Оторванный от жизни - Гурова А. 2 стр.


В тот день, понимая, что произойдет нечто ужасное, но не зная, что именно, я сделал кое-что необычное. У меня было несколько статей, которые не опубликовали в университетской газете, но над которыми я трясся несколько лет; я их уничтожил. Потом, торопливо приведя дела в порядок, я сел на первый дневной поезд до Нью-Хейвена и вскоре прибыл туда. Жизнь дома не улучшила мое состояние: я прогулялся пешком три или четыре раза, а потом и вовсе не выходил на улицу до 23 июня. Это был день, когда я вернулся с прогулки в необычном состоянии. Родственникам о своем состоянии я не сказал ничего, кроме общих слов о том, что никогда не чувствовал себя хуже. Подобное заявление в устах неврастеника значит многое, но доказывает мало. Пять лет у меня были плохие и хорошие дни, и мы с семьей начали думать, что со временем все наладится.

На следующий день после возвращения домой я (либо же та часть разума, которая все еще была под моим контролем) решил, что настало время совсем уйти с работы и несколько месяцев отдохнуть. Я даже договорился с младшим братом уехать в тихое местечко в Уайт-Маунтинс, где надеялся излечить свои расшатанные нервы. К тому времени я чувствовал себя так, словно трясусь с головы до ног, и ко мне постоянно приходила мысль, что сейчас со мной случится эпилептический приступ. Не раз я говорил друзьям, что лучше умру, чем буду эпилептиком; однако, если память меня не подводит, я никогда не говорил вслух о настоящем страхе, что я буду подвержен этому заболеванию. Пусть я до безумия верил, что так и случится, у меня была крепкая надежда, что меня это не коснется. Этот факт может до некоторой степени объяснить шесть лет моего терпения.

18 июня я почувствовал себя так плохо, что отправился в кровать и оставался там до 23 числа. Ночью 18 июня мой постоянный ужас стал ложным убеждением бредом. Я долго ждал и наконец убедился, что это произошло. Я сам верил в то, что я настоящий эпилептик, и убежденность в этом оказалась сильнее всего, на что способен здоровый ум. Двойственное стремление, появившееся до того, как мой разум был окончательно повержен,  убить себя и не жить той жизнью, которой я боялся,  теперь разделило мой разум на «до» и «после». С того момента моей единственной мыслью было приблизить конец, потому что я думал, что упущу шанс умереть, если семья найдет меня в эпилептическом припадке.

Учитывая мое состояние и невозможность в тот момент оценить всю тяжесть такой смерти, которую я все-таки рассматривал, мои суицидальные мысли были далеко не эгоистичными. Я никогда не рассматривал самоубийство всерьез: подтверждение тому тот факт, что я так и не раздобыл оружие, несмотря на свою привычку запасаться на случай самых невероятных событий, о которой часто говорили мои друзья. Признаюсь: пока я контролировал свой разум, я раздумывал над суицидом; те же поспешные действия, которые последовали за потерей себя, я даже назвать не могу попыткой самоубийства. Как человек, не являющийся собой, может себя убить?

Вскоре мысли о смерти заполонили мой беспорядочный разум. Я отчетливо помню один из своих планов: он включал прогулку по озеру Уитни неподалеку от Нью-Хейвена. Ее я собирался совершить на самой ненадежной лодке, которую только можно было раздобыть. Подобное судно легко раскачать, и таким образом я оставил бы в наследство родственникам множество сомнений, которые лишили бы мою смерть обычного в таких случаях позора. Еще я помню, как искал смертельное лекарство и надеялся найти его дома. Но количество и качество найденного заставили меня сомневаться в эффективности этого метода. Затем я подумал о том, чтобы перерезать себе яремную вену; я зашел так далеко, что даже прижал лезвие к шее, но потом, когда некий импульс заявил о себе, я спрятал нож в укромное место. Я на самом деле желал умереть, но столь неверный и ужасный способ меня не привлекал. И тем не менее, будь я уверен, что в моем состоянии шаткого безумия я смогу сделать все умело, я бы разом прекратил свои страдания.

Мои воображаемые приступы теперь случались очень часто и отвлекали меня: я был в постоянном страхе обнаружить что-то новое. За эти три-четыре дня я едва сомкнул глаза. Даже снотворное, которое мне дали, не имело особого эффекта. Я сходил с ума внутри, но не демонстрировал это внешнему миру. Бóльшую часть времени я тихо лежал в кровати. Я говорил, но редко: практически, хоть и не до конца, утратил дар речи; но мое молчание почему-то не вызывало подозрений по поводу серьезности моего состояния.

Методом исключения все способы самоубийства, кроме одного, были отложены в сторону. И я сконцентрировался именно на последнем. Моя комната находилась на четвертом этаже. Дом стоял в нескольких метрах от проезжей части. Окна располагались на высоте приблизительно десять метров над землей. Под одним окном земля была замощена плитами от дома до ворот. Под другим окном находился подвал для хранения угля, прикрытый железной решеткой. Он был окружен плитами шириной почти полметра и соединялся с тротуаром другой плитой. И все это было перед домом: камень и железо занимали площадь не меньше двух метров шириной. Не составляло труда подсчитать, насколько мал шанс выживания после падения из окна.

Я встал на рассвете. Осторожно приблизился к окну, отдернул шторы и посмотрел наружу и вниз. Потом я бесшумно закрыл шторы и заполз обратно в постель: я еще не стал настолько невменяемым, чтобы осмелиться на прыжок. Едва я натянул на себя одеяло, как наблюдательная мама вошла в мою комнату, привлеченная, возможно, тем оберегающим предчувствием, которое дарует любовь. Я подумал, что в ее словах крылось подозрение и она слышала, как я подошел к окну, но я молчал, и этих непроизнесенных слов оказалось достаточно, чтобы ее обмануть. На что способны Правда и Любовь, если сама Жизнь стала нежеланной?

Рассвет вскоре спрятался в ярком свете идеального июньского дня. Я никогда не видел дней ярче него если смотреть глазами; никогда темнее чтобы жить, никогда лучше чтобы умереть. Его совершенство и песни малиновок, которых тогда было много в нашем районе, служили одной цели: они стремились увеличить мое отчаяние и заставить меня сильнее желать смерти. День шел своим чередом, и моя тоска усилилась, но я умудрился обмануть близких, время от времени что-то бормоча и притворяясь, что читаю газету; та, впрочем, казалась мне неразборчивой абракадаброй. Мой мозг переваривал сам себя. Создавалось ощущение, что его кололи миллионом иголок, раскаленных добела. Всем телом я чувствовал, будто разорвусь на части из-за ужасного нервного напряжения, которое переживал.

Вскоре после полудня подали обед. Моя мать вошла в комнату и спросила, не принести ли мне десерт. Я согласился. Не то чтобы я хотел сладкого; аппетита у меня не было. Мне хотелось, чтобы она ушла из комнаты, потому что я полагал, что нахожусь на грани очередного приступа. Она моментально покинула комнату. Я знал, что через две-три минуты мама возвратится. Я был на грани. Освобождение сейчас или никогда. Вероятно, мама уже спустилась на один из трех пролетов; с безумным желанием размозжить голову о плиты внизу я бросился к тому окну, которое выходило к воротам. Вероятно, Судьба управляла мной, потому что по-другому никак не объяснить, что на самой грани броска вниз всем телом я решил кинуться вперед ногами. Мгновение я держался пальцами за окно. Потом я разжал их. В падении мое тело развернулось так, что я летел правым боком вниз. Я ударился оземь в полуметре от фундамента здания и по меньшей мере в метре от предполагаемой точки падения. Я упал не на каменный тротуар, а промахнулся на семь  десять сантиметров и ударился о сравнительно мягкую землю. Видимо, я прыгал с почти прямой спиной, потому что обе пятки ударились о землю одновременно. Удар слегка надломил кость в пятке и раздробил бóльшую часть косточек в подъеме каждой ноги, но плоть не повредилась. Ноги стукнулись о землю, а правая рука поцарапалась о фасад дома; вероятно, именно эти три опорные точки разделили силу сотрясения, и из-за этого я не сломал спину. Как оказалось, я был близок к этому, и в следующие несколько недель у меня создалось чувство, что вместо хрящей между позвонками рассыпали битое стекло.

Я не потерял сознания ни на мгновение, и демонический ужас, которым я был одержим с июня 1894 года до этого падения на землю шесть лет спустя, развеялся в ту же секунду, как только я ударился о землю. В дальнейшем ни разу я не испытывал своих воображаемых приступов, и разум даже ни на секунду не думал об этом. Маленький демон, безостановочно мучивший меня столько лет, очевидно, не имел и капли выносливости, которая понадобилась мне, чтобы пережить шок внезапно прерванного полета сквозь пространство. И тот факт, что иллюзия, спровоцировавшая меня желать своей смерти, рассеялась так быстро, означает, что многие самоубийства можно предотвратить, если человек, собирающийся это сделать, найдет помощь в случае подобного кризиса.

III

Я упал прямо перед окном столовой, и, конечно, все присутствующие были потрясены. На то, чтобы осознать случившееся, им понадобилась пара секунд. Потом мой младший брат кинулся на улицу и с помощью других родственников занес меня внутрь. С обедом было покончено. На пол столовой положили матрас, а меня водрузили на него, и мои мучения были невыносимы. Я произнес кое-что важное:

 Я думал, у меня эпилепсия!

Таковым было мое первое замечание.

Несколько раз я повторил:

 Хоть бы все уже закончилось!  так как я думал, что моя смерть вопрос нескольких часов.

Вскоре прибывшим докторам, несмотря на то что я слегка приподнялся, я сообщил:

 У меня сломана спина!

Вызвали скорую, и меня погрузили внутрь. Из-за моих ран машине пришлось двигаться очень медленно. Путь в два километра казался нескончаемым, но мы наконец прибыли в больницу Милосердия; меня определили в палату, которая вскоре стала моей комнатой ужасов. Она была на втором этаже, и мое воображение помутнело, а внимание заострилось, когда у окна появился человек, который установил несколько тяжелых железных прутьев. Все считали, что они были для моей защиты, но мне в тот момент так не казалось. Мой разум был в объятиях иллюзий: он был готов, он хотел воспринять любое внешнее воздействие как предлог для собственных диких мыслей, и это зарешеченное окно положило начало ужасному потоку бреда, который продолжался следующие 798 дней. В течение этого периода мой разум запер и себя, и тело в подземелье, из которого не было выхода.

Зная, что люди, пытавшиеся покончить жизнь самоубийством, обычно отправляются под арест, я считал, что задержан законным образом. Я полагал, что в любой момент меня могут привести в суд, чтобы я ответил перед обвинением, выдвинутым местной полицией. Все действия окружавших меня людей, казалось, намекали на то, что полицейские называют допросом третьей степени. Припарки, положенные на мои ступни и лодыжки, заставляли меня потеть, а моя собственная ассоциация из безумных идей убедила меня, что я «потею» именно так, как обычно пишут в газетах о допросах. Я пришел к выводу, что процесс потоотделения на допросе вызывали специально, чтобы вынудить меня в чем-то признаться, хотя я даже не мог представить себе, какое признание мои мучители хотели бы услышать. Я находился в пограничном состоянии, меня мучила лихорадка, и я никак не мог избавиться от жажды. Мне давали только горячие солевые растворы. Несмотря на то что у врачей были все причины прописывать их мне, я думал, что эти напитки сделаны для преумножения боли, что это какая-то суровая часть допроса. Но даже если бы признание и должно было произойти, я бы едва ли смог, потому что та часть моего мозга, что отвечает за речь, была серьезно задета, а вскоре ее и вовсе истощили мои неконтролируемые мысли. Лишь изредка я бормотал, произнося по одному слову.

Слуховые галлюцинации, или «голоса в голове», усиливали страдания. Я слышал, но не понимал этот адский гул. Время от времени я узнавал тихий голос друга; время от времени я слышал голоса тех, кого не считал друзьями. Все они говорили обо мне и бормотали что-то, что я не мог различить, но знал, что это оскорбления. Призрачный стук по стенам и по потолку палаты отмерял неразборчивое бормотание невидимых преследователей.

Я отчетливо помню бред следующего дня воскресенья. Складывалось ощущение, что я больше не в больнице. Каким-то таинственным образом меня увлекло на огромный океанский лайнер. Впервые я осознал это, когда лайнер был в пути. День выдался ясный, океан был спокоен, но, несмотря на это, корабль медленно тонул. И, естественно, именно я был виновником ситуации, которая закончится для всех фатально, если только мы не достигнем берегов Европы до того, как вода в трюмах погасит все огни. И как же нас настигло подобное несчастье? Очень просто: ночью я каким-то образом по сей день мне неизвестным открыл иллюминатор ниже уровня моря, и ответственные за судно, судя по всему, не смогли его закрыть. Время от времени я слышал, как части корабля сдаются под грузом тяжести; я слышал, как ломаются балки и переборки; и когда вода полилась внутрь там, где я мог увидеть, в другом месте бесчисленное множество пассажиров были утянуты за борт. Это были нежеланные жертвы моего произвола. Я полагал, что меня в любой момент может тоже унести за борт. А вот причиной, по которой меня не сбросили за борт другие пассажиры, я считал то, что они хотят оставить меня в живых до тех пор, пока мы не достигнем берега, где расправиться со мной можно будет куда более изощренным образом.

Покуда я был на борту своего призрачного корабля, я ухитрился как-то проложить железную дорогу; и вагоны, которые проходили мимо больницы, вскоре уже бежали по моему океанскому лайнеру, вывозя пассажиров из гиблых мест на верхнюю палубу, где, казалось, можно было находиться в относительной безопасности. Каждый раз, когда я слышал, как поезд проезжает мимо больницы, воображаемый вагон стучал колесами по палубе корабля.

Бредовые видения были так же примечательны, как и внешние стимулы, вызвавшие их. Позднее я узнал, что совсем рядом с моей палатой были лифт и переговорная труба. Когда последней пользовались на другом конце здания, свисток, сообщавший об этом, создавал в моем разуме следующий образ: в каюте корабля заканчивался воздух; а когда открывались и закрывались двери лифта, я слышал в своих галлюцинациях, что корабль раскалывается на части. Но судно, на котором находился мой разум, не достигло берега и не утонуло. Оно исчезло, как мираж, и я снова обнаружил себя на больничной койке. Значило ли это, что я спасен? Едва ли. Спасение от одного неминуемого несчастья подразумевало моментальный переход к новому.

Бред постепенно сошел на нет. На четвертый или пятый день после 23 июня докторам удалось вправить мои сломанные кости. Операция повлекла за собой новые галлюцинации. Незадолго до наложения гипса мои ноги по вполне понятным причинам побрили от голени до икры. Подобный визит к цирюльнику я посчитал за унижение, проассоциировав его с тем, что я слышал о поведении в отношении убийц и схожими традициями в варварских странах. Приблизительно в то же время на мой лоб крест-накрест наклеили полоски лейкопластыря я слегка поцарапался при падении; и это я, конечно, посчитал клеймом, говорившим о моем позоре.

Будь я в добром здравии, в то время я бы участвовал в трехлетнем юбилее выпуска из Йеля. И в самом деле: я был членом комитета по организации этого мероприятия! И пускай, покидая Нью-Йорк 15 июня, я чувствовал себя до мозга костей больным, я все же надеялся принять участие в праздновании. Выпускники собирались во вторник 26 июня через три дня после моего падения. Знакомые с традициями Йеля в курсе, что Гарвардский бейсбольный матч одно из главных событий поры вручения дипломов. Возглавляемые духовыми оркестрами, все выпуски, чей сбор приходится на один и тот же год, маршируют на Йельское игровое поле, чтобы посмотреть игру и набраться новых сил, задействовав столько жизненной энергии в один безумный день, сколько хватило бы на старый добрый век при экономном использовании. Оркестры, выпускники с криками, тысячи других горлопанов проходят по улице Уэст-Чэпел это самый короткий маршрут от кампуса до поля. Именно на этой прямой расположена больница Милосердия, и я знал, что в день матча тысячи болельщиков Йеля пройдут мимо места моего заключения.

Назад Дальше