Я её не слушаю, наклоняюсь и срываю ягоды. Землянику, а затем, малину. Протягиваю ягоды маме и говорю, что в малине есть косточки, но их можно есть. Мама смотрит на меня с опаской и говорит, что кушать немытые ягоды опасно можно подхватить инфекцию. Говорит, надо питаться правильно, как все: обработанной пищей. Мама говорит, а я не слушаю и ем. Она замолкает и смотрит на меня. Затем, с опаской, на ягоды в моей ладони. Берёт одну, малину, и кладёт в рот. Жуёт, и я вижу, как меняется её взгляд. Она понимает, о чём я говорила.
А теперь, шепчу маме на ухо, давай посмотрим ромашки. Они похожи на маленькие солнышки. На маленькие земные солнышки.
Мама улыбается, целует меня в лоб. Она берёт меня за руку, и я чувствую её родное тепло. Мама гладит меня, и я открываю глаза.
Сухой ветер поднимает края серого тента, и всё пространство заливает невыносимый солнечный свет. Жара. Грязный брезент опускается, и свет меркнет. Вокруг летают жёлтые звездочки. Издалека доносятся голоса. Ветер вновь поднимает брезент палатки, и на этот раз вместе с пронзительным солнцем приносит песок. Сквозь боль я смотрю на светящиеся края ткани. Порыв ветра почти полностью открывает дверь в мой маленький мирок, я не выдерживаю ослепительного света и закрываю глаза.
Напротив меня сидит Ребекка. Милая Ребекка. Мы вместе ходили на завтраки, ели в белоснежной столовой. Как и все на ковчегах. Я любила садиться у окна-экрана с цифровым миром внутри. Иногда экраны показывали море. Я люблю море. Тебе, правда, больше нравятся горы. Поэтому, когда ты приходила в гости в мою каюту, я переключала родительские берёзы на твои любимые горные хребты. Помню, когда мы были маленькими, мы воровали из столовой еду, приходили в каюту, включали горы и представляли, будто отправились на пикник. Когда мои родители узнали о наших проказах, они рассказали твоим, и мы все вместе устроили большой семейный отдых на природе. Я никогда не забуду тот день. День, когда я была счастлива.
Кто такая Ребекка? спрашивает сиплый голос с сильным акцентом.
С трудом открываю глаза и поворачиваю голову: рядом со мной, недалеко от входа в палатку, сидит мужчина. Собрав все силы, стараюсь его разглядеть. Человек весь в лохмотьях, обросший. Кажется, подле него лежит оружие. Только не могу понять, какое. Никогда такого не видела похоже на древнее ружьё.
Подруга, отвечаю. Голос режет пересохшую гортань, и я прошу воды.
Человек смеётся и качает косматой головой.
Ты за день пила воды больше, чем я выпил за всю свою жизнь! Антибиотики у вас там, да? Даже водопровод, слышал, есть. А мы тут дохнем, как крысы, он поднимает своё оружие и направляет на меня. Кто такая Ребекка? Отвечай!
Наверное, я должна испугаться. Но то ли нестерпимая головная боль, то ли невыносимая жара так действует: я просто кладу голову обратно и устремляю взор в потолок. На коричнево-серой ткани распускаются грязные пятна, будто цветы. Серые, коричневые, бурые. Некоторые похожи на запёкшуюся кровь. Как на потолке могла оказаться кровь?
Отвечай! повторяет голос, а я не могу пошевелиться. Пусть стреляет. По крайней мере, мёртвые не чувствуют боли.
Зак, ты с ума сошёл? доносится издалека другой голос, и я слышу, как опускается ружьё.
Да зачем с ней возиться? хрипло огрызается Зак. На мясо и дело с концом. Я бы их всех оттуда перестрелял. Чёртовы землеройки.
Землеройки. Это, видимо, ко мне. Папа иногда в шутку называл нас землеройками. Он говорил, что нельзя забывать, откуда мы. А мы с поверхности. Значит, я наверху?
Такой свет может быть только наверху. И жара. На ковчеге не бывает жарко. Сейчас же удушающе жарко и ослепительно светло. Как во время взрыва. Взрыв. Оглушительный взрыв и пожар. Кажется, подбили наш бронеход. И, кажется, это были не иные: я не помню гула истребителей. Я ничего не помню. Хотя Кажется, меня направили в Вавилон. Меня и ещё четверых учёных. Вот только не помню зачем. Кажется, для участия в проекте, как-то связанным с «Араратом». Со мной ехала Ребекка, она тоже биолог, ещё был Том, физик. Помню Александра, химика, и Зульфию, инженера. Нас сопровождал отряд солдат. У них было своё задание.
Пить будешь? спрашивают.
Чувствую, как к губам подносят стакан. Делаю глоток и закашливаюсь: вода тёплая, горькая, маслянистая. Воняет.
Смех.
Другой воды у нас нет, отвечает голос, и я открываю глаза. Рядом сидит молодой человек, примерно моего возраста. Его кожа смуглая от палящего солнца, одежда просаленная, а свалявшиеся волосы собраны в пучок. Жестянка, из которой он пытался поить меня, покрыта слоем липкой гниющей грязи. От мысли, что я пила из этой посуды, меня скручивает рвотный позыв. Мужчина укоризненно качает головой. Если не будешь пить, говорит, умрёшь. Если захочешь жить, привыкнешь. Он оставляет подле меня посуду и уходит. Чтобы выйти, набрасывает на себя какой-то балахон, поднимает полы тента, и на мгновение меня ослепляет неистовый солнечный свет. Я ложусь и закрываю глаза. Я лучше умру, чем пить весь этот букет инфекций. Лучше смерть от жажды, чем жизнь в этом испепеляющем аду или мучительная гибель от какого-нибудь заболевания.
Я помню из загрузок, что наверху остались люди. Ковчеги не в состоянии принять всех жителей Земли. Лет тридцать назад ещё проводились операции по отбору новобранцев: на войне с иными гибнет много людей. Сейчас вниз уже не забирают. У жителей поверхности слишком много мутаций от солнечной радиации, слишком много неизлечимых болезней И теперь тут, на родине мамы, я. Мама родилась наверху. Она часто рассказывала мне о северном городе в котором жила. О её дедушке Кариме, у которого отец был астрономом, о её друге, Рустаме, и о занавеске в ромашку. Мама, моя милая мама
Мама любила Вивальди. Помню, у неё на будильнике стояла «Весна». Когда я была маленькой, я вставала чуть раньше родителей и прокрадывалась в их комнату. Я тихо ложилась на постель между мамой и папой и ждала начала аллегро. Сейчас я понимаю, что, конечно же, будила обоих. Но тогда Они так терпеливо изображали сон, что я верила. Верила, что моих родных будят первые аккорды творения гениального классика и лёгкий шум несуществующих берёз. Мама сонно гладила меня по голове и называла «моё чудо». Спустя много лет я узнала, что, оказывается, я действительно чудо. Ведь врачи говорили маме, что она не может иметь детей.
Ещё мама мечтала попробовать малину. Она очень любила малиновый джем. Во времена её молодости всё только начиналось, и люди кушали эти противные каши, сдобренные синтетическим вареньем. Поэтому я была очень рада, когда сканирование и тесты определили меня биологом. Мне тогда было десять лет, и я мечтала вырастить для мамы настоящую малину. Не знаю почему, но именно это растение никто не синтезировал из сохранённого генетического материала. В те времена лаборатория знала уже много воскрешённых культур, но малины не было. Я очень хотела вырастить малину для мамы Мама, кажется, у меня получилось. Получилось Получилось в тот самый день, когда ваш с папой истребитель подбили. Мне исполнилось семнадцать, и я сдавала свой первый курсовой проект: реконструирование вымерших видов плодово-ягодных культур.
Помню, как долго стояла у входа в аэростоянку, на верхнем ярусе. Пришла сразу после экзамена, не могла ждать. Я хотела скорее сообщить маме, что у неё скоро будет настоящая малина! Стояла чуть дальше встречающих военных и врачей. Гражданским обычно не разрешали присутствовать на прибытии истребителей, но для меня делали исключение родители были заслуженными пилотами. Ещё год полётов и оба ушли бы в отставку. Слышала, что говорили, будто бой был особенно тяжёлым. Что много потерь. От этих разговоров веяло каким-то странным щемящим чувством. Чувством невыразимой тоски, глубокой и вечной. Сейчас я уже знаю, что это, это дыхание смерти. Дух вечности. Но тогда Я стояла за массивными спинами солдат и с замиранием сердца смотрела на прибывающих. Раненых действительно было много. Некоторые самолёты возвращались на одном двигателе. Их окружал чёрный дым и от них разило неестественной едкой вонью умирающих машин. Я стояла и смотрела, как людей выносят на носилках, как кричат врачи, как бегут за подмогой военные Я стояла и смотрела, как закрывается потолок аэростоянки, как уходят последние пилоты, как пустеет зал. В воцарившемся хаосе про меня забыли. Я стояла и смотрела, как робот приехал убирать лужи крови и топлива. Я стояла и не могла поверить, что мой самолёт уже никогда не прилетит. Стояла, пока мягкий голос системы не объявил, что аэростоянка закрывается и гражданам ковчега необходимо покинуть помещение. И тогда я поняла, что осталась одна.
В тот день я не вернулась на учёбу, пропустила загрузку. Я легла на родительскую кровать, включила Вивальди и мамины любимые берёзы. Мамина подушка ещё хранила её родной запах и даже один солнечный волосок Ко мне пришла Ребекка. Она принесла из столовой еду и села подле моей постели. Она ничего не говорила. Ребекка расстелила на полу полотенце и стала ждать меня. Через некоторое время я нашла в себе силы и спустилась к ней. Подруга обняла меня. Когда мы покушали, Ребекка предложила переехать к ним в каюту, ведь теперь мне придётся освободить свою и переселиться в общую. Но я отказалась: у Ребекки есть брат и младшая сестра, селиться к ним пятой мне было неловко. В общей каюте я тоже буду не одна.
Ребекка держала меня за руку на чествовании погибших воинов. Она была со мной, когда открывали Стеллу Героев. И она вернула меня к учёбе, заставила вновь ходить на загрузки. Благодаря ей я защитила свою диссертацию и стала настоящим биологом. Я получила почётную работу в отделе терраформирования.
В свободное время мы с Ребеккой часто гуляли по залам терраформирования: представляли, будто наверху. Я включала стены, безликую заставку вечного поля. Ребекка брала меня за руку и спрашивала, куда сегодня отправимся? Сначала в тропики, а потом на север? Или наоборот? Я улыбалась и говорила, что надо проложить маршрут, как настоящие туристы. Ребекка смеялась: мы взрослые люди, а ведём себя, как дети. Я в ответ пожимала плечами, и мы шли гулять. Иногда мы представляли, что гуляем под звёздами. Ночное небо мы видели лишь на фотографиях. Как же должно быть чудесно, когда мир освещают мириады других миров
Удушающая жара и жажда вырывают меня из блаженного сна. Сквозь закрытые веки вижу неистовый свет. Тут нет волшебных звёзд. Тут ничего нет, кроме адского пекла, грязи и инфекций. И убийственного запаха. Запаха пота и разложения. Я открываю глаза и сквозь расплывающиеся жёлтые круги вижу, как мама берёт пульт и включает стены. Теперь меня окружает несуществующий лес. Мама включает звук, и деревья начинают нежно шелестеть. Сквозь листву пробивается цифровое солнце, и мне кажется, что его лучи похожи на лёгкий тюль. Или на северное сияние. Совсем как настоящие. Нет. Настоящее солнце убивает.
Ребекка мне говорит, что раньше заставка была не на все стены раньше были мониторы, которые называли окнами. Да, отвечаю, я видела на фотографиях. На старых маминых фотографиях. Мама, говорю, любила берёзы. И ромашки. Она их называла солнышками.
Ребекка смеётся. Нет, это не Ребекка.
Если ты не будешь пить, ты умрёшь, говорит не Ребекка.
Я не хочу жить здесь, выдавливаю из себя слова.
На ковчег тебя не отпустят. Нам нужны образованные люди. Поэтому мы и напали на бронеход. Ради мозгов, оружия и топлива.
Значит, вы обойдетесь без моего мозга.
Человек вздыхает.
В бреду ты часто завала маму и Ребекку. Ребекка тоже была в бронеходе?
Это действительно не Ребекка. Она не стала бы спрашивать о самой себе. Очертания человека становятся яснее, и я узнаю его: он пытался напоить меня водой.
Киваю в ответ. Мужчина спрашивает, как выглядела Ребекка. Я собираю все силы и говорю, что, как и все: в серой форме, с биометрическим браслетом-паспортом гражданина ковчега, лысая. Правда, она не делала татуировок на черепе говорила, что на её чёрной коже синие вензеля будут смотреться некрасиво. Мне кажется, она просто боялась. От боли в горле я закашливаюсь, и мужчина вновь протягивает мне воду. Он говорит, что его зовут Артур, и что это самая чистая вода, которая у них есть. И если чернокожая женщина моя Ребекка, то она жива. И единственный человек, которому по силам её спасти это я, у других для этого нет знаний.
Ужас накатывает на меня ледяной волной, я беру у Артура его грязную чашку и начинаю пить. Меня тошнит от запаха и гнилого вкуса воды, но я стараюсь не дышать и допиваю. Допиваю ради неё, ради моей Ребекки. На удивление, становится легче. Артур улыбается и говорит, что мне повезло. Из всех, кто был в бронеходе, я единственная не получила тяжёлых травм. Врач их табора погиб месяц назад, поэтому помочь своим товарищам могу только я. Артур спрашивает моё имя и кем я была на ковчеге. Меня зовут Ника, и я биолог. Занималась реконструкцией растений. Артур смеётся: у вас там что, восклицает, даже сады растут? Я киваю, в отделе терраформирования, отвечаю. Улыбка Артура превращается в гримасу, он с ненавистью смотрит на меня, но больше ничего не говорит.
Я пытаюсь сесть, но ватное тело не слушается. Я спрашиваю, сколько прошло времени после катастрофы. Артур отвечает, что около суток. Это много, очень много! Что с Ребеккой? Что с другими? Прошу Артура помочь мне встать. Он черпает воду из жестяного таза чашкой, и снова протягивает мне. Он даже не помыл её. Меня сковывает очередной приступ тошноты, но ради Ребекки я заставляю себя пить.
Пытаюсь встать, но тут же падаю обратно. Голова кружится и нестерпимо болит. Кажется, у меня сотрясение мозга. Но я вновь силюсь подняться. Я спасу Ребекку. Мокрая от пота одежда липнет к телу. Хочу снять водолазку, но Артур останавливает меня, говорит, что если я хочу выйти, придётся надеть ещё и паранджу, иначе кожа сгорит на солнце. Я прошу его помочь. Артур берёт меня под руку и помогает встать. Ноги подкашиваются, но я держусь. Кажется, я хочу есть. Но о еде я даже боюсь заикаться: представить не могу, чем питаются на поверхности.
Артур протягивает тёмные очки и серый марлевый мешок с прорезями для глаз. Говорит, что большинство ходят так, полностью закрытые от солнца. Вот у Зака, говорит, иммунитет. Он справляется без очков и паранджи. Я стараюсь не смотреть на бурную жизнь, которая разворачивается на оправе солнечных очков, и надеваю их. Мир становится серым. Затем Артур одевает на меня просаленный мешок, который он назвал паранджой. Какая это паранджа? Настоящая паранджа, помню из загрузок, женская одежда в мусульманских странах, а не грязная мешковина. Но я молчу. Я не говорю Артуру, что его мешок никак нельзя называть паранджой. Я жду, пока он наденет свой балдахин, и стараюсь не упасть от слабости.
Артур берёт меня под руку, и мы выходим. Бытие ослепляет: даже сквозь чёрные очки и сетку паранджи мир нестерпимо светится. Горячий воздух тут же пронзает лёгкие, не давая сделать и шага. Паранджа прилипает к моему мокрому от пота лысому черепу, и кажется, будто на голове полыхает огонь.
Я не могу сдвинуться с места, Артур терпеливо ждёт, когда я совладаю с собой. Он говорит, что днём стараются не покидать палаток, все работают ранним утром или вечером. Табор меняет стоянку ночью. Я не хочу узнавать подробности их жизни, я прошу отвести меня к Ребекке. Артур говорит, что лазарет на краю стоянки. Там, в общем шатре, они держат больных. Я же, по их мнению, здорова, поэтому меня поместили в палатку Артура. Я хочу возмутиться, но передумываю: на ковчеге в общей каюте я прожила десять лет. Правда, на ковчегах женские каюты располагаются отдельно от мужских. А вот семейную, с одной или с двумя комнатами, надо заслужить. У моих родителей была именно такая двухкомнатная. Почти дворец.
Опираюсь на Артура и с трудом переставляю ноги. Жар от серого песка ощущается даже через подошву обуви. Между палаток почва утоптана; сами тенты, собранные из непонятно чего, утопают в песке и мусоре. В душном воздухе витает тошнотворный запах гнили. Или так пахнет моё новое одеяние, которое с момента создания, скорее всего, даже не стирали.
Артур говорит, что отныне это мой дом. Я должна стать их врачом и обучить врачеванию всех, кто сможет учиться. Я тихо интересуюсь, почему этого не делал их предыдущий врач. Потому что предыдущий глава табора не считал обучение необходимым, отвечает Артур. Барон полагал, что самое главное научить людей драться и добывать воду. Теперь старый барон умер, а новый барон имеет прогрессивные взгляды. Я замолкаю. Говорить мне тяжело, высказывать своё мнение относительно «прогрессивных взглядов» совершенно не хочется. Наверное, солнечная радиация влияет и на способность ясно мыслить. Если я выживу, если не смогу вернуться домой, значит, меня ждёт та же судьба сойти с ума от невыносимой жары.