Революционные и Наполеоновские войны подтвердили ключевой геополитический урок Семилетней войны: гораздо легче построить империю за пределами Европы, чем внутри Европейского континента. Завоевав то, что можно назвать каролингским ядром Европы (Франция, Германия, Нидерланды, Северная Италия), Наполеон столкнулся с величайшей проблемой европейской геополитики существованием двух сильнейших центров на западной и восточной периферии континента, Британии и России. Каким бы ни было их недоверие друг к другу, эти две державы объединялись для противостояния любому потенциальному европейскому императору, чья власть могла представлять угрозу их безопасности и амбициям. Мобилизовать достаточные силы каролингского ядра, чтобы одновременно одолеть англичан и русских, было очень сложно. Проблема усугублялась тем, что для вторжения в Британию требовались прежде всего мощные военно-морские силы, а для нейтрализации ядра русской мощи к югу и востоку от Москвы военно-логистические. Однако поражение Наполеона не было предрешенным, и только боевые качества российской армии вкупе с умелым руководством Александра I, Барклая-де-Толли и Кутузова сломили его попытки подчинить себе последнюю независимую великую державу континентальной Европы в 1812 г. После этого правители России воспользовались временной слабостью Франции для контрнаступления в Центральной Европе и создания коалиции, которая в итоге и свергла Наполеона62.
Главным победителем в революционных и Наполеоновских войнах снова вышла Великобритания. Пока Наполеон героически пытался создать империю в Европе, британцы успешно укрепляли глобальное морское господство, поглощая прямо или косвенно ключевые части французской, голландской и испанской заокеанских империй. Британская морская мощь блокировала французский империализм в Европе, и это стало одной из фундаментальных причин поражения Наполеона. На решающем уровне глобальной стратегии режим поздних Бурбонов в реальности превосходил революционную и наполеоновскую Францию. В сценарии успеха Франции Бурбонов совершенно справедливо делался расчет на исключение европейского фронта благодаря союзу с Австрией и на концентрацию всех ресурсов в морской и колониальной войне с Британией. Революционная Франция, возобновив вековой конфликт с Габсбургами, обрекла себя на поражение. В каком-то смысле Мария-Антуанетта могла посмеяться последней.
Европейская система, зародившаяся в ходе Семилетней войны и усовершенствованная на Венском конгрессе, просуществовала до 1914 г., в какой-то степени даже до конца Второй мировой войны. Создать европейскую империю Германии помешали те же геополитические факторы, которые мешали Наполеону, хотя в ее случае ключевую роль также сыграло американское вмешательство. После 1945 г. Пруссия исчезла с географической карты, и Германия решительно отвернулась от прусской и фридерицианской традиций. Но многое из ключевого наследия Семилетней войны остается значимым по сей день. Наиболее существенно англоязычное доминирование в Северной Америке. Хотя на протяжении большей части XIX в. Великобритания и США были соперниками, к 1890‐м гг. началось их сближение. Объединение огромных ресурсов Соединенных Штатов и Британской империи в рамках одновременно геополитического, этнолингвистического и идеологического блока стало ключом к победе в двух мировых войнах. Великобритания и ее бывшие доминионы оставались ближайшими союзниками США в холодной войне, их солидарность лежит в основе нынешнего мирового порядка.
Сложившийся мировой порядок, в котором доминируют англоязычные страны, сегодня испытывает растущее давление, прежде всего со стороны Китая. С точки зрения современности никакая всемирная история 1750‐х гг. не может не упомянуть о завершении в это время завоевания и аннексии маньчжурской династией Цинь обширного региона, известного сегодня как Синьцзян. Единственной европейской державой, сыгравшей хотя бы косвенную роль в этом завоевании, была Россия. По соглашению между Россией и Китаем русские закрыли свою границу для монгольских кочевников, спасавшихся от наступления Цинь, тем самым лишив их стратегической глубины, необходимой для продолжения войны. Китайское завоевание Синьцзяна было частью глобального процесса, когда оседлые общества расширялись за счет кочевников, что в конечном итоге часто приводило к истреблению последних.
Тем не менее завоевание Синьцзяна потребовало колоссальных ресурсов и планирования. Так же как их предки, империя чжурчжэней в XII в., силы Цинь в 1660 г. завоевали северный Китай, но не имели реальной власти к югу от реки Янцзы. В 1670‐х гг. молодому императору Канси удалось завоевать южный Китай в ходе рискованной кампании, которая едва не потерпела неудачу и легко могла бы привести к свержению его династии. Без богатого ресурсами южного Китая династия Цинь могла оказаться неспособной захватить и удержать Синьцзян. Современная Китайская Народная Республика в территориальном отношении является наследницей именно маньчжурской империи Цинь, а не гораздо меньших по территории этнических китайских империй и династий Сун и Мин. Из перспективы будущего завоевание Китаем Синьцзяна можно считать таким же важным событием 1750‐х гг., как и выживание Пруссии. Китайскую и прусскую истории объединяет то, что обе они подчеркивают важность личности в истории. Если бы авантюра Канси не удалась, сегодняшний Китай мог бы быть гораздо меньше, а без Фридриха II Пруссия не выиграла бы Семилетнюю войну. Настоящую статью, в значительной степени посвященную обсуждению структурных и геополитических факторов большой длительности, логично на этом завершить63.
Мариан Фюссель
МИР В ОГНЕ. К ИСТОРИЧЕСКОЙ АНТРОПОЛОГИИ СЕМИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ (17561763)64
How fatal a war has this been! From Pondicherry to Canada, from Russia to Senegal, the world has been a great bill of mortality!65
1. ВВЕДЕНИЕ
В 1755 и 1756 гг. на севере Германии землетрясения и нашествия мышей толковали как предвестников грядущей более масштабной и на сей раз рукотворной катастрофы Семилетней войны66. Представлялось, что хаос в природе возвещает хаос среди людей. Восприятие таких феноменов как знамений было стандартной моделью интерпретации в раннее Новое время, хотя к середине XVIII столетия она уже вызывала критику у тех, кто отвергал наивное суеверие простецов67.
Семилетняя война стала событием глобального масштаба с театрами военных действий в Европе, Северной и Южной Америке, Западной Африке и Южной Азии68. В ней соединились две линии конфликтов, идущие от Войны за австрийское наследство (17401748): с одной стороны, колониальное соперничество между Англией и Францией, с другой восходящий к аннексии Фридрихом II Силезии в первых двух силезских войнах антагонизм между Пруссией и Австрией. Из-за переплетения этих двух конфликтов военные действия распространились по всему миру и были закончены лишь в 1763 г. мирными договорами в Париже и Губертусбурге69.
Пока в 1755 г. холодная война между британцами и французами в лесах Северной Америки перерастала в горячую, мир с ужасом взирал на природную катастрофу невиданных масштабов. 1 ноября 1755 г. столица Португалии, Лиссабон, была почти полностью уничтожена цунами и пожаром. Вызвавшее их землетрясение ощущалось и в германских землях, но несравненно более драматическая участь Лиссабона превратилась в медийное событие европейского масштаба70. Однако уже в 1757 г., как показывает анализ каталога Лейпцигской ярмарки, рукотворная катастрофа войны практически затмила в публицистике землетрясение71. Через несколько лет Вольтер в своем «Кандиде» упомянул оба этих событиях как потрясение привычного образа мира72.
Толкования знамений в связи с землетрясением и нашествием мышей могут служить примером «лабораторной ситуации» в Семилетнюю войну, в ходе которой пересекались друг с другом традиции и инновации, домодерное и модерное73. Они же открывают темы и перспективы исторической антропологии, которая интересуется историей трансформации моделей восприятия, действий и интерпретаций, представляющихся нашему модерному миру инаковыми, чужеродными74. Впрочем, в определении «исторической антропологии» и ее программы исследователи далеки от единодушия75. Слишком разнятся между собой даже в пределах одной Германии местные школы исторической антропологии, скажем, в Берлине, Фрайбурге или Геттингене; у каждой из них свои справочники и своя научная периодика76. Нет недостатка и в программных заявлениях77. Историческая антропология это междисциплинарное поле, формирование которого находится в постоянном развитии. Репертуар ключевых понятий и вопросов постоянно расширяется, так что даже в рамках одного течения уровни дискуссий 1985, 1995 и 2015 гг. могут существенно различаться. В начале 1980‐х на первом плане были вопросы теории действия об агентности (agency) исторических акторов, особенно в гендерном плане, а материальное ограничивалось в основном экономикой; в 1990‐х гг. фокус был дополнительно направлен на медиа, репрезентации и перформативные практики, а в 2000‐х гг. среди прочего на вопросы симметричной антропологии, соотношение природы и культуры, глобальную историю и возвращение материальности историчного78. Это перечисление лишь выборочное и ни в коем случае не означающее смену одного другим, но постоянное расширение, при котором всегда оставались актуальными и прежние вопросы. Если, к примеру, материальным вещам в праксеологическом смысле приписываются качества, определяющие развертывание действия, то старый вопрос об агентности/agency обретает новую динамику79. Классические дихотомии вроде микро- и макроистории, о которых шли дискуссии в 1980‐х гг., отнюдь не потеряли актуальности, но с проекцией их на глобальный контекст лишь еще более усложнились80.
Существенно для профиля и сущности исторических подходов и определение их границ. В случае исторической антропологии в 1980‐х гг. таковыми были социальная и политическая история, в 19902000‐х гг. же стали скорее обращать внимание на отличие от новой культурной истории, которую историческая антропология в широком понимании стремилась считать своей81. Несмотря на высокую степень теоретизации ибо историческая антропология несомненно представляет собой один из наиболее теоретизированных подходов к истории, ее контуры лучше всего определяются в историографической практике82. Применяемый в настоящей статье подход следует традиции исторической антропологии, выросшей из социальной истории, которая понимает себя в общем и целом как историю социальных практик83. Соответственно далее на примере Семилетней войны будет намечено, какие вопросы может задавать историческая антропология войны и как она может работать с эмпирическим материалом. Эту цель я прослеживаю в три этапа: вначале характеризую некоторые основные результаты смены перспективы (2.), затем перехожу к тематическим полям истории повседневности войны (3.), чтобы, наконец, задаться вопросом, что может дать историко-антропологический подход для анализа Семилетней войны в глобальном аспекте (4.).
2. СМЕНА ПЕРСПЕКТИВ: К ИСТОРИЧЕСКОЙ АНТРОПОЛОГИИ ВОЙНЫ
Войны представляют собой в общем центральную область историко-антропологических исследований, поскольку служат экзистенциальным вызовом жизненному миру человека и одновременно требуют последовательной историзации84. Так, в целом ограниченные военно-исторические исследования склонны скорее к биологизирующей антропологии85. Историческая же антропология стремится прежде всего историзировать такие темы, как труд, питание, пол, тело, насилие, страдание, болезнь и смерть, а также медийность, религиозность, материальность и глобальность, но эта задача ставит перед ней и определенные эмпирические вызовы86. Среди них феномен, который можно назвать «парадоксом Зиммеля». В своей статье об историческом времени на материале Семилетней войны философ и социолог Георг Зиммель ставит вопрос о том, насколько близко мы можем подойти к исторической практике, не теряя при этом из виду ее историчности87. Как он пишет, каждый отдельный удар саблей в битве при Кунерсдорфе 1759 г. в микроперспективе ничем не отличается от любого другого удара саблей как составной части военного насилия. Но в чем особенность Кунерсдорфской битвы, или, шире, что характерного в исторической антропологии именно Семилетней войны?
До сих пор основной методологический путь исторической антропологии составляла, как правило, микроистория история отдельной деревни, отдельного военного кровопролития, отдельного индивидуума88. Но как мы попадем отсюда на более высокую агрегирующую ступень? Возможным способом может служить последовательное игнорирование онтологического различения между микро- и макроуровнем и фиксация в духе плоских онтологий89 разнообразных переплетений сюжетных линий и отдельных практик90. В этом случае отдельный случай грабежа встраивается в более широкий процесс циркуляции товаров и ресурсов, отдельная пропагандистская листовка в целую дискурсивную формацию, баталия в совокупность различных практик насилия от малой войны до осады. «Большое» в этом случае не отличается по своему онтологическому статусу от «малого», различия зависят скорее от эпистемологического вопроса о видимости восприятия91. Например, такая битва, как Кунерсдорфская, сама по себе «невидимая», поскольку складывается лишь из множества отдельных действий92.
В то время как в макроисследованиях Семилетней войны недостатка нет, почти все они до сих пор оперировали классической историей в стиле battles and treatises главных битв, великих людей, центральных решений93. Постановка проблем в духе исторической антропологии реализовалась, скорее, в форме статей и, как правило, на материале отдельных кейсов94.
В то же время историческая антропология не застрахована от одной из ловушек «культурных поворотов», а именно смешения перспективы и предмета, оптики и топики95. Так, безусловно, не всякое исследование об экономике, материальной культуре или смерти обязательно встроено в историко-антропологическую перспективу; это касается и большинства цитируемой здесь литературы по Семилетней войне. Однако вопросам об альтернативных акторах, практиках и традициях всегда была присуща критическая смена перспективы: от истории элит к повседневности простых людей, от фиксации на письменных источниках к широкой палитре исторического материала, от евроцентризма к глобальным переплетениям и циркуляции и т. п. Если эти перспективы свести только к предметам, историческая антропология потеряет свой критический заряд. Иначе говоря, с рассмотрением новых тем должно фундаментально поменяться и представление о масштабных исторических контекстах: война предстанет тогда не последовательностью военных событий и договоров, а экзистенциальной борьбой за выживание, которая разыгрывается не только в политических кабинетах, но и на каждом отдельном крестьянском дворе96. Сведение же повседневности лишь к одной в ряду прочих тем приводит к тому, что хотя раздел о ней и включается в большие нарративы, но никак на них не влияет. После разделов о политической истории просто следует в конце еще один, об истории жизненного опыта (Erfahrungsgeschichte). Это в любом случае лучше, чем совершенно игнорировать историю военной повседневности, но в конечном итоге приводит к своего рода компартментализации, изолированному рассмотрению, а отсюда к нейтрализации критических импульсов истории повседневности и жизненного опыта97.