Он к ней не оборачивается, а его ягодицы, мускулистые и более темные, выглядят так, будто они центр тяготения, сводящий воедино эти своенравные руки, ноги и спину.
Ты не думаешь покататься на этой лошади, или тебя устраивает, что это она едет на тебе?
Что?
Провожатый поворачивается к солнцу спиной. Вода словно не мыслит разлуки с его кожей вон как она пытается удержаться на нем подольше. Соголон не знает, кто за нее думает, но произносит вслух:
Слушай, лучше остановись-ка.
Он подходит к ней, и что он там говорит? Подходит к ней, а она не может поднять глаз на его лицо, но смотреть вниз едва ли лучше, потому что взгляд сейчас приходится между двумя сосками и катается вверх-вниз по стиральной доске, которая на полпути, а внизу волосы, которые чем ниже, тем курчавей и дорожкой вниз, вниз
Хочешь прокатиться? спрашивает он.
Соголон превращается в палку, просто в палку, и всё.
Там у нас, в хвосте, еще одно седло. Пристегнем его к коню, а сверху пристегнем тебя. К седлу, не к коню. Девушка должна же уметь ездить верхом, как думаешь?
Не знаю.
Никогда не знаешь, когда может понадобиться сбежать. Лошадиные ноги быстрее твоих собственных.
Провожатый снова улыбается. Соголон думает, что седло он замышляет прицепить прямо сейчас. Научить ее прямо сию минуту. Схватить ее своими могучими руками и усадить верхом, как будто она не тяжелей тростинки.
Завтра, говорит он и идет к своей одежде.
Значит, Фасиси.
Четыре
Итак, великий бог неба, что плачет дождем, правит молнией и рычит громом, имеет двоих сыновей. Один у него от солнца, и когда возлежали они, свет огненный вырывался при соитии из глаз их, и то небо, что серое, становилось лиловым, а из него синим. Второй же у него от луны, ибо ночь сменяет день, и бог в обнаженной тьме своей имел соитие с белой луной и обращал небо в серебро. Когда возлежал бог неба с одной, другой ничего не говорил, ибо их неприязнь меж собою глубока и беспрестанна; и если видеть солнце, столь полновластное днем, а ночью луну с ее сотнями мерцающих деток, то скоро можно постичь почему. Солнце и луна вынашивали свои разбухшие животы четыре года, и едва не падали с небес, ибо непомерна тяжесть ношения плода от тех божественных соитий. Но так как с богом они знались не в одно и то же время, то обе и не ведали, что разом носят от него во чреве своем. Мир был настолько нов, что многим вещам еще не было названия, а поскольку не было, то никто и не мог иметь их в виду. А вещи те огонь, нагота, изумруды и морские звери. У богов, творящих прекрасный и ужасный мир, тогда не было времени, потому что его они тоже пока не нарекли.
Солнце и луна разрешились бременем в один и тот же день, и обе передали сыновей своих богу, ибо ни одна не нашла бы место для материнской заботы: солнце постоянно стоит на страже земли, у луны же своих чад в избытке. «Дитю потребен от тебя мир», говорили они богу, хоть и в разное время, в разных с ним покоях.
Ни одна не пожелала вскармливать дитя и морить голодом вселенную, ибо вселенной и дитю потребно одно и то же. Бог неба нарёк сыновей своих Думата, что значит «свет огненный и лиловый», и Дурара, что значит «кожа приходящего с ночным дождем». Но и бог был подобен человеку, которого еще не создал, и сыновей своих взращивал дикими и необузданными, то есть не воспитывал вовсе.
Вскоре пришел час, когда отроки стали носиться по его царству, грохоча с силой такой, что тучи разверзались и в сверкании несметного числа молний убивали всё, что лежало бы под деревами, если б дерева и им подобное могли тогда существовать. Они донимали солнце, которое в гневе подожгло небо, а затем досаждали луне, которая всё более хмурилась и пряталась за тьмою, так что двадцать и еще восемь дней спустя полностью сокрылась на четыре ночи. О, сколь лютое бедствие сеяли те отроки!
И тогда великий бог неба, что рычит громом, правит молнией и плачет дождем, низверг двоих сыновей своих в мир. «Низринул вас, но не зовите сие изгнанием. Да не вернетесь более никогда на небеса!» наказал он им вослед и ноги их для верности сковал тяжким грузом. Послал он сыновей с тремя вещами, но поскольку у тех вещей тогда не было имен, ни одна из них к этой истории не относится. Думата, что от солнца, упал на севере, а Дурара, что от луны, на юге. Встать здесь было негде, ибо такого места еще не создал бог, потому оба достали нечто из сумы и посыпали вниз прежде, чем спуститься с высот. Где упал Думата, там земля была желта, тверда и блестела при свете дня. Думата нетерпелив, и не было у него времени ждать благоволения богов, потому он сам нарек ее золотом. Дурара же припал на землю твердую и белую, что ошибочно принял за застывшие облака. Твердь сия бледна была и скудна, и не давала отблеска. Растянувшись на животе, Дурара высунул язык, дабы лизнуть ее, и вкус у нее оказался весьма приятен. Дурара, хоть и от другой матери, нравом был един со своим братом, и тоже сам нарек ту землю, дав ей имя соль.
Вышло так, что два сих отрока стали мужами, а затем королями, Король Золота и Король Соли. Оба тучнеют и впадают в жадность, оставляя почти все себе и ничего не оставляя людям, которые ныне разбросаны по всему свету. Но золото и соль это больше, чем золото и соль, ибо золото это всё, что красиво, а соль всё, что полезно. И хотя Север прекрасные земли, с прекрасными богатствами и прекрасным королем, более красивым, чем его Королева, там не так уж и много полезного, даже пищи; всё, что там есть, всегда выглядит красиво, но на вкус одинаково. Однако на Юге нет ничего великого, так как нет у них там ни единой вещи, которая б не была пущена на пользу. В королевстве нет ничего, на что можно было бы смотреть, восхищаться и любить, даже короля. Не то чтобы король был уродлив, просто никто в этих землях не видит ничего, кроме употребления глаз на то, чтобы видеть, ушей, чтобы слышать, носа, чтобы обонять, а рта, чтобы говорить. Даже соитие предназначено там лишь для размножения, а не для услады, вот почему его, принижая, называют «срамным» и «свальным». Что же до пищи, то она удовлетворяет вкус и делает отроков сильными, но люди там, прежде чем положить пищу в рот, закрывают глаза.
Голос разума вопиет: Север мог бы многое получить от Юга, а Юг от Севера. Торговля то, за что ратуют многие, но короли выполняют предначертание своих матерей и объявляют друг другу войны. Север вторгается в земли Юга, и именно поэтому у них есть соль и специи. Юг грабит Север, и именно поэтому у них есть замки, растущие из земли, и ожерелья из блестящего золота. Так длятся времена войн, пока старые названия северного и южного королевств и имена двух отроков, Думаты и Дурары, не теряются для всех, кроме южных гриотов и забытых богов. Всё, чему научаются мужчина и женщина, они постигают от богов, в том числе и это. И будь то дух или плоть, люди единственные существа, которые, даже если знают как лучше, никогда не делают как лучше. А за то, что делают, они оскорбляют всех остальных живых созданий, кроме лошади, верблюда, осла, свиньи, голубя, козы и собаки; потому другие животные являются от века врагами большинству людей. Тем временем солнце и луна освещают оба королевства одинаковым светом, сокрушаясь о том, что люди земли слишком упрямы и глупы, чтобы ладить; так уж они, видно, затвердили себе, воюя друг с другом.
А тебе, красава, никак тоже разум об этом вопиет? насмешливо спрашивает наемник-семикрыл, сидящий рядом у костра. Вокруг него расположились провожатый, близнец, несколько семикрылов, а чуть в сторонке Соголон. Госпожа спит у себя в шатре, храпя настолько самозабвенно, что распугивает всю мелкую живность, возжелавшую было прикорнуть под его днищем.
Я лишь повторяю то, что говорят мне боги, отвечает провожатый, звать которого Кеме.
Войне разумность ни к чему. Война это просто война, говорит семикрыл.
Война просто война? Для тебя она, скорее, звон монет, наемник?
Ты вникни, красава. Король за королем объявляют войны, но не спешат бросать в бой своих людей. Зачем им это, когда есть глупцы вроде тебя, полагающие, что они есть могучая десница Короля? И вот вы сражаетесь и гибнете по цене монетки, которая перепадает вашим женам. Деньги, по крайней мере, что-то, удалец. А за что сражаешься ты?
Я-то? За то, за что стоит сражаться. Ну скажем, за нее, и Кеме кивает на Соголон.
Тоже мне, нашел госпожу. За такую идти на смерть? То, за что ты сражаешься, подобно воздуху. Его ни схватить, ни пощупать, ни даже понюхать.
Однако если им не дышать, не выживешь.
Вижу, тебе этой болтовней о воздухе изрядно голову надуло.
Семикрыл развязно смеется. Еще не так давно Соголон думала, что эти черные истуканы вообще не разговаривают, не говоря уже о том, чтобы смеяться. Они ей нравятся, пожалуй, больше, когда закрывают себе лицо и ничего не говорят. Нет, не так; даже до этого они ей не нравились совсем. Кеме, должно быть, сердит, вот о чем она сейчас думает. Раздражен настолько, что, наверное, взял бы и ударил этого язву, выбил ему острые зубы, и никто бы его за это не осудил. Но Кеме сидит с ними у огня, смеется и улыбается, как будто ему нравится их компания, в то время как они глумятся над человеком, который готовит на всех еду. На какое-то время Соголон одолевает интерес, как этот мужчина держится среди других мужчин. Всё для нее внове как, например, они сидят друг с другом среди травы и песка. Все находят себе место у костра, ждут, когда дойдет мясо и что там еще, а свои мечи, копья и шлемы снимают и бережно укладывают близ себя словно сонных детей. Затем укладываются, подперев головы локтем, или садятся, сложив руки на колени, а голову опустив на руки, и широко расставляют ноги, словно приглашая огонь проникнуть туда и обогреть тело снизу.
Соголон раздумывает о мужчинах и даже не уверена, откуда у нее такие мысли; неужто их разжигает в ней этот провожатый? Ведь ни братья, ни хозяин, ни близнецы никогда не вызывали в ней ничего подобного. Соголон не может вспомнить, когда попутчики перестали называть его «провожатым» и стали звать по имени: Кеме. Непонятно, как ей относиться к этому имени. Точнее, не к имени, а к тому, как произносить его вслух. За этими своими раздумьями она сидит в стороне от каравана, хотя и не совсем у костра. Когда мужчины проводят какое-то время вместе, скажем, за одним и тем же делом, или просто в совместном пути, то всегда ли они становятся братьями?
Гляньте-ка на Кеме в свете костра! Такой хорошенький, что мог бы быть девицей!
Все смеются, в том числе и сам провожатый.
Осторожней, наемник. В Фасиси любителям мужчин ходу нет, не то что у вас в Конгоре, говорит он, и все снова взрываются смехом, кроме семикрыла, который назвал его «красавой». Соголон мысленно его отмечает и успевает заметить, что отмечает и провожатый, даже когда смеется. Его взгляд чутко перепрыгивает на нее, а она отвести глаза не успевает.
Ты как думаешь, Соголон? окликает Кеме.
У Соголон едва не выскакивает сердце.
Ты спрашиваешь девчонку, считает ли она тебя пригожим?
Соголон молчит, уставясь в темноту. Правда между ней и небом состоит в том, что мысленно она задавала себе этот вопрос множество раз. И отвечала на него.
Кое-кто казался смышленее в прошлую четверть луны, говорит Кеме.
На прошлой неделе я не разговаривал, бурчит семикрыл.
Я не тебе. Ну так что, Соголон, ты сражаешься за правое дело или за монеты?
Женщины не сражаются, кривит губы семикрыл.
Ты метишь стать одной из них, потому и отвечаешь? Я разговариваю с Соголон.
Она не знает, защищает он ее или подтрунивает. Может, и то и другое.
Мужчина способен бывать двумя разными существами одновременно, точно так же как женщина. Видя, как все мужчины насмешливо на нее смотрят, Соголон выходит из своего оцепенения.
Что значит «правое»? молвит она.
То есть? переспрашивает Кеме с любопытством.
Ты говоришь, сражаться за дело. А каково оно? Одна борьба не делает его правым.
А что, удалец, она ведь с умом говорит, оживляются остальные семикрылы. Ты не сказал, правое ли то дело.
А вот ты назови, предлагает он. Назови дело, которое считаешь правым.
Соголон не желает на него смотреть, но не может и отвернуться. Он взирает на нее не сердито, не грустно и не насмешливо, но и не так, как будто особо ее ждет. Скоро разговор сменится, а вместе с тем изменится и он, смеясь и пошучивая, как и раньше. «Но будет ли он меньше думать обо мне?» спрашивает Соголон себя, только не этими словами. Когда провожатый смотрит на нее, слова у нее исчезают.
Глупый караванщик, перестань выжимать из девчонки мысли, говорит первый семикрыл, и все смеются. Звук смеха Кеме в общем хоре больно ее задевает. Но смотреть на нее он не перестает, и от этого у Соголон такое чувство, будто на ней воспламеняется одежда. Этой ночью сна ей не видать. Впрочем нет, сон придет, но только беспокойный.
Всю ночь до утра ее глаза широко распахнуты, и она смотрит, как угасает костер, а он лежит там с тихим похрапыванием, вызывая у нее мысли, что всё, на что она годна, смотреть, как он спит.
Пусть эти люди тебя не беспокоят, говорит он ей наутро. Только и горазды что на всякие россказни, всякую блажь о богах, чудовищах.
«Только ты ее всем и рассказывал», говорит она молча, а вслух добавляет:
Да мне-то что.
Мужчины в тесном кругу все стараются друг друга перекричать. Но никто из нас не громче богов.
Мне как-то всё равно.
А вот я малость переживаю, признается он и поднимает с земли ее седло. Соголон следом за ним идет к лошади. Утро в разгаре, все уже просыпаются. Кеме набрасывает седло на лошадь и собирается приладить, а Соголон противится:
Я и сама могу.
Кеме отступает, воздевает руки, будто он в плену, и улыбается:
Соголон. Ты знаешь, зачем ты едешь в Фасиси?
Конечно. Быть в услужении у хозяйки. Для компании.
Если для компании, то почему ты не рядом с ней, а в хвосте каравана?
Ее словно обдает ледяными брызгами. Соголон приоткрывает рот, но ничего не говорит. Он отвечает кивком, пряча его под капюшоном плаща.
Прошлой ночью я не назвала дело, потому что не хочу войны в виде распрей, говорит она.
Девочка, война всегда с нами. А если не война, то слух о ней. Ваш король вроде бы за мир, но ваш принц?
Я ничего не знаю ни о короле, ни о принце. Фасиси от нас далеко. Где он, а где мы?
Теперь он ближе с каждым днем.
Он учит ее ездить верхом, чтобы лошадь под ней не взбрыкивала и не оставляла синяков на ногах. Хозяйка не ведает, чем ее юная компаньонка занимается снаружи, но рада уже тому, что, просыпаясь, не видит на себе ее пристальных глаз. Что до Соголон, то, катаясь однажды вечером впереди каравана, она теряет из виду Кеме. А когда оборачивается, то он уже рядом; подъезжает ближе и обжигает плетью ее лошадь. Та с гневным ржанием взвивается на дыбы и мчится на отрыв.
Не вопи, только не вопи.
Чтобы не завопить, она вынуждена повторять это вслух. На скаку лошадь под ней подпрыгивает; Соголон соскальзывает, и всё это на безудержной скорости, так быстро, что земля из-под ног. Она ее сбросит, эта лошадь, сломает шею. Соголон сжимает поводья и тянет, рвет на себя, но лошадь лишь ускоряет свой безумный галоп. При прыжке через камень Соголон чувствует, что всё тело ее, взвившись, повисло в воздухе, но снова приземлилось-таки на седло. Она натягивает поводья всё туже, пока не понимает, что от этого только хуже. Каждый рывок заставляет лошадь вздрагивать, вгоняет в страх еще больше, и конца этому не видно.
«Попробуй что-нибудь еще». Соголон тянет за повод слева, крепко, но осторожно, и удерживает до тех пор, пока животное не поворачивает шею. Поворот замедляет их. «Вот так, успокой лошадь». Вскоре они переходят на рысь, и Соголон впервые может перевести дух. Мысленно она трижды отсчитывает сыпучую струйку часов, прежде чем караван догоняет ее, стоящую рядом с мирно щиплющей травинки лошадью. При виде девочки провожатый кидает своего коня в галоп и, подлетев вплотную, спрыгивает с седла.