Конечно, он занимался раньше хирургией и судебной медициной, сам преподавал эти дисциплины, но никогда не думал, что станет военным медиком: его больше привлекало акушерство, повивальное искусство область, совершенно противоположная этой. За двадцать четыре года в Йене доктор Лодер подготовил множество врачей, построил новый анатомический театр, учредил родильный госпиталь, издал подробнейшие анатомические таблицы. Потом ему предложили должность профессора в университете Галле, он принял прусское подданство. Но шесть лет назад Галле был занят французами. Брат Наполеона, Жером Бонапарт, ставший королем Вестфалии, предложил служить ему; Лодер отказался и уехал в Кёнигсберг. Когда прусский король заключил союз с Наполеоном, доктор перешел в русское подданство и стал лейб-медиком императора Александра. Года полтора Христиан Иванович спокойно жил в Москве, занимаясь частной практикой, пока не началась война Теперь он мотается между Касимовым, Меленками и Елатьмой.
Nein! резко крикнул он санитару, собиравшемуся напоить раненого с кровавой тряпкой на голове. Operieren[2].
* * *
«Найдя столь долгое время изыскиваемое, но поныне еще не обнаруженное средство произвольно управлять летучею машиною, действие которой я в шести верстах от Москвы в присутствии многих зрителей показывал, от коих свидетельство отобрать можно, я ныне всеподданнейше умоляю Ваше Императорское Величество не пропускать ни малейшего времени, дабы сие важное дело сколь возможно поспешнее произведено могло быть в действие. Совершенно будучи уверен, что я впоследствии заслужу благоволение Вашего Императорского Величества по причине двукратно уже испытанного мною успеха в употреблении моей машины, всеподданнейше прошу мне позволить: оконченную уже мною в Москве малую машину, если не явится никаких чрезвычайных препятствий, здесь собрать, а не достающие к ней части вновь изготовить, потому что рама и нижняя часть, по причине весьма поспешной укладки, на что я только три часа имел времени, не могли быть увезены, но были истреблены при приближении неприятеля».
Перечитав еще раз перевод собственноручного донесения Франца Леппиха, сделанный с немецкого языка, граф Аракчеев вновь испытал неприятное чувство непонимания. Леппих шарлатан, в этом уже не осталось никаких сомнений, к тому же еще и лгун: он наглым образом утверждает о двукратном успехе в «употреблении» своей машины, ссылаясь даже на неких свидетелей, тогда как из донесений графа Ростопчина ясно следовало, что его управляемый аэростат не то что не был испытан, но даже не смог подняться в воздух. Допустим, в Москве его могли использовать просто для отвлечения внимания обывателей, чтобы унять их тревогу при приближении французов, хотя игрушка оказалась слишком дорогой. Но почему же государь распорядился удовлетворить прошение «изобретателя»? «Отвести ему строение длиной 50 футов, шириной 22 фута и восемь других покоев, отапливаемые ежедневно. Позволить выбрать из адмиралтейского лесного магазина строевой лес для рамы и короба, набрать немецких столяров и слесарей из числа казенных работников. Отправить в Нижний Новгород курьера за баллоном, сеткой и другими вещами и мастеровыми. Выделить средства». Средства! Казна не бездонна, убытки неисчислимы, армия сейчас не имеет самого нужного, а государь хочет снова тратить тысячи на фук? Но с другой стороны, Алексей Андреевич уже дважды выражал государю свои сомнения по поводу леппиховой машины и слышал в ответ, что он глуп. Возможно, государь имеет свои виды, не доступные пониманию простых смертных. Кто такой Аракчеев, чтобы противиться его воле? Он всего лишь слуга государев и должен повиноваться ему беспрекословно.
Государь сейчас нездоров, раздражителен, замкнулся ото всех на Каменном острове. Не следует перечить ему и причинять еще большие неудобства.
Лакей доложил, что прибыл господин Шишков и просит принять его. Алексей Андреевич велел проводить государственного секретаря в его кабинет.
Шишков вошел мелкими шажками, распространяя вокруг себя сладковатый и малоприятный старческий запах, поклонился, попросил прощения за то, что обеспокоил его сиятельство: государь позволил ему переговорить с господином Яковлевым, недавно привезенным из Москвы, поскольку он первый очевидец, прибывший в столицу. Аракчеев кивнул и лично проводил гостя в комнату, где помещался арестованный.
Ивана Алексеевича Яковлева привезли на Литейный под конвоем, с донесением от арестовавшего его генерала Винцингероде. Задержавшись в Москве из-за болезни родственника, Яковлев не успел выехать до вступления в нее французов, лишился крова из-за пожара, был вынужден ночевать со всеми домочадцами на площади, обратился к маршалу Мортье за пропуском, чтобы проследовать в свое имение, но такие пропуска выдавал только сам Наполеон. Узнав, что брат Яковлева, Лев, в свое время был русским посланником в Касселе, при дворе Вестфальского короля, Наполеон согласился его принять, говорил ему о своем желании заключить мир и дал письмо к императору Александру для передачи в собственные руки, сделав это условием выезда из Москвы. Письмо Яковлев отдал Аракчееву под расписку, и Алексей Андреевич доставил его государю, чем вызвал только его неудовольствие. Дальнейших распоряжений по поводу Бонапартова порученца не воспоследовало, он так и жил в здании военного департамента. Проводив к нему Шишкова, граф оставил их вдвоем.
У Яковлева было узкое, костистое лицо, вид замкнутый и нелюдимый. Шишкову не удалось разговорить его, на все вопросы Иван Алексеевич отвечал коротко и скупо, и всё же картина складывалась самая ужасная и безотрадная: Москва горит, пьяные неприятельские солдаты носятся по улицам, подобно варварской орде, истребляя припасы, грабя обывателей, рубя саблями безоружных, превращая храмы в конюшни Вернувшись домой, Александр Семенович принялся составлять «свидетельство очевидца» для опубликования в газетах, но, как обычно, увлекся и отклонился от изображения фактов, пустившись в общие рассуждения:
«Сами французские писатели изображали нрав народа своего слиянием тигра с обезьяною; и когда же не был он таков? Где, в какой земле весь царский дом казнен на плахе? Где, в какой земле столько поругана была Вера и Сам Бог? Где, в какой земле самые гнусные преступления позволялись обычаями и законами? Взглянем на адские, изрыгнутые в книгах их лжемудрствования, на распутство жизни, на ужасы революции, на кровь, пролитую ими в своей и чужих землях: и слыхано ли когда, чтобы столетние старцы и не рожденные еще младенцы осуждались на казнь и мучение? Где человечество? Где признаки добрых нравов? Вот с каким народом имеем мы дело! И посему должны рассуждать, может ли прекращена быть вражда между безбожием и благочестием, между пороком и добродетелью? Долго мы заблуждались, почитая народ сей достойным нашей приязни, содружества и даже подражания. Мы любовались и прижимали к груди нашей змею, которая, терзая собственную утробу свою, проливала к нам яд свой, и, наконец, нас же за нашу к ней привязанность и любовь всезлобным жалом своим уязвляет. Не постыдимся признаться в нашей слабости. Похвальнее и спасительнее упасть, но восстать, нежели видеть свою ошибку и лежать под вредным игом ее. Опаснее для нас дружба и соблазны развратного народа, чем вражда их и оружие».
* * *
Орлов луг у Калужской заставы напоминал собой цыганский табор, только без кибиток и лошадей. Туда подходили всё новые погорельцы, садились своим кружком, сложив внутрь его узлы и сундучки, корзинки с младенцами и прочие пожитки. У кого-то и вовсе не осталось ничего, богатые обратились в нищих. Весь этот табор гудел, точно улей, в шум голосов вплетался лай собак. Время от времени из города возвращалась партия добытчиков, отправлявшихся за провизией шарить по подвалам на пепелищах, подчищать разбитые лавки и кондитерские. Брать еду не грех: не помирать же с голоду, зато при виде узлов с крадеными вещами люди стыдливо отводили глаза: срам-то какой, Бога не боятся, у своих воруют! Но ничего не говорили и не совестили не ровен час, еще прибьют. Бродить по подвалам отправлялись только удальцы: там можно было столкнуться с французами, промышлявшими тем же самым. Люди же робкого десятка ходили на огороды и приносили оттуда горькие огурцы, капусту, картошку и свеклу.
Господам что фьють! Сели да поехали. И то еще, когда выезжать было разрешено только женщинам и детям, некоторые рядились в женское платье, подвязывая щеки будто бы зубы болят, а на самом деле, чтобы скрыть бакенбарды. А дворня, почитай, вся осталась. Как пришли французы, люди фабриканта Баташёва бежали из усадьбы на Швивой горке за Яузу и там стали лагерем: посадили детей и жен в капустные грядки и охраняли их от грабителей. Приказчик их, Соков, храбрый человек оказался, дай Бог ему здоровья. Только засели они в капусте, как слышат стоны неподалеку. Часть ребят побежали туда ахти, Господи! Человек лежит весь в крови: ограбили, руки-ноги переломали, чуть до смерти не убили! Так Соков этот взял с собой мужиков покрепче, да с дубьем, и пошел в кусты, куда скрылись злодеи. А там сидят человек двенадцать все с подвязанными руками и головами, якобы раненые, а это разбойники и есть! Не французы наши! Баташёвские их отметелили как следует, а потом нашли в воде, среди осоки, множество разного платья и прочих вещей.
На подобные рассказы всегда отвечали своими историями, одна горше другой. Спасаясь от огня, погорельцы скучились на Полянском рынке вокруг фонтана, ища защиты у святителя Григория Неокесарийского, а злодеи тут как тут: узлы разрывали, отыскивая драгоценности, с мужчин снимали сапоги, одежду, вытаскивали из карманов часы и табакерки, с женщин срывали платки, шали, а то и платья, серьги выдергивали прямо из ушей, кольца с пальцами отрубали, крику-то, шуму, и огонь гудит, и ветер завывает А баб сколько ссильничали! Девушек, совсем молоденьких! К одной барышне француз приставал, она не давалась, плакала, служанка вызвалась вместо нее, так они ее вдвоем Мало им шалав мокрохвостых, которые к ним слетелись, как мухи на мед! На улицах девочек десятилетних находили В Алексеевском монастыре над монахиней надругались А в Зачатьевском там больше старушки, их не тронули. Игуменья пошла к кавалерийскому полковнику французскому, барону Талуэ, просила его защитить их. Он ей и говорит: я-то сделаю всё, что могу, но знайте, что я нарушу приказ моего начальства грабить нынче дозволено.
Если французам попадешься, это еще ничего. К одному чиновнику в дом залезли, стали везде шарить, глядь на них детишки в щелку смотрят, любопытствуют. Так они на другой день туда вернулись и детишкам игрушек принесли должно, в какой-то лавке взяли. У профессора университетского жена рожала они мимо прошли на цыпочках и ничего женского не взяли, только вещи мужа с собой унесли. А сколько раз уже бывало: выйдут французы из какого дома, набив мешок всякой всячиной, увидят кого из наших на улице, сейчас захватят и велят нести мешок до своей квартиры, но уж с пустыми руками не отпустят накормят, напоят, а когда и с собой чего съестного дадут или деньгами наградят. Одного так заставили сундук тащить в даль дальнюю, а как дотащил, говорят: ступай, мол, с богом, а он им: как же я пойду? Ваши же опять меня схватят! Так они ему выписали бумагу на своем языке иди, говорят, и ничего не опасайся. И точно: пошел он, наехали на него конные, он им бумагу показал, они отпустили его и ничего не взяли. Но это на кого нарвешься. Не приведи Господь, на поляков или на немцев, тут уж спуску не дадут, беспардонное войско их ни слезами, ни мольбами не проймешь. Люди говорят, их и пуля не берет. Но обидней всего, конечно, когда свои своих же грабят и обижают, точно нехристи какие.
Как Гостиный двор-то загорелся, так туда купцы поехали прямо на бричках и ну набивать их всяким товаром да только не свой спасали, а чужой прикарманивали. Потом чуть не передрались между собой, как добычу делили. А уж если купцы так поступают, то крестьяне чем лучше? И они Гостиный двор чистили, таскали всё, что под руку попадется. Двое дворовых ходили туда, как на промысел: набрали себе меду, рыбы, церковных книг и прочего, а потом еще наткнулись на трех крестьян с шалями и платками и забрали всё себе. Ни стыда у людей, ни совести
* * *
На Красной площади, под стенами Кремля, гудел стихийный рынок солдаты выменивали друг у друга то, что удалось спасти из огня. Семейные охотились за мехами и кашемировыми шалями, обещанными в подарок женам (в Париже их не найти), и готовы были отдать за них золотые вещи или шелка, любители присматривали себе картины и книги, предлагая за них копченую рыбу и макароны. Здесь можно было раздобыть покрытые пылью и паутиной бутылки с вином и коньяком такой выдержки, что во Франции они бы стоили целое состояние, диковинные желто-зеленые шишки ананасов, которых многие солдаты прежде не только не пробовали, но и не видывали, коробки с инжиром, чай, кофе, сахар, шоколад Вот только белого хлеба, свежего мяса, другой привычной еды с каждым днем становилось всё меньше.
В городских домах вельмож, напоминавших загородные усадьбы, поселились самые нахрапистые. Дезидерий Хлаповский, командир эскадрона из 1-го уланского полка, занял дворец князя Лобанова на Мясницкой, а генерал Красинский еще более роскошный дом купца Барышникова напротив, с обнесенным решеткой двором. Из домов не успели вывезти мебель, и поляки отдыхали на удобных широких кроватях с сафьяновыми матрасами; выйдя же из дому через заднюю дверь, они словно попадали в деревню: там были сад с оранжереей, огород, сеновалы В пристройках оказалось около сотни человек дворовых, крестьян, мастеровых. Они были согласны готовить еду, чинить или шить одежду и обувь, исполнять иные привычные для них обязанности, лишь бы их не трогали.
В доме одного немецкого купца разместились двенадцать итальянских офицеров. По утрам из окон можно было смотреть, как гвардия строится под полковую музыку для парада. Гренадеры быстро навели уют, раздобыв где-то скатерти и всякую домашнюю утварь; из муки, найденной на пепелищах, пекли вкусный домашний хлеб; по совету поляков, квасили на зиму капусту. За обедом поднимали тост за благополучное окончание нынешней кампании и скорейшее взятие Санкт-Петербурга в следующем году. Единственное, что омрачало настроение кавалеристов, недостаток фуража, от которого лошади гибли сотнями.
Двадцатилетний лейтенант Поль Бургуэн стоял у окна с неожиданной находкой: в огромной библиотеке московского градоначальника Ростопчина, который не успел спалить свой собственный дом (в печных трубах нашли кадки с ракетами, порохом и смолой), он обнаружил книгу своего отца «Исторические и философские записки о Пие VI и его правлении вплоть до его удаления в Тоскану». Поль перелистывал страницы, но буквы расплывались из-за слез, внезапно навернувшихся на глаза. Отец Такой добрый, простой, всегда веселый, неунывающий, неутомимый Он умер в прошлом году. Пять лет назад брат Арман проявлял чудеса храбрости под Остроленкой, чтобы попросить в награду за свой подвиг новую должность для отца, который угодил в опалу, неловко предсказав желание Наполеона возложить себе на голову корону. Бургуэна-старшего тогда отправили чрезвычайным послом в Дрезден к Фридриху-Августу Саксонскому, чтобы присматривать за польскими делами[3]. Он начал писать мемуары, предназначавшиеся единственно для его сыновей, но успел окончить только первые пять глав. Теперь уже никакой подвиг не вернет его из могилы
Несколько легкораненых, выпущенных из Воспитательного дома, пытались отнять у русского мешок с капустой; Анри Бейль выхватил саблю и прогнал их; русский бросился наутек со своим мешком, а Бейль продолжал свой путь.
Он сам предложил Пьеру Дарю подобрать новую квартиру для интендантства взамен дома Апраксиных, который был сильно разграблен под предлогом тушения пожара: Анри требовался повод, чтобы колесить по городу, бросив свои скучные занятия. Разумеется, все хорошие дома оказались заняты. Маршал Мюрат, вынужденный бежать из роскошного дворца какого-то промышленника на Швивой горке, расположился теперь в имении графа Разумовского на берегу Яузы; чудом уцелевший дом князя Куракина, русского посланника в Париже, отдали раненому генералу Нансути. Этот дворец на Басманной поджег полицейский; дворецкий с четырьмя лакеями схватили его, избили палками и отвели к французам, которые тушили дом князя Трубецкого; поджигателя тотчас расстреляли. Аудитор Госсовета продолжал объезжать усадьбы, справляясь об их бывших владельцах.