Руфь Танненбаум - Савельева Лариса Александровна 8 стр.


Миклошич, разумеется, обо всем этом знал и, проанализировав истерию Евтички, как гадалка изучает кофейную гущу на дне чашечки, совершенно точно установил и сообщил гражданам Загреба, что убийцы Проданов это Йовановичи, Джорджевичи и Караклаичи из Чачака и они по своей расовой, социальной и всякой другой принадлежности цыгане. Но, дорогая моя,  шептались и хихикали аристократки из Верхнего города, все эти генеральши и целый табор хрупких и благородных дамочек из салона Миклошича,  скажите на милость, какая может быть разница между цыганами и сербами, особенно если это Йовановичи, да к тому же еще из Чачака?

Те, кто проще и простодушнее, считали, что трагедия Проданов связана с темными и необъяснимыми силами. Так, в частности, того же пятого марта стало доподлинно известно, что вместе с остальными схвачена и ведьма, которая из хилой груди еще живой Илонки вырвала сердце и прямо у нее на глазах его съела, причем несчастная женщина, вот такая, без сердца, произносила Радуйсямарию. Ведьма сказала Илонке, что та умрет, как только прекратит молиться, так что страдалица преставилась только через три дня и три ночи, когда перестала без передышки повторять Радуйсямария. А в Загорье и в Босанской Крайне вся эта история приписывалась сообществу вампиров или упырей, которые были активны давно и, кто знает, сколько народа они поубивали и сколько домов заставили горевать, но об этом до сих пор ничего не говорили и полиция их не искала. Почему не говорили, этого никто сказать не хотел, однако казалось, что о вампирах и упырях уже всем все известно.

А Соломон Танненбаум больше не чувствовал своей желчи. Нельзя сказать, что желчный пузырь его не беспокоил, может, и беспокоил, но боль, так же как и любая другая, до него не добиралась. Кто знает, в который раз перечитывал он газетные сообщения и ждал, что с лестницы раздастся топот сапог, страшный, как тот, когда хоронили Стиепана Радича, ждал, что услышит звонок и стук в дверь, и панически обдумывал, что сказать Ивке, когда его будут забирать. Она поверит, что он убил Крсту и Илонку, а когда ему вынесут смертный приговор и когда затем, на заре, где-то на склонах Слемена будут вешать, у него не будет возможности объяснить ей, что произошло.

Надо сказать, что маленький перепуганный Мони потерял к Ивке всякий интерес в тот самый момент, как Авраам Зингер пообещал ему Ивкину руку. До этого он желал ее, а после, надо же, больше нет. Из-за нее он готов был перерезать себе вены в ванне с горячей водой, отравиться газом, выстрелить себе в висок, но все это прошло, как только затих шепот на Пражской, перед синагогой, растворился в воздухе, как облако над городом, и люди забыли, что Ивку после бесчисленных просителей ее руки, которым было отказано, солидных и богатых евреев со всего королевства, получил Соломон, еврей лишь по своему имени, а во всем остальном гой, без роду и племени, ничтожество, без веры и знаний, которого не впустили бы в храм, даже если б мир превратился в геенну, а Соломон остался последним из последних евреев. Вместо того чтобы рядом с Ивкой и ее красотой, рядом с большими глазами, которых дети боятся, а мужчины в них тонут, бедный маленький Мони стал важным и уважаемым, вместо того чтобы через Зингера приобрести авторитет и прославить свою фамилию, пусть даже ради одного только, чтобы на Рош ха-Шана[36]дуть в шофар[37]барух ата адонай элохену мелех хаолам ашер кидешану бемицвотав вецивану лишмоа кол шафар, а на шаббат быть неподвижным, как мертвое тело, как каменный столп,  все это имело бы смысл, если бы только маленький дрожащий Мони стал важным и авторитетным, как какой-нибудь из Зингеров, но вместо того, чтобы все сложилось вот так, получилось наоборот, и Ивка рядом с ним стала невзрачной и несчастной, такой, что никакой мало-мальски образованный и солидный загребский еврей ее не замечал, да и Зингеры больше не были такими, как прежде; в шутку даже говорили, что среди них есть евреи, и притом хорошие евреи, еще есть швейные машины, а есть и те, кто просто совсем никто и ничто.

В то пятое марта, и еще весь следующий месяц, Мони неподвижно сидел на кровати, ждал, когда за ним придут и обдумывал, что сказать Ивке на прощание. Думали, что он болен; Георгий Медакович несколько раз отправлял к нему посыльных с лимонами, апельсинами и разваренной овечьей головой, которая вылечивает все на свете болезни, узнавал, не лучше ли Мони, выздоровеет он или же в конце концов окончит свои дни на смертном ложе от самой странной болезни нашего времени меланхолии, которая часто начинается именно с приступов желчного пузыря, после чего превращается в печаль, самую глубокую из тех, что можно себе представить, в душевную немощь и длительное смертоносное молчание. Хозяин Георгий не был человеком особо верующим, однако считал, что не может уволить Соломона именно потому, что тот еврей, живущий в имперском и королевском городе Аграме, задыхающемся под белградским сапогом, где и на Георгия, когда он проходит по площади Елачича, косо смотрят только потому, что он православный. А природа вещей такова, что и еврей будет виновен, если народ стал считать виновными православных, решил хозяин и впервые стал воспринимать Соломона как кого-то, кто важен и кто мог бы, если, не дай Бог, положение дел в королевстве не улучшится, стать ему союзником. Да, Георгий родился в Загребе, здесь, недалеко от Зриневца, и здесь родились и его отец, и дед, и прадед и прапрадед, и с тех пор как появились Медаковичи, было известно, что все они родились в Загребе, однако, если вдруг сюда хлынет сброд из Лики и Герцеговины, городские господа защелкнут замки на всех подъездах, ворота запрут на засовы, опустят жалюзи и закроют глаза, пока народный гнев будет преследовать Георгия. И после того, как его схватят и забьют насмерть вместе с остальными аграмцами, которые крестятся тремя пальцами, и после того, как волнения прекратятся, в воскресенье, в кафе «Дубровник» за чашкой какао и рогаликом те же самые господа равнодушно поинтересуются: что-то не видно господина Медаковича, не простудился ли он?

Вот почему Георгий Медакович вдруг стал так внимателен к писарю Танненбауму, хотя в более счастливые времена он бы этого маленького еврейчика, бледного и какого-то никакого, как тефтеля бедняка, уволил со службы и за меньшее нарушение дисциплины, чем месячное отсутствие на рабочем месте, вызванное острой меланхолией. Однако сейчас Соломон ему нужен, и он посылает ему лимоны и апельсины и эту разваренную овечью голову, которая лечит все болезни, потому что он, Медакович, хозяин конторы, надеется с кем-нибудь разделить свой страх, а если же преследования когда-либо начнутся, он будет знать, что по крайней мере одна дверь для него останется открытой.

В конце концов и жандармы за нашим Мони не пришли, и он не придумал, что бы сказать Ивке при расставании. Может быть, это его и спасло: еще не настало время уходить без прощальных слов.

После того как десяток дней в народе множились рассказы и уже была опасность, что каждый из них может лопнуть, как созревший нарыв, и разлиться по улицам, в газетах опубликовали имена схваченных негодяев. Их насчитали четырнадцать, это были представители всех вероучений, по происхождению из всех частей королевства, но большинство всё же из Боснии и Далмации. Руководили бандой три брата, Богдановичи, каждый старше восьмидесяти пяти лет, родом купрешане, первые ордера на их арест были выписаны еще во времена Боснийского пашалыка[38].

Вот как писали об этом «Новости»:

«Навряд ли кому-нибудь даже в самом страшном сне могло присниться, что кровожадные гайдуки из народных песен появились на окраине нашего главного, самого большого и самого хорватского города, да к тому же еще спустя пятьдесят с чем-то лет после того, как гордая Босния сбросила с себя цареградское ярмо. Но такая беда пришла к нам, а добропорядочный крестьянин Крсто и его верная жена Илона кровью своей заплатили за этот парадокс истории. Понадеемся, что других жертв братьев Богдановичей и их сообщников нет, ибо если эти бандиты проникали в сам Загреб, то вполне может оказаться, что и в нем они могли кого-нибудь ограбить и убить, а потом исчезнуть. Кто знает, какие ужасы открылись бы следствию, поскольку и из народной песни известно, что такие, как Богдановичи, на одном злодеянии не останавливаются».

Двумя днями позже был объявлен в розыск еще один, пятнадцатый, член банды. Его описывали как мужчину среднего возраста, рост примерно метр и семьдесят пять сантиметров, стройный, голова удлиненная, правильные черты лица, темные волосы и черные глаза, держится по-господски, хорошие манеры. Зовут его Эмануэль Кеглевич, он бывший католический священник, но в каком приходе или монастыре служил, неизвестно.

У Мони немного отлегло от сердца, когда он прочитал в газетах описание Кеглевича, потому как сам он был на двенадцать сантиметров ниже, однако надо же, казался выше тем людям, с которыми годами гулял по ночам. Гораздо выше. Не будь он так взволнован или будь он хоть чуть-чуть умнее, он, возможно, сделал бы из этого некоторые умозаключения, но Бог не дал Соломону, как настоящему Соломону, самому делать слишком много выводов. Поэтому он еще немного врос в землю у себя под ногами и, возможно, стал ниже Эмануэля Кеглевича уже на целых четырнадцать сантиметров.

Однако стоило газетам написать, что пятнадцатый разбойник объявлен в розыск, разразился скандал, который через некоторое время полностью затмил историю трагической судьбы Крсто Продана и его Илонки. Семейство благородного Кеглевича заявило, что в их роду нет никаких Эмануэлей, к тому же не было таковых и в последние сто лет. А также, что среди Кеглевичей не было ни попа-расстриги, который бы нарушил данный Богу обет, ни расточительного сына, которого бы отец или братья лишили наследства. Все это оскорбляет род и имя Кеглевичей, древних хорватских аристократов, которые всегда и против каждого завоевателя гордо и отважно служили народу хорватскому. Поэтому нет никакого сомнения, что фантом Эмануэля Кеглевича кем-то выдуман, чтобы свалить вину за маргинальное убийство и разбой на тех, кто безусловно не может иметь ничего общего с такими действиями, а именно на представителей народного духа и имени, на граждан имперского и королевского Аграма, чьи слава и гордость, как написал возмущенный читатель «Новостей», вестимо древнее, чем грязь на остроносых опанках[39], которые сегодня топчут его площади и улицы.

Напрасно той весной устраивали поиски пятнадцатого разбойника. Его не только не нашли, но о таком человеке не слышал никто, кроме арестованных бандитов и владельцев и завсегдатаев нескольких пивных из Чрномереца и Кустошии.

В конце августа к Соломону Таненбауму вернулись приступы, связанные с желчным пузырем. Он больше не боялся, что за ним придут. Разваренные овечьи головы уже давно не появлялись на Гундуличевой,  11, выдохлись запахи апельсинов и лимонов, а хозяин Георгий был счастлив, что маленький неказистый Мони, мелкий еврейчик, над которым он подшучивал, когда появлялся у себя в конторе, справился с меланхолией, этой чумой душ нынешних времен.

Х

Во время первых дождей в Загреб приехал цирк «Империо». На площади в конце Драшковичевой улицы поставили огромный шатер, полосатый, как зонтик над сундуком мороженщика. Вокруг шатра расположились клетки с дикими животными: львами, тиграми, пумами, волками, медведями, обезьянами, жирафами, возле которых прохаживались сторожа, следя за тем, чтобы чей-нибудь ребенок не подошел слишком близко к решетке или чтобы какой-то болван повзрослее не расхрабрился перед девушками и не потянул за хвост льва, а такое однажды уже произошло, где же это было в Будапеште или в Праге?  после чего парнишка остался без руки, а «Империо» обязали умертвить льва как будто зверь виноват, что ему не нравится, когда его дергают за хвост.

Немного в стороне от клеток были расставлены складные столы, за которыми толстые усатые дядьки и морщинистые тетки с щедро накрашенными лицами торговали розовой сахарной ватой, плитками из кунжута на меду, малиновым сиропом и лимонадом. Повсюду сновали лилипуты, они производили невероятный шум и ор на всех известных и неизвестных языках и наречиях, на итальянском, немецком, на идише, на аромунском, венгерском, на языке корсиканских заключенных и даже на том, на котором общаются балканские турки, вступившие в противоречие с законом. Гремели литавры, барабанщики били в барабаны, приглашая на послеполуденные и вечерние представления, а церемониймейстеры в черных фраках, с высокими цилиндрами на головах, провожали заинтересовавшихся в комнату ужасов, в арабский дом и в дом сестры Гулливера это были три небольших шатра, которые наподобие пограничных укреплений находились на краях поляны.

Целыми днями со всех сторон раздавались визг и гвалт, толклись и старые, и молодые, но больше всего было детворы из начальных школ и гимназистов. Были здесь и городские бездельники и праздношатающиеся, заики и слепые, старики с сифилитическими носами в боснийских костюмах, которые ходили туда-сюда и предлагали народу за динар или два рассказ о героической битве против турок, были и горбуны, которые для собственного удовольствия жонглировали четырьмя мячиками, попадались и уродцы, искавшие работу в цирке, которым нечего было предложить, кроме своего уродства. Была здесь и вечная пара наперсточников, Штефко и Мишко, которые вот уже тридцать с чем-то лет выкачивают деньги из наивной публики. Штефко следит, не приближается ли полицейский, а Миш-ко на небольшом куске линолеума вертит и переворачивает три коробка от спичек марки «Долац». Под одним коробком шарик, два других пусты, наблюдающий всегда считает и эта уверенность не покидает его никогда,  что он отгадает, под каким коробком его ждет выигрыш.

Перед цирковой площадью с равнодушным видом прогуливаются господа в элегантных дождевых плащах, в шляпах и с черными лондонскими зонтами. Есть среди них и такие, у кого в руках раскрытая книга: они делают вид, что читают, хотя то и дело стреляют взглядом в народ, толпящийся перед клеткой с тигром, или засматриваются на размякшие груди пожилых циркачек, зазывающих людей к кассе. А другие, у которых в руках нет открытых книг, стоят нахмурившись и поглядывают на часы, потому как, надо же, тот, кого ждут, опаздывает уже как минимум на полчаса, а потом всматриваются в улицу Драшковича, нет ли там того, кого ждут, а потом в сторону циркового шатра, будто этот некто может выйти оттуда рука об руку с акробаткой Наталией, летающей русской, которой восхищаются Париж, Берлин и Лондон, да что там ее слава достигла даже Бразилии и бразильских аборигенов, которые до Наталии еще никогда не дивились и не кланялись ни одному белому человеку, даже римскому папе, британской королеве или германскому канцлеру. Возможно, эти господа в дождевых плащах и с одинаковыми зонтами не выглядели бы так необычно, если бы каждый день их не было здесь человек по тридцать. Они появлялись утром, около девяти часов, открывали книги и поглядывали на часы до восьми вечера, когда начинается последнее представление. Тогда они быстро и не прощаясь расходились, каждый в свою сторону. Утомленные стоянием на месте, распухшими мозолями и натертыми во влажных носках ступнями, они уходили, не сделав никакой работы, но завтра будет новый день, цирк все еще остается в нашем городе и, возможно, им повезет больше.

Назад Дальше