, пока дядя Ваня возил на своей полуторке хлеб в Заготзерно, стоявшее неподалеку от райцентра, еду мне присылали довольно часто, примерно раз в неделю. Но вся беда в том, что мне ее не хватало. Ничего там не было, кроме хлеба и картошки, изредка мать набивала в баночку творогу, который у кого-то под что-то брала: корову она не держала. Привезут кажется, много, хватишься через два дня пусто. Я очень скоро стал замечать, что добрая половина моего хлеба куда-то самым таинственным образом исчезает. Проверил так и есть: был нету. То же самое творилось с картошкой. Кто потаскивал тетя Надя ли, крикливая замотанная женщина, которая одна мыкалась с тремя ребятишками, кто-то из ее старших девчонок или младший, Федька,  я не знал, я боялся даже думать об этом, не то что следить. Обидно было только, что мать ради меня отрывает последнее от своих, от сестренки с братишкой, а оно все равно идет мимо. Но я заставил себя смириться и с этим. Легче матери не станет, если она услышит правду.

Голод здесь совсем не походил на голод в деревне. Там всегда, и особенно осенью, можно было что-то перехватить, сорвать, выкопать, поднять, в Ангаре ходила рыба, в лесу летала птица. Тут для меня все вокруг было пусто: чужие люди, чужие огороды, чужая земля. Небольшую речушку на десять рядов процеживали бреднями. Я как-то в воскресенье просидел с удочкой весь день и поймал трех маленьких, с чайную ложку, пескариков от такой рыбалки тоже не раздобреешь. Больше не ходил что зря время переводить! По вечерам околачивался у чайной, на базаре, запоминая, что почем продают, давился слюной и шел ни с чем обратно. На плите у тети Нади стоял горячий чайник; пошвыркав гольного кипяточку и согрев желудок, ложился спать. Утром опять в школу. Так и дотягивал до того счастливого часа, когда к воротам подъезжала полуторка и в дверь стучал дядя Ваня. Наголодавшись и зная, что харч мой все равно долго не продержится, как бы я его ни экономил, я наедался до отвала, до рези в животе, а затем, через день или два, снова подсаживал зубы на полку.

Назад Дальше